ВАРЯ Повесть
ВАРЯ
Повесть
ПАМЯТИ ЕКАТЕРИНЫ ПЕТРОВНЫ РОДИОНОВОЙ
1
Не белошвейкой Варя в монастыре была — золотошвейкой. Не полотенца да наволочки — облачение митрополита вышивала, красоту такую. Ее теперь разве только в Москве, в Торгсине на Кузнецком, увидишь, люди говорят.
И второе послушание у Вари было — петь на клиросе. Пела дискантом. Сама игуменья, мать Феона, хвалила: голос чистый.
А теперь за всей квартирой тетя Варя грязь возит — разве к этому она стремилась?! На кухне из-за поганой, прости господи, конфорки грешит: то чайник сунет, изловчась, не в очередь, то сковородку.
— Знаю, знаю, что ваша конфорка. А потому поставила, что Оле на завод к восьми и Анне Гавриловне в поликлинику к девяти, а вам на службу только к десяти! Успеете!
Соседка, Людмила Григорьевна, у которой, по правде сказать, еще есть время, во весь голос начинает вспоминать, что тетя Варя никогда не поможет своей квартире достать в аптечном киоске соседней поликлиники лекарство, которого нет на прилавке. А могла бы. Санитаркой работает там. Через день.
На кухню из ванной комнаты выбегает Анна Гавриловна:
— Кстати, я в своей поликлинике всю квартиру записываю без очереди к врачам!
И бухгалтер Семен Исаакович уже стоит в коридоре с полотенцем через плечо, пытаясь уяснить — освободилась ванная комната или нет?
Ольга вопит почти что от парадной двери (в квартире есть еще и «черный ход»), что она опаздывает, — неужели тетя Варя не может этого понять! Не надо ни чаю, ни картошки!.. Да, в школу ФЗО можно было опоздать. На завод нельзя! Вся молодежь готовится к десятому съезду комсомола, ребята обязательства берут работать по-стахановски, а она, член бюро цехового комитета ВЛКСМ, будет опаздывать?!
Тетя Варя, с раскаленной сковородкой в одной руке, с чайником — в другой, шаркает по коридору, торопливо всхлипывая: ведь сколько раз зарекалась она срамиться из-за конфорки! Господи, прости наши прегрешения! Ибо, как сказано в Псалтыре,
«отверзлись на меня уста нечестивые и уста коварные».
А вечером:
— Пожалуйста, Анна Гавриловна, ставьте чайник, мы ужинать будем попозже. Сначала хотим послушать последние известия — как там в Абиссинии? Неужели Муссолини захватит всю страну?..
— Пожалуйста, Семен Исаакович! Я уже пообедала в поликлинике.
Могут люди мирно жить? Могут! Лишь тете Варе никто не угодит: не нравится ей, как в кухне пол помыт, — уж лучше возьмет да сама его перемоет! Называется, коридор подметен? Да разве так подметают?! С бельем Ольга прошлый раз возилась, а теперь его не отстираешь никак!
У тети Вари в руках таз, из которого пышущее паром белье поднимается, как вскипающее молоко. Тяжелыми узловатыми пальцами вынимает тетя Варя из таза горячие простыни, наволочки, полотенца, полоскает их в жестяном корыте, расправляет и развешивает над плитой.
Могут люди жить мирно. Но Людмиле Григорьевне почему-то всегда кажется, что с полотенца, самого белоснежного, капает вода на оладьи.
И соседка, Людмила Григорьевна, хоть, видно, не хочется ей браниться, устала к вечеру, вежливо-ехидно удивляется:
— Не могу себе представить, Варвара Петровна, как это вы вышивали золотом? Руки у вас такие неловкие, что даже не можете белье отжать!
Не стала срамиться тетя Варя: сказано ведь в Евангелии: «претерпевший же до конца спасется». Молча смотрит на свои руки. Потом в окно. Золотошвейкой была она, золотошвейкой!..
Из окна кухни виден монастырь. Не монастырь уже теперь — общежитие работников милиции. И видна-то пустая стена. Такая серая, сырая, она, будто губка, впитала в себя ноябрьский мокрый снег.
Кельи выходили окнами на другую сторону, где был сад. В белом цвету стояли груши, в розовом — яблони. Стыдливым румянцем пылали розы. Прилипал к черной рясе монашенки сладкий запах жасмина. Со всей улицы приводили няни и мамаши детвору гулять в монастырский сад. Приходила Анна Гавриловна Пахомова с годовалой Оленькой. Но Варя не на гулянье смотрела, а на цветы. Выйдет до всенощной, сядет на скамейку и в храм идти не хочет — так Лукавый ее искушал. О божьем деле мыслей нет — все о своем, о человеческом: деревня вспоминается. Не мать, что померла, — царство ей небесное! Не отец с мачехой, не братья да сестры, а цветы, поля, леса. Ока с белыми жеребячьими загривками на волнах — будто молоденький табун сплошь белой масти скачет к тебе. Может, черти самые черные скакали, а белыми оборачивались?!
Входишь летом в лес — аромат тебя охватывает и на небо поднимает! И земля такой свежести и чистоты, что, кажется, можно ее кушать. Голубой мох — пышный, мягкий, высокий, как перина. Поляны горят от земляники. Осенью сухой лист на дороге под ветром шуршит и шлепает — будто кто-то догоняет тебя легкими шагами. А рябина-то, рябина — как солнца багряный восход! Зимой, бывает, дорогу передует — невозможно до деревни Криуши доехать ни поездом, ни лошадьми. На равнине, похожей на застывшее парное молоко, — ветер. В лесу — тишина. Дремотная, как в знойный полдень. Над головой, в просветах между соснами, небо цвета незабудки, без единого облачка...
Многое вспоминается Варе: летний ветер тенью проходил по ржи; лютики мерцали лампадными огоньками; калина у изгороди весной одевалась вся в белый цвет, будто невеста; соловьи щелкали так, словно звонко отпирались и запирались великолепные ларцы, шкатулки и сундуки, которыми издавна славились кустари деревни Криуши, села Бабисихи, поселка Варяж и всего Павловского уезда.
