Глава XIII. Литературные знаменитости
Глава XIII. Литературные знаменитости
Я достаточно стар, чтобы помнить так называемые «грошовые книжки», благодаря которым рабочие люди узнавали хороших писателей, ибо по невежеству не могли читать плохих журналистов. В отрочестве, если не в детстве, я посетил зал, называвшийся, как ни странно, Прогрессивным, словно он вместе со зданием, как омнибус, мчался по пути прогресса. Был там председатель — беспомощный, маленький, в очках и школьный учитель по фамилии Эш; была и программа, сулившая встречу с весьма почтенными людьми. Мистер Эш гулко и грозно прочитал «Атаку легкой кавалерии», а публика с удовольствием предвкушала выступление солиста — скрипача. Но председатель поспешно сообщил, что синьор Робинзони, к сожалению, выступить не сможет, зато м — р Эш любезно согласился прочитать «Королеву мая». Следующим номером шел романс, кажется — «Шепот волн», который должна была спеть мисс Смит (у рояля — мисс Браун). Но мисс Смит не спела его, мисс Браун не села к роялю, ибо, как поведал председатель, приехать они не могли; однако мистер Эш любезно согласился прочитать «Лорда Верли». И тут случилось чудо. Ему удивился бы всякий, кто знает, как вежлив и вынослив английский бедняк, а в те давние времена бедняк был к тому же и попроще. Из средних рядов, как левиафан из моря, неспешно поднялся большой добродушный маляр и сказал: «Ну что ж, с меня хватит. До свиданья, мистер Эш, до свиданья, леди и джентльмены». И, поведя рукой, словно бы всех благословляя, он выплыл из Прогрессивного зала, глядя на нас с приветливостью и явным облегчением.
Не знаю уж почему, зритель этот остался в моей памяти первым титаном, взбунтовавшимся против викторианцев. Я и сейчас предпочитаю его здравомыслие и благодушие мелочным, а то и брезгливым придиркам более поздних и образованных критиков. Но и он, и они предупредили о том, что — и по добрым, и по дурным причинам — викторианцы уже кажутся скучными или хотя бы подходящими только для скучных людей. Когда я вспоминаю писателей, которые старше меня, это всегда викторианцы, пускай и поздние. Конечно, нынешняя мода очень непоследовательна. Так, жизнь викторианских писателей интересует всех больше, чем их книги. Сколько понаписали о любви Браунингов, сколько сплетен ходит о ней, но я далеко не уверен, что Роберта Браунинга перечитывают, Элизабет Баррет — читают. О жизни сестер Бронте знают больше, чем об их книгах. Поистине, странный результат эстетских толков о том, что в человеке искусства важно только искусство! А удивительнее всего, что люди вроде Пальмерстона, то есть те, чья политика мертва, популярней, скажем, Карлейля, чья политика очень бы пригодилась в дни диктатуры и реакции. Словом, несмотря на огромную тень маляра, я бесстыдно вынырну из тени королевы Виктории, словно очень поздний — но все же викторианец.
Первого великого викторианца я встретил очень рано, хотя видел недолго. Это был Томас Харди. Сам я, неизвестный молодой писатель, ждал тогда беседы с издателем. И меня особенно поразило, что Харди вел себя так, словно и он неизвестный писатель, даже начинающий писатель, ожидающий такой же встречи. На самом деле он был знаменит. Он уже написал лучшие романы, вершина которых — «Тэсс», и выразил свой пессимизм в прославленных словах о властелине бессмертных. На его тонком лице лежали морщины скорбей, и это старило его, но почему?то он все же показался мне очень молодым. Если я скажу: «Таким же молодым, как я», это будет значить: «Таким же простодушным и таким же умничающим, как я». Он даже не избегал беседы о своем пресловутом пессимизме; он защищал его наивно, как школьник. Словом, он так же носился с ним, как я — со своим оптимизмом. Говорил он примерно вот что: «Я знаю, меня называют пессимистом, но это ведь неправда, я ведь столько всего люблю! Просто мне кажется, что лучше бы нам остаться и без горестей, и без радостей, как бы погрузиться в сон». Я по слабости своей всегда со всеми спорил, а мнения его сводились к тому самому всеотрицанию, против которого я тогда восстал; и, поверите ли, минут пять, прямо в приемной издателя, я спорил с Томасом Харди. Я убеждал его, что небытие неощутимо и потому нет вопроса о том, лучше ли оно чего бы то ни было. Честно говоря, если бы я был просто молодым невеждой, я счел бы его доводы легковесными, даже глупыми. Но я их такими не счел.
