В ЛУЧАХ ФАР
В ЛУЧАХ ФАР
Когда путешествуешь на машине, испытываешь острое чувство запоминания. Щупальца фар вырывают из мрака слагаемые окружающего нас мира.
И потом встает в памяти не вся долгая дорога с ее сменой пейзажей и событий, а внезапно озаренный электрическим лучом могучий ствол дерева, профиль человека во встречной машине, водопад, похожий на взрыв...
* * *
...Обезьяны неторопливо удаляются от мчащейся по дороге машины. Удаляются, презрительно оглядываясь, так, словно не желают посвящать людей в свои высокие дела — дела и обычаи потомков и родственников одного из главных богов Индии — Ханумана, бога-обезьяны.
...Еще одна стая обезьян разразилась визгливой тарабарщиной, и тут же подхватила эту тарабарщину стая попугайчиков.
Зеленый птичий вихрь срывается с дерева и оседает на городскую клумбу.
Даже в индийскую столицу вносят священные обезьяны и не священные попугаи дыхание непокорной природы, спорящей с продуманной симметрией планировки.
Я жила в Индии «без пристанища». Меняла города, привалы, маршруты.
Индийская столица, где был, так сказать, прописан корреспондентский пункт, была для меня, по существу, тоже привалом, а не местом постоянного жительства.
...Раннее утро в Нью-Дели. Улицы белоснежны: их заполняет масса велосипедистов, одетых в белое. Люди едут на работу. Ни трамваев, ни автобусов здесь нет.
Американская машина — низкая, изящно скользящая, как бы в ореоле лака и ярких восклицательных знаков новейшей рекламы — затормозила, огибая клумбу. Впереди машины оказалась группа велосипедистов да еще запряженная волами повозка.
В Старом Дели в такую кашу замешивается еще и трамвайчик, похожий на пишущую машинку, которую облепили сразу человек двадцать. Люди видны. Стрекотание слышно. А происходит какое-нибудь движение или нет, понять нельзя.
...С удивительным мастерством лавируя между велосипедистами, по улице Сундар Нагар промчался в белом тюрбане мотоциклист. За его спиной, удерживаясь как чайка на порыве ветра, прилепилась женщина в серебристом сари. Она устремлена вперед — стройная, легкая, с гибкими смуглыми руками, обхватившими плечи мотоциклиста...
Многие люди, маршруты и привалы подробно запомнились. А иные эпизоды и встречи — полуденные или полуночные, калейдоскопически перемешанные — остались в памяти, будто выхваченные из мглы лучами фар.
* * *
...Развалины древнего храма Любви в Дели. Продираемся к храму через самые настоящие джунгли — колючие, цепкие, хлещущие злыми ветками. Добрались все-таки до развалин, которые оказались на первый взгляд похожими на недостроенный амбар. По каменным ступеням, таким крутым, словно они были предназначены для длинноногих птиц, поднялись на обширную плоскую кровлю. Может быть, потому, что мы попали сюда звездной ночью, храм показался мне каменным изображением луны, укрепленным на ступенчатом основании: слабо-золотистая округлая плоскость с тенями, о которых неизвестно — что они такое?
Вокруг нас были зеленоватые, золотистые и голубоватые ночные огни Дели. Трудно было сказать, где кончаются огни Дели и начинаются звезды.
С нами был Константин Симонов, задержавшийся в Дели пролетом в Японию. Уговорили его читать стихи. Читал разные. Совсем давние, литинститутские, и новые.
На другой день я спросила у кого-то из иностранных журналистов: видел ли он замечательные развалины на пути к аэропорту «Палам»?
— Храм Любви? Туда же невозможно добраться! Одни колючки! — сказал журналист.
* * *
...Южная Индия. Недавно проехали деревню Десан, на берегу реки Перияр. За поворотом дороги увидела слона. У него были пятнистые выщербленные уши, небольшие клыки.
— Не слон, а слониха. Зовут ее Дамодарен, — сказал поводырь.
Я стала фотографировать Дамодарен. Она неторопливо повернулась ко мне спиной. Я зашла с другой стороны.
— С ней никогда не делали этого, — сказал поводырь, указывая на фотоаппарат. — Она еще девочка. Стесняется.
Я подошла к застенчивой слонихе поближе. «Девочка» Дамодарен махнула мощным хоботом, но, на мое счастье, под хобот попала не менее мощная пышная ветка и отвлекла ее внимание. Дамодарен наклонила строптивую ветку, а с нею и все дерево к дороге и стала хоботом сбивать сочную листву.
— Дамодарен вообще скромная, — почтительно глядя на слониху, сказал поводырь.
* * *
...Ночь. Прямо по середине дороги по направлению к нам движутся крупные огненные точки. Неистовый фосфорический блеск. Тигры? Львы? Леопарды? Дикие кошки?