И сейчас стоит в квартире, возле парадной двери, — спасибо еще, что к черному ходу не задвинут — не очень даже ободранный и облупленный красавец сундучок. Смастерили его еще перед войной, в тысяча девятьсот тринадцатом году, Варины братья — Иван Петрович и Сергей Петрович Родионовы. По малиновому фону пустили золотые полосы вперекрест — будто невод брошен на озеро в час заката. Замок поставили с двойным соловьиным пением.
Привезли Иван и Сергей великовозрастную Варвару — вот уже третий десяток пошел, а все девчонкой казалась! — в губернский город привезли, вместе с чудом родионовского мастерства — сундучком, легким, будто он из ажурного кружева, и не потому, что лежала в нем только оставшаяся от матери беленькая косыночка да бисерный поясок — Варино рукоделье, а потому что высокого класса была работа сундучных дел мастеров!
Поначалу решили братья рукодельницу Варю на шелковую фабрику устроить. У братьев дружок там был в конторе, уже обо всем с ним договорились и пошли сундучок Варин в городскую избу поставить, где отныне сестра их должна будет жить.
Да какая там изба! Красный кирпичный корпус, громадный. Сколько этажей — не сосчитать сразу. На этаже, куда вошли, — окна, вроде как бы решетчатые, с частым серым переплетом. Лампочки с жестяными абажурами свешиваются с потолка чуть ли не на голову. Только света от них никакого — мутные. Комната — длинная, серая, а посредине — длинный цинковый стол. В столе в два ряда — углубления, так что в каждом может поместиться человек.
— Не останусь я тут! — сдавленно сказала Варя, сама удивляясь своей смелости. Посмотрела на братьев, объяснила: — Сундука даже негде поставить!
Была бы Варвара парнем — взяли бы ее братья к себе в подручные. А девка, хоть и рукодельница, к родовому родионовскому ремеслу не подходит. Но и на фабрике не захотелось им сестру оставлять.
Конторский дружок посоветовал:
— Раз она такая субтильная, везите в монастырь!
В самом деле, в монастыре и гладью вышивают, и золотом, и одеяла стегают. Варвара — тихая, богомольная. Приживется!
Но в золотошвейной мастерской смирения у новой послушницы не было. Может, от родичей-мастеров пошло, а может, нечистый нашептывал: хотелось Варе инако митрополитову ризу расшить. Не заслонять золотым сиянием нежных бутонов. Фестонами пустить завитки белой повилики, хмель разбросать, молодые, будто лакированные листочки берез рассыпать, а над ними багряную ветку рябины склонить. Будто солнца восход. И вывести шелками крупные чашечки лиловых, оранжевых, голубых и алых болотных цветов. Рассказала Варя однокелейнице своей, послушнице Насте, та ужаснулась: болотные цветы в омут завлекут, разве место им на патриаршем облачении?! А уж хмель-то — известное дело!
Правду сказала тогда Настя, что накажет бог Варю за вольнодумство! И наказал: брата Ивана в пятнадцатом году на фронте убили. Не внял святой мученик Иоанн-воин обращенной к нему денно и нощно Вариной молитве за брата Ивана:
«О, великий Христов мучениче Иоанне, правоверных поборниче, врагов прогонителю и обидимых заступниче! Услыши нас, в бедах и скорбях молящихся тебе, яко дана тебе бысть благодать от бога печальных утешати, немощным помогати, неповинных от напрасныя смерти избавляти и за всех зло страждущих молитеся...»
Непростая молитва — для образованных. Выучила ее Варя назубок, хотя и не все поняла. А вот не внял Иоанн!
В тот самый день, когда Анна Гавриловна принесла в монастырский сад журнал с картинками, как государь-император с наследником цесаревичем пребывает среди своего доблестного войска на линии фронта, получила Варя из деревни от снохи Лени письмо о том, что Иван убит.
Анна Гавриловна не знала ни Ивана, ни Лени и, разумеется, не имела ни малейшего представления о том, что когда-нибудь Родионовы из деревни Криуши станут почти ее собственной родней. В монастырском саду, глядя на крупноносое с длинными пушистыми бровями заплаканное лицо молоденькой монашенки, Анна Гавриловна лишь удивлялась, как мгновенно горе смывает с человека какой бы то ни было лоск. Варя не богобоязненно и покорно, а с диким исступлением, по-волжски окая, причитала:
— Наш-то, браток-то!.. Лёнин-то, Иван-то!.. Да где же правда господня?!.
Родионов Сергей в революцию стал красным армейцем. Горячий, как из бани, приходил в монастырь, богохульствовал: ошибка, что сестру в монашки отдали, надо было на шелковой фабрике оставить, была бы Варвара квалифицированной работницей и стояла бы в рядах пролетариата!
Говорил Сергей, что революция его научила понимать Евангелие, в котором написано:
«Удобнее верблюду пройти сквозь игольныя уши, нежели богатому войти в царство божие».
Монастыри — богатые, они народное добро утаивают!
А какое добро Варя утаила?! В сундуке ее соловьином кроме материнской косынки и бисерного пояска — ряса кашемировая, четки да апостольник черный — главу покрыть!
Но у брата Сергея еще с малолетства было так: если в голову втемяшится — не выбьешь. Весь монастырь переполошил, на белые врата монастырские картинку дьявольскую пришпилил, на которой вся земля в огне; тишину богобоязненную нарушил — песню самую что ни на есть неблаголепную пел: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами!» Запрета не признал, протопал — солдат, мужчина! — в женскую келью, сундучок на плечо к себе подкинул и Варе: «Иди за мной, делать тебе тут нечего с прислужниками эксплуататоров. Все монастыри разгоним и выпотрошим!»
Подсадил к хорошим людям в теплушку товарного поезда, сундучок, конечно, рядом поставил, и двинулась Варвара с пайком брата — красного армейца — за пазухой к знакомым его по ремеслу, на дальний юг.
2
...Теплушки, теплушки! Облепленные людьми в разодранных ватниках и в окровавленных шинелях, в лаптях, в сапогах и просто в обмотках и в ботиночках порой! Так облеплены людьми теплушки, что, казалось, всю Россию тащили на себе поезда. Без расписаний. Без мест назначения. Застревая на полустанках, меняя направления, тащили бог весть куда.
Взбудоражены люди, сдвинулись с дедовских насиженных мест, сорвались с вековечных, казалось бы, устоев. Птицами стали люди: кричат в ночи, размахивают крылами с крыш теплушек, готовы ринуться в полет. Куда лететь собрались?
Тянулся поезд сквозь белоснежье. Благолепие! Где-то за серебряной парчой леса были траншеи, колючая проволока, пушки. Где-то было белое Христово воинство и братнины красные армейцы.
Где-то был брата Сергея главный начальник, которого брат, окая, называл так, что получалось по-родственному: Лёнин.
Ехала Варя, смотрела на леса, на поля вокруг, на жилье других людей.
Придорожный репейник высохший, белый, как крест из слоновой кости. А дальше — ограда каменная. Камни не отесаны, но до чего же удивительно подходяще подобраны друг к другу. Как бы даже родионовская работа.
И тут Лукавый стал Варвару еще более чем в монастырском саду искушать: неблаголепную песню брата Сергея нашептывал. Попутчики кто о чем переговариваются, а Варя сидит в углу на сундучке своем, в щель заиндевелую глядит, и так хочется ей запеть, показаться людям, ну, что ж, погордиться голосом — ведь сама игуменья хвалила. Но помнила монашенка, как в Евангелии сказано:
«Кто возвышает себя, тот унижен будет, а кто унижает себя, тот возвысится».
Однако хоть только в мыслях возвысила себя Варвара, а вскоре была по слову господнему унижена: на какой-то метельной стоянке загнали теплушку в тупик, а потом прицепили к поезду не на Армавир, а на Харьков.
Сбивая состав для Харькова, железнодорожники с красными ленточками на куртках и на шинелях подчинялись революционному долгу: в Харькове 6 марта 1919 года открывался съезд Советов Украинской радзяньской социалистической республики. На всем пути состав подбирал делегатов съезда. Необычно аккуратный, праздничный шел состав. Даже на крышах теплушек обходились без залихватской ругани. И портрет Ленина был прикреплен на груди паровоза.
По календарю вроде бы начало весны. Но все в жизни перемешалось. Март 1919 года был скорее похож на темный декабрь. Люди, набившиеся в ледяную Варину теплушку, жадно дымили цигарками и не на смех, а строго, вроде приказа, предлагали странной, словно бы одичалой своей попутчице, кто — драгоценный кусок газеты для самокрутки, кто — щепотку махорки: мол, привыкай, девка, чего стесняться! Уже вполне великовозрастная! «А в алтаре этом у тебя что за добро?»
Варя смиренно объясняла, что в сундуке — ее одежда, а сам сундук — изделие братьев Родионовых, а старший брат Сергей — красный армеец.
Объясняла Варя, а зубы у нее стучали и от смирения, и от холода, и мысленно читала она Псалтырь, то, что помнила:
«Но ты, господи, не удаляйся от меня, сила моя! Поспеши на помощь мне, спаси меня от пасти льва и от рогов единорогов, услышав, избавь меня».
Пожилая женщина в мужском полушубке сняла с головы теплый платок — «Ладно, меня мороз не зничтожит, привыкшая!» — и ткнула Варваре платок: закутайся, девка!
А Варя развязала узелок с засохшими братниными пайковыми лепешками, сама покушала и с поклоном угостила попутчиков. Не отказались. Поели. По четверти лепешки на каждого,
Но есть у человека способ превращать скудость существования в настоящую жизнь: нужно лишь к четверти лепешки или к ломтю скупо посоленного хлеба приложить задачу свою — как ты ее понимаешь — на земле.
...— И не будет так, чтобы у одних — всего вдоволь, а другие — го?лы, как соко?лы! — гудит теплушка.
...— Никогда боле такого не будет! Все порядки ихние сметет революция! Так Ленин сказал — так и будет!
И — вздрогнула Варя, до глубины души потрясенная, ошарашенная: брата Сергея песню вдруг, разом, грянула вся теплушка!
...Славен старый наш род.
Жив рабочий народ.
Рок капризный не властен над нами!
...Никогда, никогда,
никогда, никогда
Коммунары не будут рабами!
И вдруг дошло до Варвары: про нее ведь песня-то! Про ее род, мастеров-умельцев! Забыла монашенка, что она — раба господня, и чистым дискантом слитно, вме-те со всеми, да еще и звончее всех выводила:
...Никогда, никогда,
никогда, никогда
Коммунары не будут рабами!
Кто-то легонько обнял Варю за плечи, кто-то похвалил:
— Хорошо поешь, гражданочка! Чистый голосок какой!
Варя даже не оглянулась. Она пела.
3
...Что знаем мы, не видевшие своими глазами тех митингов в покинутых бывшими хозяевами особняках, тех костров на улицах, тех теплушек, той мощно двинутой в будущее страны, что знаем мы о Великой Октябрьской революции?! Называем Великой, а порой не понимаем, не чувствуем по-настоящему ее величия.
На Первом съезде Советов Украины в Харькове некоторым делегатам не хватило хлеба.
Где не хватило? В буфете? В столовой?
Не было тогда ни спецбуфетов, ни просто буфетов, ни ресторанов, ни столовых — «закрытых» или открытых.
Секретарь ЦК ВКП(б) Свердлов и чекист Лацис, проводившие съезд, хотели дать каждому делегату по куску хлеба. Организовали с великим трудом. Но некоторым все равно не хватило, хотя Свердлов и Лацис отказались от своей доли.
Одобряя речь оратора, делегаты вставали, снимали шапки и махали ими: помещение нетопленое, сидели в шапках.
В ледяном мартовском Харькове Яков Свердлов был в кожаной куртке; на пути со съезда в Москву Свердлов выступал в Орле на митинге рабочих по поводу создания Коминтерна. Приехал в Москву Свердлов уже больным и умер от «испанки» тогда же, в марте 1919 года.
Голод. Холод. «Испанка». Деникин рвется к Харькову, одно за другим сменяются правительства в Киеве... Но снимают шапки в обледеневшем зале и восторженно машут ими делегаты Первого съезда Советов Украины.
И люди поют: «Никогда, никогда коммунары не будут рабами». И люди делятся хлебом...