— Коровы, — говорит Мадан.
Он вежливо, как при встрече с мимо идущей машиной, убавил слепящий свет фар. Потом остановил машину у обочины шоссе, чтобы дать стаду пройти.
Коровы — одна за другой — возникали перед нами, как на экране цветного кино. Белоснежные и ужасно костлявые. У всех рога окрашены в зеленый цвет, лишь у той, которая шла впереди, рога малиновые. Эта возглавлявшая стадо корова была такая же костлявая, как все остальные, с такими же раскосыми, фосфорически блестящими, как у всех остальных, глазами. Но костлявость ее и неистовый блеск глаз были заметнее, чем у других: она шла впереди, одиноко вела стадо. Выражение ее морды и раскосых глаз было ироническое: «До чего я дожила!»
* * *
...Обычно пальмы поражают своей балетной подтянутостью. Всегда кажется, что в них что-то от искусства. Здесь, в Южной Индии, они стоят в таких непринужденных позах, что даже не замечаешь их стройности. Причем стоят, что называется, по колено в воде. Еще не вошла в русло «закипевшая» во время недавних дождей и перелившаяся через край река. Вода — оранжевая. Кроны пальм — ярко-зеленые. На пригорке — хижины из высушенных пальмовых листьев. Человек вползает в такую хижину через небольшое отверстие, словно в печь. Печь из пальмовых листьев. Видимо, состоятельность владельца хижины определяется высотой входа. Есть здесь такие жилища, в которые человек входит, почти не нагибая головы. Все хижины — без окон. И все они похожи то ли на серые промокшие стога, то ли на отяжелевшие от ливня солдатские палатки, то ли... Ну да, эти хижины без окон больше всего похожи на... окна. Затянутые хмурой маскировкой слепые окна военных лет. Окна, за которыми таится голодная,терпеливая и цепкая жизнь!
Узкая дорога размыта. Машина едва-едва пробирается по ней... Возле колодца женщина с открытой грудью, в грязном сари, подоткнутом до пояса, чистит медный кувшин. Она начищает и начищает его, словно в этом деле — весь смысл ее жизни.
И кувшин уже так начищен, что его блеск режет глаза, кажется нестерпимым на фоне хмурых жилищ. Кажется, еще немного — и расплавится медный кувшин!
Женщина вылила воду из стоящего рядом ведра в кувшин и легким, изящным движением подняла кувшин на голову. Теперь она стоит прямо перед нами. Блистающее выпуклое медное солнце — на седых волосах. Девичья выпуклая бронзовая грудь. Темное лицо, иссеченное морщинами, с глубокими, глядящими в упор черными глазами. По фигуре эта женщина юная. По лицу, древнему и мудрому, она, может быть, современница индийского императора Ашоки! Мало ли какие встречи могут случаться в Индии, в стране, о которой говорят, что она живет одновременно и в прошлом, и в настоящем, и в будущем!
* * *
...Каждый, кто хоть раз вел машину ночью, знает, что свет фар можно переключать. Можно расстелить перед машиной прямоугольный коврик света и можно проложить бог весть куда длинный луч, дотянуться им до самой дальней мглы, внезапно осветить дальние дорожные тени, давние полузабытые встречи.
...Были весенние сумерки 1946 года. В Москве в большом номере гостиницы несколько человек подавленно молчали.
— Что случилось? — спросила я с порога.
— Еще неизвестно, точно ли это... — тихо сказал кто-то по-английски.
Я запомнила, что лондонская медсестра сидела прямо на ковре, устилавшем пол, журналист из «Комсомольской правды» стоял возле окна, а адвокат Джон Плэттс-Миллс — в ту пору член английского парламента от лейбористов — склонился над радиоприемником.
— В журналистских кругах США ходят упорные слухи о том, что американцы накапливают запасы атомных бомб, — сказал Джон Плэттс-Миллс.
Я запомнила пролетевший по лицам прямоугольник света от хлопнувшей двери, резкий взмах шторы, неистово-зеленый глазок радиоприемника. Так запоминаешь детали, выходя из кабины самолета на незнакомом аэродроме, переступая границу известного...
Среди наших гостей были разные люди: помимо адвоката и медсестры — докер, священник, машинистка.
Мы были молоды, и все мы — наши зарубежные друзья и советские журналисты — были влюблены друг в друга на всю жизнь. В этом нас убеждали окна, сбросившие маскировку, пышные кусты сирени напротив Большого театра и отличная погода... И вдруг — «упорные слухи» о накапливании бомб!
Мы заговорили вполголоса о том, что же будет со всеми нами, со всеми людьми на земле, если американцы действительно накапливают атомные бомбы? Кто знает, чем грозят систематические испытания бомб? Может быть, возникнут чудовищные пожары? Может быть, ядовитые фантастические ветры окутают землю?