Был в теплушке Вариной синеглазый востроносый парень в однорогой шапке красного армейца, как у брата Сергея. Непонятно, как догадалась Варя — ведь не оглядывалась, когда пела! — что именно паренек этот подхватил Варю в охапку — ахнуть не успела! — и высадил на перрон.
— А сундук где?!
— Вот он, сундучок твой, не беспокойся!
Варя и в самом деле вдруг перестала беспокоиться о чем бы то ни было: куда он поведет сейчас, туда она и пойдет! И никуда от него не отступится, что он скажет — то сделает. С охотой. С радостью. И всю жизнь будет так.
...И они пошли, взявшись за руки, забыв про Варин «алтарь».
Так попала Варвара Родионова из знаменитого рода мастеров на Первый съезд Советов Украины. Посчитали ее делегаткой. Пела со всеми вместе «Интернационал» и даже звончее всех.
А потом? Потом стала артисткой, в опере пела, кланялась с высоты сцены народу и милому своему человеку. За то, что поднял он Варю, как на райскую высоту — на высоту Революции и Любви!
Могло случиться так? Наверное, могло, но не случилось.
...Одно лишь мгновение Степан Вагранов смотрел прямо в глаза тоненькой высокой молодухе — почти одного роста с ним. Эх, мать-честна! Почему бы не повести эту гражданочку прямо на съезд! Да и на фронт, если придется! Ведь как поет! За душу хватает — умереть не жалко!..
Потом Степан перевел глаза на пушистые девичьи брови, на темную косынку — ну, точно, как у монашки! А потом стал смотреть поверх Вариной косынки, куда-то вдаль: неплохая дивчина, но обуза! Эх, мать-честна! Куда потащу ее, да еще с этим «алтарем»?! А ведь не бросит она ларец — реветь будет!
— Не могу я сейчас с тобой, понимаешь!
Вытащил из внутреннего кармана шинели листок газетный, в несколько раз сложенный, и сунул Варе в карман пальто:
— Вот на... На память!
...На одно лишь мгновенье забыла Варя обо всем на свете. И тут же заколебалась: все, что было вбито, вдолблено, втиснуто, вдавлено в ее душу и стало уже ее собственным ужасом перед нарушением монашеского устава, перед мужчиной, перед миром, который — за обложкой Библии и Псалтыря, стало уже ее собственной исступленной ненавистью к плоти человеческой, все вздыбилось и отбросило Варвару от Степана...
Так бог Варвару от единорогов спас и на вокзале в Харькове вразумил: спросила у людей — как пройти к ближнему храму.
И пошла Варя, как на ватных бесчувственных ногах, волоча свой «алтарь» по снежному насту, в храм на Холодную Гору.
4
Выходя из церкви после обедни и раздавая милостыню нищим, чтобы помолились об окончании смуты и братоубийства, Анна Гавриловна — или Анюта, как всегда ее звали в доме отца, увидела на паперти знакомое молодое лицо. Темноглазое, крупноносое. Заплаканное. Неужели монашенка Варвара?
— Сейчас же пойдемте к нам, Варюша!.. Какой еще сундук?.. Без него не пойдете? Ну, хорошо, попросим, чтобы служка церковный с нами сейчас пошел бы и сундучок ваш донес, Я тоже с Оленькой здесь. У Гричаровых — у моего папанечки... Мама моя, — может, я вам говорила, — умерла... Дом большой, место для вас найдется. И мне поможете за Оленькой присмотреть. Горе у меня: Владимир Васильевич, муж мой, ушел в Красную Армию...
Анюта окончила гимназию с золотой медалью, говорила по-французски и по-немецки, была с папанечкой и маманечкой в Париже и в Карлсбаде, замуж вышла за образованного человека, присяжного поверенного, была знакома с удачливыми людьми — один Игорь Александрович Кистяковский, какой блестящий адвокат, какое имя! А что стало твориться с Россией, Анюта понять не могла.
И не могла простить папанечке, что не пустил ее, несмотря на ее золотую медаль, после окончания гимназии в университет. Господи! Как мечтала Анюта об университете! Как яростно и зло рыдала в подушку, рвала на себе волосы по ночам. А однажды связала полотенце и простыни, скрутила их в жгут и спустилась в полночь из окна своей спаленки на втором этаже в отцовский сад. Убежать из дому хотела, да сторож почтительно поймал ее и представил хозяину. Думала — высечет отец, даже не поверила сначала, что только рявкнул, мол, эта дурь — от болтовни с рабочими. А потом стал терпеливо объяснять старшей дочери: если разрешит он Анюте идти в университет, то тень положит на свое мыловаренное дело, ибо разве солидное то дело, если дочери владельца приходится учиться, беспокоиться о своем будущем? Открыл отец, что есть у него другая затаенная мечта. Анюта — девушка умная, сообразительнее братьев. А Гричаров никогда не был против участия женщин в купеческих делах. Он не ретроград и не самодур! Если выучит Анюта мыловарение — будет хорошим помощником отцу!
И стала прилежно учить Аня, что такое мыло и из чего оно делается. Устройство заводской мыловаренной печи. Варка ядрового мыла — начало варки, мыльный клей, отсаливание, уваривание мыла. Окраска мыла. Охлаждение, разрезание на куски и штемпелевание. Жидкое мыло. Приготовление мыла холодным способом. Мыло из золы. Лощеное мыло. Марсельское мыло. Наливное мыло. Смоляное мыло. Туалетное мыло. Глицериновое мыло... Ох, господи! Выучила Аня все назубок, а что толку! Отец говорил: «Время смутное — самому, без помощников надо сейчас обо всем думать, все решать».
И стала старшая дочь купца Гричарова вместо мыловаренной литературы читать подряд все, что бог весть какими путями попадало в это смутное время в Харьков, на мыловаренный завод и в отцовский купеческий особняк — в двух шагах от завода. Читала и большевистские газеты, и деникинские воззвания, и церковные послания.
Надеялась найти в большевистских газетах хоть какой-нибудь намек на судьбу Владимира Пахомова. Деникинские воззвания пугали: может, Володя давно деникинцами-то и убит?
Поделиться мыслями, страхами и сомнениями не с кем. Рабочие усмехаются. Отец брови насупит — думает о своем. Братья, Тихон и Григорий, ушли добровольцами к белым. С батюшкой побеседовать, на исповеди? Но в том-то и дело, что мысли, страхи и сомнения Ани оказались связанными с церковью. Бессонными ночами мысленно спорила дочь купца Гричарова с батюшкой, служившим на Холодной Горе. За что же это Владимиру Пахомову уготованы адские муки? За его веру в справедливость революции? Так ведь это же вера! Почему же церковь, которая то и дело говорит о святости веры и которая обращается к неверующим с призывом поверить, не признает этого высокого чувства, если оно не умещается только в церковных и монастырских стенах? Да и как совместить с проповедуемой церковью любовью к ближнему проклятия, которыми осыпает она коммунистов, большевиков?
И постепенно от мысленных споров, когда Аня лишь как бы защищалась от нападок батюшки, она, сама себе удивляясь, начала задавать горькие, даже гневные вопросы — не мысленно, а... именно в церкви, именно на исповеди. Какое право имеет батюшка говорить, что Владимир «продался большевикам»?! Откуда знает батюшка, что правда — не на стороне большевиков?
Все чаще и чаще Ане приходилось преодолевать в душе нежелание идти в церковь. Но с Варей, с монашенкой, разговаривать было хорошо, интересно. Монашенка, монашенка, а иной раз такое сотворит, что ахнешь!..
Как-то вечером, когда папанечка был у всенощной в храме на Холодной Горе, а у Оленьки была инфлюэнца и потому Анюта с Варей остались дома, пили чай с вареньем, беседовали, Варя-то, Варя вдруг запела:
...Никогда, никогда,
никогда, никогда
Коммунары не будут рабами!
А потом сбегала в свою комнатушку, Псалтырь принесла, а в нем газетная полоска заложена.
— Посмотрите. На память мне подарено.
И улыбнулся Анюте с разглаженной газетной полоски молодой человек в шапке красноармейца (вроде бы ровесник Владимиру). Под фотографией — подпись: комсомолец Степан Вагранов. Мои дьё! Ахнешь да и только! Ну и Анюта после того случая стала рассказывать Варе все, что читала и слышала от рабочих папанечки. С ней одной вспоминала о муже.
— А вы, может, слышали, Варюша, что мой Владимир Васильевич участвовал в защите Бейлиса? Ну и когда в Красную Армию пошел, то мне сказал: «Иду защищать правое дело». Батюшка на Холодной Горе корит и меня и папанечку Владимиром, а я от веры в правоту мужа отказаться не могу. Если даже пропал он без вести, моя вера в него останется!
...Шла революция. Ворошила и перемешивала многослойное русское общество, постепенно притягивая к себе честные, бесхитростные сердца.
Однажды Анюта нашла в газете статью о том, что в губернском городе, недалеко от Москвы, медицинский техникум проводит набор учащихся «как мужского, так и женского пола», и, ни слова не говоря отцу, спросила Варвару — согласна ли и она поехать?
— Понимаете, Варюша, от вашего решения все зависит, вся моя судьба. Я хочу учиться и должна буду работу какую-нибудь найти. А с Олей как быть? Вдвоем мы справимся, одна я — нет... В квартиру нашу еще несколько семей вселили, но мне, как сообщают, жилищную площадь тоже оставили.
— В Евангелии от Луки: какою мерою мерите, такою же отмерится и вам! — сказала Варя и запнулась. Впервые она не могла отыскать в памяти подходящих благолепных и божественных изречений, которые за нее все выразили бы. Ведь не только потому остается она с Анной Гавриловной и возвращается с ней, что хочет отмерить Анне Гавриловне за добро, ею содеянное, мерою доброю, утрясенною, нагнетенною и переполненною. Но и потому прилепилась она к Анюте и к Оленьке, что нужна им. Где-то в священных книгах должны быть такие божественные слова, что самое главное для человека — быть нужным!
Но, поскольку таких готовых слов Варя вспомнить не могла — а может, и не было их в священных книгах? — она, как сумела и как понимала, вложила в свой ответ всю свою дальнейшую судьбу:
— Вдвоем-то, конечно, Олю вырастим!
...Вырастили Олю. На заводе работает — машины проверяет такие, что и не выговоришь. Комсомолка — материнское влияние. Анна Гавриловна вступила в партию еще в техникуме, когда разыскали ее фронтовые друзья убитого Владимира и записку его последнюю передали:
«...Не религией заложена в человеке любовь к ближнему, не религией воспитывается самопожертвование во имя высокой идеи. И заповедь «не убий» претворяется в жизнь не религией, а борьбой за мир большевиков, коммунистов. Только наша вера принесет людям счастье...»
Попыталась однажды Варя робко расспросить у Анны Гавриловны — почему та решила стать партийкой? Чтобы не мимоходом она ответила, а душевно объяснила бы Варе все. Но усталая была Анна Гавриловна, сути Вариного вопроса, видно, не поняла и ответ Анютин до сердца Вариного не дошел: «На свете есть только одна вера, способная принести людям счастье, — вера коммунистов».
— Почему так-то?
Анна Гавриловна задумалась, промолчала.
Вот и ходит Варя в церковь Петра и Павла в субботу — ко всенощной, в воскресенье — к обедне. И для всех она уже не Варя, не Варюша и не Варвара Петровна Родионова, а тетя Варя. Даже для Анюты, для Анны Гавриловны, которая когда-то иначе как Варей, да Варюшей не звала.
Ходит тетя Варя в церковь Петра и Павла, но чудится ей порой странное: на пасху ли, на троицын ли день как запоет празднично хор на клиросе, так будто и не в церкви Варя, а в давней той теплушке и будто совсем другие слова в песнопении звучат.
Там, в церкви Петра и Павла, и случилась с Варварой Петровной беда: вырвалась она к вечерне после стирки, уборки и готовки, едва переступила церковный порог — закружилась голова, и очнулась тетя Варя уже в больнице, откуда через несколько месяцев, по усиленным ходатайствам Анны Гавриловны и всей квартиры, перевели ее в инвалидный дом.