А потом, наверно, потому, что небо за окнами пахло сиренью, дурные слухи стали казаться не такими уж страшными. И мы придумали тайну, своего рода заговор. Он заключался в том, что мы не дадим какой-то там заокеанской подлой штуковине испортить нам хорошее настроение. Нет, мы сами отравим существование этой чертовой бомбе — будем презирать ее, унижать, освистывать, преграждать ей дорогу, наступать на ее паршивый хвост — словом, жизни ей не дадим!
— Итак, война бомбе?
— Война бомбе!
И если мы когда-нибудь встретимся — так мы решили, — то подытожим наши победы!..
Интересно, где теперь адвокат Джон Плэттс-Миллс, преподаватель Гарри Ри и все те, кто были с ними тогда, в Москве? Осуществляют ли они наш «заговор»?.. А сама я — что делаю для большего взаимопонимания людей, то есть, иначе говоря, для мира?
Я могла бы ответить, что я посылаю в «Труд» статьи и очерки о жизни Индии!
Но писать о миролюбивом индийском народе, о том, что сделали агрессоры-колонизаторы с Индией, — это еще очень мало для того, чтобы чувствовать себя подлинно борющейся за мир. Писать об агрессивной политике США, о том, что именно Соединенные Штаты первые стали испытывать и первые применили атомную бомбу, — это тоже мало.
Я буду борцом за мир — в своей профессии журналиста-международника и в своей сфере поэзии, — когда перестану сознательно, а еще чаще бессознательно подбирать сначала, так сказать, соответствующую современной моде раму, а потом в эту раму врисовывать картину. Перестану корежить и подрезать картину, когда она не влезает в раму.
Почему, если на каком-нибудь конгрессе человек, по чистому недоразумению приехавший представлять Советский Союз, мямлит нудно и бестолково, не разругать его в газете хлестко и убедительно? Кто нам мешает писать так?! Абсолютно никто не мешает! Что мешает? Культ личности! Причем своей собственной: вдруг написанное не понравится кому-нибудь и что-нибудь случится с моей драгоценной персоной!
Журналисту надо откровенно говорить то, что он думает. И поэту.
Мы хотим мира.
Неужели не заставит наконец вздрогнуть легкомысленных и беспечных, не образумит безумцев трагедия Хиросимы и Нагасаки, статистика — страшные по своей обнаженной откровенности цифры ежесекундного разрастания на земле лейкемии, предостережения ученых, циничные заявления недобитых фашистов?!
Неужели вся торжествующая музыка земли — ликование Чайковского, широкое дыхание пальм, голоса классиков мировой литературы — не смогут заставить умолкнуть лицемерную игру в слова?!
— Мы живем в эпоху разоблачения самых сложных иллюзий и утверждения самых простых истин! — сказал мне один американец в Мадрасе.
Ну что ж, он прав. Многие действительные истины утверждены и утверждаются, многие иллюзии улетучились и улетучиваются на пути борьбы за мир и прогресс, пройденном миллионами людей после окончания второй мировой войны.
Среди исчезающих иллюзий есть давние, вошедшие, что называется, в плоть и кровь человечества.
Люди — смешные. В каждом из нас живет иллюзия безопасности. Затаенная убежденность, что пуля попадет в идущего рядом! Однако если уж рассуждать о затаенной вере в пули, разящие лишь шагающих рядом, то будет уместно только прошедшее время: в атомной войне нет пуль и нет иллюзии личной удачи, нет выигрыша неуязвимости по лотерейному билету. Атомная война способна ворваться в любое тихое, уединенное человеческое жилье, в любую хижину из пальмовых листьев, в любой земной уголок волшебной красоты и захлестнуть тебя смертельной петлей радиации, забиться человеку в глаза и в уши, встать пылающим куском поперек горла:
«Ты хотел атомной войны? Жри ее, давись ею!»
«Но я не хотел атомной войны!»
И вот она, еще одна разоблаченная иллюзия нашей эпохи: не хотеть войны, только не хотеть войны — сейчас мало!
Древний император Ашока был буддистом, приверженцем религии, утверждающей, что жизнь якобы слагается из четырех вечных фундаментальных «благородных истин» — истины боли, истины причины боли, истины прекращения боли и истины пути, ведущего к прекращению боли.
Уже в те времена император Ашока сумел воплотить туманные «истины» буддизма в достаточно конкретный приказ об отказе от войн, являющийся первым из известных до сих пор памятников антивоенной литературы.
...Фигура женщины с девической грудью, с изрезанным морщинами лицом и начищенным до солнечного блеска кувшином на голове свидетельствует не только о наличии истины житейских бед, но и о существовании истины красоты.
...Неужели человек, умеющий превращать медь в сияющее солнце, превратит землю в атомный гриб?!