5
Знаменитый сундучок тети Вари все в квартире называли ларцом. Кажется, Ольга первая посмотрела на него глазами детской сказки и дала это мигом прилипнувшее прозвище. Что хранилось в ларце — Ольга не знала. В детстве фантазировала: хранится в ларце огромная кукла, закрывает и открывает глаза, говорит «папа» и «мама». А потом Ольга почему-то привыкла думать, что тетя Варя хранит в ларце свое давнее рукоделье. Однажды, когда мать впервые слегла от приступа ревматизма и в доме не было ни копейки, Ольга одолжила на кухне у соседки стакан пшена и грубовато прикрикнула на тетю Варю:
— А вы, вместо того чтобы ныть, продайте свои вышивки. В Москве, в Торгсине на Кузнецком, за них бог знает сколько дадут!
Соседка Людмила Григорьевна поддержала:
— Разве только вышивки?! Там, наверно, всякого добра полно!
А тетя Варя почти с испугом поглядела тогда на Ольгу, пробормотала, что пускай бы другие, а то ведь у девчонки бог, кажется, помутил разум...
И вот теперь, лежа на койке в инвалидном доме, просила Анну Гаврилову тетя Варя открыть заветный ларец. Шептала:
— Замок на нем соловьиный. Родионовское умение. С нажимом поворачивается. Не сломайте.
Вечером, придя с работы, долго возилась Анна Гавриловна со сложным запором сундучка и в конце концов позвала на помощь Семена Исааковича. Его жена, Клавдия Васильевна, услышав, что речь идет о знаменитом тети-Варином ларце, тоже вышла из комнаты — строгая и далее торжественная:
— Раз сама Варвара Петровна просила, ларец, конечно, надо открыть!
С того времени, как стало известно, что тетю Варю разбил паралич, в квартире называли ее по имени-отчеству и старательно говорили о ней только хорошее. К ее сундуку, бывавшему не раз предметом насмешек всех оттенков — раздраженных, чуть-чуть завистливых, презрительных и язвительных, — сейчас относились почтительно.
— Всю жизнь работала женщина, как лошадь, конечно, приберегла для себя кое-что на черный день! — громко объяснила самой себе в кухне Людмила Григорьевна. И она тоже появилась возле ларца, когда под рукой Семена Исааковича — единственного мужчины в квартире — замок вывел свою удивительную, не тронутую ржавчиной соловьиную трель.
Ларец был открыт.
Тихие и смущенные стояли перед ним жильцы коммунальной квартиры, взирая на сокровища тети Вари. На добро, накопленное ею за долгую трудовую жизнь.
Лежали здесь перевязанные коричневой ленточкой черная ряса и белая камилавка с приколотой запиской, на которой крупными неровными буквами значилось: «На смерть». Лежали здесь черные туфли на широком низком каблуке. Анна Гавриловна вспомнила, что она же сама и подарила их тете Варе, а та все обещала надеть обновку и все жалела-берегла, и Анна Гавриловна заявила, что больше она не намерена делать подарки ларцу, выбрасывать деньги на ветер!
Лежала в сундучке белая ситцевая кофточка — та, которую Олечка купила тете Варе на свою первую заводскую получку. Хранилась в ларце деревянная ложка с затейливо вырезанной на ручке надписью «Афон»; хранилось яичко из прозрачного розового стекла и серебряный образок с выгравированной надписью «великомученица Варвара». И еще лежали здесь в деревянном неглубоком ящике, пристроенном к левой внутренней стенке сундучка, пачка писем и поблекший газетный листок.
Все молчали. Потом Людмила Григорьевна тихо сказала:
— Письма от Клавки, наверно. Варвара Петровна всегда на кухне по ночам Клавкины письма читала.
Семен Исаакович, кашлянув, посоветовал:
— Может быть, Анна Гавриловна, вам надо отнести эти письма Варваре, чтобы она, ну, так сказать, смотрела на них...
Бухгалтер, уверенный в цифрах, подсчитывавший с безукоризненной точностью, сколько кому в квартире надо было платить за электричество и газ, буквально задыхался от напряжения, когда, вместо цифровых закономерностей, перед ним оказывались постоянно отклоняющиеся от норм человеческие существа.
Клавдия Васильевна поддержала мужа:
— Конечно, Анна Гавриловна, возьмите письма и рясу с камилавкой, на всякий случай, выньте.
Ночью, сидя на кухне, чтобы не разбудить Оленьку, которой надо рано на завод, Анна Гавриловна читала Клавкины письма.
Клавка была племянницей тети Вари, дочерью Сергея Родионова, который после долгой военной службы вернулся живым-невредимым, а в родной деревне в дни коллективизации получил вражескую пулю в спину. Умирая, Сергей наказал дочери в Криушах не оставаться, ехать к тетке Варваре.
Анна Гавриловна, работавшая на полутора ставках, да еще неизменно избираемая председателем месткома поликлиники, помнила Клаву смутно. Помнила, что Клавка не только не красива, а прямо-таки уродлива. Косорота и косоглаза — детский паралич. Исчезла Клавка из квартиры так же неожиданно, как и появилась. С одной разницей: появилась тихо, а исчезла после внезапного взрыва ругательных выкриков на кухне. Соседи и сама тетя Варя почему-то скрыли тогда от Анны Гавриловны и Оленьки причину негодования всех жильцов, и лишь года два спустя стало известно, что Клавдия Родионова тайком таскала из квартиры на барахолку всякую всячину.
Сама же тетя Варя первая заподозрила неладное, когда застала Клавку, помадившую перед зеркалом губы, словно бы искривленные в безобразной усмешке. Откуда Клавка деньги взяла на помаду?
Заподозрила неладное тетя Варя, но растерялась, непонятное шевельнулось в душе, вдруг — с чего бы это? — вспомнила красные ленточки на куртках и на шинелях и огоньки цигарок в теплушке. И человек тот вспомнился. Мужчина тот сероглазый в шлеме красноармейца. Мальчик тот. Вроде как бы ее, теперешней тети Вари, сынок. Может, и жив-здоров?..
Перекрестилась: наваждение!..
Надо было бы настращать Клавку, а то и отстегать веником, прости, господи! А тетя Варя не стала ни увещевать ее, ни допытываться — только бога молила, чтобы не опозорилась фамилия Родионовых перед людьми.
Когда же Клавдию вся квартира поймала — уносила девка за пазухой из кухни будильник Семена Исааковича, — у тети Вари будто все внутри перевернулось. Себя винила: не досмотрела за девкой. Но защищать племянницу — грех такой на душу брать — не стала. Ибо возглашается в псалме Давида:
«Не дай уклониться сердцу моему к словам лукавым для извинения дел греховных»...
Не дала тетя Варя уклониться своему сердцу к лукавым словам племянницы для извинения ее греховных дел. Была тетя Варя тверда — не препятствовала обличению беззакония. И оказалась Клавка в трудовой исправительной колонии, бог весть где... Правда, за будильник — дело не политическое — срок дали небольшой, всего год с лишним. Но чувствовала тетя Варя — что-то в ней надломилось: словно наперекор крепко затверженным с монастырских лет правильным и очень подходящим к случаю божественным словам Псалтыря и Евангелия лезли в голову такие же божественные слова, которые все толковали наоборот:
«Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камень».
И еще сказано в псалме:
«Я заблудился, как овца потерянная: взыщи раба твоего, ибо я заповедей твоих не забыл».
Разве Клавдия не заблудшая овца?
Тетя Варя послала племяннице посылку в колонию, написала ей строгое наставление. И в ответ получила от своей косоротой, косоглазой родной кровиночки такие заляпанные слезами и сверкающие любовью странички, такой, как в молитве Богородице говорится, рай словесный, всякой утехи и радости преисполненный рай, что восторжествовала душа тети Вари. И впервые в жизни не сдерживала своей радости тетя Варя, не спрашивала себя — греховно ли такое веселье духа или нет? Сидя в полутемной кухне, радовалась бывшая монашенка всем своим существом словам не божественной, а удивительной человеческой земной любви.
«...Здравствуйте, моя хорошая, любимая, золотая тетя Варя, наша бабуленька, золотая мамуленька, крепко мы вас целуем, желаем здоровья и доброго душевного спасения в вашей жизни. Прошу вас, от себя мне не отрывайте и не беспокойтесь за меня, берегите свое здоровье. От трудовых исправительных работ меня досрочно освободили. Событие большое в моей жизни — вышла замуж. Хотя вы думали, что я, как стану на ноги, вас забуду, а я, наоборот, вам все больше и больше буду писать и слать посылки. Для кого же мне слать, как не для вас? Кто меня не забыл, кто меня считал за человека? Вы не думайте, что ленивая, я — как метла, все успеваю делать, вот хоть у мужа спросите. Как встану в 4—5 часов, иду на базар, что продам с огорода, куплю чего надо и бегу домой, чай кипячу, мужа пою, кормлю. Как веретено кружусь! Дома приберу, бегу на огород помидоры собирать или что пропалывать, смотришь уже два часа, надо готовить обед. Пока сготовишь, опять время идет, а иногда помидоры, лук, огурцы покрошим или фрукты какие с хлебом поедим и идем обратно на огород, на свои дела. Работы много. Надо постирать каждый день. На солнце высохнет — одеваем. Спасибо богу, дает солнце, быстро сохнет. Вот мы как живем, слава богу, было бы здоровье, да войны не было бы — все будет! Только за меня не беспокоитесь и пишите чаще мне, описывайте все, что есть, А уж если немцы войну начнут — говорят, может так случиться! — сюда приезжайте! Я, тетя Варя, стала ведь уже размышленая женщина, ведь мне под 28 лет. Была бы я родная дочка вам и была бы около вас — вот какие мои мечты... Приезжайте вы ко мне, я очень соскучилась. Здесь вам будет хорошо, я не буду вас тревожить ничем, только буду стараться, как бы вам хорошо отдохнуть».
Читала Анна Гавриловна Клавкины письма так,словно постепенно вникала в обвинительное заключение, неопровержимо доказывающее ее, Анны Пахомовой, тяжкую вину.
В чем же вина-то? — пыталась возражать Анна, — сама же тетя Варя так установила, что на Ольгу тратила она все силы, а на Клаву внимания уже не хватало!
Но возражение не снимало с Анны Гавриловны чувства вины. Почему не рассказала она вовремя и по-хорошему дочке про Варю? Не рассказала, какой чистый сильный голос был у деревенской девушки, случайно попавшей в монастырь. Не рассказала, как, не думая о себе, дала Варя возможность ей, Олиной матери, получить образование — в голову не пришло Варе, что голос ее — редкость, дар божий, как говорится.
— Да ведь и мне это в голову не пришло! — чуть не выкрикнула Анна Гавриловна.
Почему она с Варей самой ни разу, после переезда из Харькова, не поговорила по душам? Спокойно смотрела, как все глубже и глубже затягивает Варю темный церковный мирок, как вера ее, по сути, идущая от душевной чистоты, постепенно превращает ее в бессловесное покорное судьбе существо.
Да, да, именно в этом была ее вина: в равнодушии к судьбе другого человека, в равнодушии, которое никакой замотанностью, никакими нагрузками и общественными поручениями оправдать невозможно.
Вот и провела Варвара Родионова из-за нее (да-да, из-за нее) жизнь в коммунальной квартире, в зашарпанной кухне.
Анна Гавриловна оглянулась так, словно увидела кухню эту впервые. Эти стены, окрашенные в два цвета: светло-коричневый, или, точнее, грязно-светло-зеленоватый. А посредине — разделяющая эти два цвета — темно-коричневая полоска, будто проведенная грязным пальцем. На стенах — листки объявлений, без обращений, то есть без слов: «товарищи», или «граждане» или «соседи». Просто:
«Проверяйте и закрывайте за собой горелки!»,
«Уходя, гасите свет!».
Пожалуй, не веревки для сушки белья, не грязные стены, а именно эти объявления — самое наглядное свидетельство того, что квартира — коммунальная.
— Господи, «коммунальная»! Слово-то какое хорошее — от коммуны, от романтики! — прошептала Анна Гавриловна, — значит, можно было сохранить здесь... ну, товарищество, что ли, заботу о человеке!
Почти с ужасом вспомнила сейчас Анна Гавриловна, как однажды она удивилась, когда кто-то сказал ей о тете Варе: «Она ведь еще по летам не старая женщина, она ведь ваша ровесница, но не до себя ей».
В представлении Анны тетя Варя была так стара, что даже не имело смысла считать, сколько ей лет. И сама же тетя Варя, когда спрашивали ее про возраст, хмуро ворчала:
— Что спрашивать-то? Сто лет, разве не видно?!
Когда-то она вырвала себе два передних зуба, да так и не вставила, все было некогда. Из-под вечной ее темной косыночки вылезала тоненькая косичка, и Аня лишь сейчас вспомнила, что косичка эта была не седая, а темная, и что глаза тети Вари за стеклами очков были не потухшие, а прямо-таки вперяющиеся тебе в лицо.
6
Эти огромные глаза мысленно представила себе Анна Гавриловна, когда в глубокие зимние сумерки позвонили из инвалидного дома: «Умерла Варвара Петровна».
— Легко умерла, — сказал молодой женский голос, — все старушки завидуют. Все слабела, слабела. Два последних дня была без сознания... Была при ней, как она умирала, товарка ее по работе — Нюша. А вам мы еле дозвонились. У вас что-то телефон плохо работает!
Первое, что подумала Анна Гавриловна: «Слава богу, успела съездить к ней недавно!» Ездила с тетей Нюшей, бывшей Вариной товаркой по работе в поликлинике.
И, кстати, удивило тогда Анну, что тетя Варя вроде бы не очень обрадовалась гостям. А она, наверно, уже просто-напросто не могла радоваться, не было уже на это жизни.
«Полгода назад как хотелось тете Варе, чтобы я приезжала почаще, — думала Анна Гавриловна, — и была у нее главная мечта: побывать хотя бы денек дома, в «своей» коммунальной квартире. А потом уже и на эту главную мечту не осталось сил!.. Какое-то лежит на мне проклятие, — корила себя Анна Гавриловна, — не хватает времени на внимание к близким людям!
Не хватало времени, чтобы Оле рассказать про тетю Варю. Да и вообще на разговор с Ольгой по душам часа никак не найдешь! Хорошо еще, что не забыла поздравить девчонку, когда полгода назад, в апреле, вручили ей на заводе постоянный гостевой билет на десятый съезд комсомола. Не хватило времени написать отцу, когда он тяжело заболел — так и умер, не получив от Анюты письма, — а ведь собиралась съездить к нему в Харьков... Не хватало времени ездить к тете Варе, а когда все-таки приезжала, то, очевидно, чувствовала тетя Варя, что этот приезд — для успокоения своей совести, а не для нее, и стеснялась попросить о чем-то: только глядела-глядела громадными глазами — все в этих глазах!»
Через кого-то — было уж давно это — догадалась передать Анна Гавриловна, чтобы не беспокоилась тетя Варя — похоронит она ее хорошо.
И вот теперь, когда позвонили о смерти Варвары Петровны Родионовой — стала настойчиво спрашивать себя — почему она, коммунистка, считает необходимым выполнить эту невысказанную, а что называется, высмотренную просьбу?
Ведь можно было бы рассуждать так: тете Варе т е п е р ь все равно! Она верила, что я похороню ее так, как она хотела. Красиво. Согласно высшему идеалу ее красоты — с литургией, с хором, со всем благолепием. Она твердо верила, и с этой твердой верой умерла,так зачем же сейчас мне делать все это?.. Зачем снова идти к попам, с которыми я тихо, но решительно порвала раз и навсегда еще там, в Харькове, на Холодной Горе.
Так, значит, не надо затевать для тети Вари торжественный похоронный обряд? Вроде бы не надо: неразумно, нелогично!..
И все-таки, пусть войдет она, как мечтала, в свою церковь — в свою красоту! Войдет мертвая, ничего не чувствующая, но ведь так хотела она этого, когда была живая. А обещание есть обещание, и оно не отменяется смертью того, кому оно было дано! Пусть видят люди, Варины товарки по работе, ее, Варино, общество, — какое оно есть, такое и есть, — что отдала она свою жизнь, обслуживала, обхаживала семью человека, умеющего держать слово!..
К началу отпевания гроб тети Вари поставили прямо перед изображением воскресения Христова. Подходит к гробу то одна, то другая женщина в чем-то темном. Или, может быть, кажется одежда темной в полумраке, в ароматном сером чаду, пронизанном огоньками лампадок и свечек?
— С уважением посреди церкви поставили Варвару Петровну, так полагается, обряд такой! — прошептала, подойдя к Анне, старуха в черном.
Да. Древний-древний обряд.
Впервые за весь ее век не Варвара Родионова служила, а ей служили. И была она — впервые за все свое пребывание на земле — в центре внимания не только старушек церковных, но и молодежи: Оля и несколько ее товарищей пришли в церковь — наверно, отчасти из любопытства, а отчасти, может быть, повинуясь какому-то еще странному для них чувству. Чувству долга? Ведь кому-нибудь надо помочь старикам везти гроб на кладбище к могиле?
Анна Гавриловна признавалась себе, что она рада приходу молодежи. И в то же время ее смущало и тревожило то острое, зоркое любопытство, с которым заводские юноши и девушки оглядывались вокруг. Не захватит ли их необычность и торжественность обстановки, своеобразная экзотика, так сказать? Найдем ли мы, родители, воспитатели, время, чтобы всерьез поговорить с молодежью о религии? Ведь одного утверждения, что она — опиум для народа, мало. Сколько мысли, энергии, душевной силы — в обращениях Ленина к Максиму Горькому, увлекшемуся богоискательством! Разве способна Анна подняться до высоты такого слова? Но, наверно, надо пытаться подниматься к этой высоте...
Во все глаза смотрела молодежь на тетю Варю в черном апостольнике, на ее большие руки, на поредевшие, но все еще черные дуги бровей.
Лицо уже изменилось, стало землистым, а руки все еще были как живые — сильные и уверенные. И когда стали заколачивать гроб, рабочий звук молотка, такой, казалось, чуждый церкви, был родственным и близким большим мозолистым рукам тети Вари...