Самое поразительное, что Харди был очень скромен. Друзья мои, знавшие его лучше, подтверждали это впечатление. Джек Сквайр рассказывал мне, что в дни высшей своей славы, когда Харди стал поистине Великим Стариком, он посылал стихи в «Меркюри» и предлагал переделать их, если они не подойдут. Он бросал вызов богам, сражался с молнией и все прочее, но древние греки сказали бы, что гром небесный не поразит его, ибо в нем не было, попросту говоря, наглости. Небеса ненавидят не кощунство, а гордыню. Харди богохульствовал, но не гордился этим, а грешно, повторю, не богохульствовать, но кичиться своим богохульством. Меня упрекают, что в книге о викторианской литературе я нападаю на Харди; по — видимому, слова о деревенском атеисте, которого раздражает деревенский дурачок, кажутся нападкой. Но это не нападка, это защита. Харди тем и хорош, что сохранил искренность и простоту деревенского атеиста; он верил в безбожие, а не кичился им. Он был жертвой того падения нашей сельской культуры, которое даровало людям дурную философию и лишило их веры. Но он не лгал, когда говорил мне, что может радоваться многому, в том числе — лучшей философии или вере. Помню, одна ирландская леди написала в моем журнальчике, что даже представить страшно, как равнодушный властелин бессмертных Фоме показывал следы гвоздей.
Надеюсь, не будет кощунством, если я скажу: вот это точно! Если бы новый Фома, Томас Харди, это увидел, он сделал бы то, чего никогда бы не сделали ни Прометей, ни Люцифер, — он пожалел бы Бога.
Опущу долгую череду лет, отделявшую встречу с Харди от встречи с другим великим викторианцем. Я уже был довольно известным журналистом, и потому нас с женой пригласили к Джорджу Мередиту. Да, прошло много лет, но и сквозь годы я ощутил, до чего эти гиганты различны. Харди был колодцем, затянутым ряской скепсиса; я ее видел, но под нею, пусть на дне, была вода истины, хотя бы — истинности. Мередит был водометом. Развлекая нас беседой, он сверкал точно так же, как фонтаны в его саду. Он был стар, с белой бородкой, с белыми пушистыми волосами, вроде одуванчика, но и они как будто сверкали. Он был глухим, но ни в коей мере не глухонемым. Не был он и смиренным; однако я не назову его гордым. Ему удалось сохранить то, что почти так же противоположно гордыне, как смирение: он был тщеславен. Он был очень стар — и блистательно суетен, неописуемо, молодо суетен, до такой степени, что предпочитал очаровывать женщин, а не мужчин (почти все время он обращался только к моей жене). Мы мало с ним говорили, отчасти — потому что он был глухим, отчасти — потому что немым он не был. Он не умолкал и пил пиво, и с бравой веселостью заверял нас, что научился любить его не меньше, чем шампанское.
Мередит был полон жизни, нет — он был полон жизней. Он все время выдумывал истории о всяких людях. В отличие от многих старых романистов он любил все новое. Жил он не в написанных им книгах, а в еще ненаписанных. Несколько таких книг он рассказал нам, и они поражали новизной, особенно — та, в которой он касался трагедии Парнелла. Меня не убедила его версия — он считал, что Парнелл легко вернул бы себе доброе имя, если бы хотел, но по природе он был нелюдимым и скрытным. Не думаю, чтобы этот ирландский сквайр был более скрытным, чем множество английских сквайров, которые вели точно такую же любовную интригу и потеряли бы дар слова, если бы их разоблачили. Разница лишь в том, что разоблачили не их, а его. Но какие разоблачения воспрепятствуют тому, чтобы великая нация обрела наконец свободу?
Так вот, в Мередите меня поразила именно эта черта — он охотно, с ходу выдумывал какое?нибудь новое объяснение. Такого большого писателя не назовешь поверхностным, но, в сущности, эта быстрота сродни поверхностности. Пародисты нередко представляют Шерлока Холмса шарлатаном; и нам еще предстоит прочитать водевиль о том, как он делал глубокомысленные выводы, зная слишком мало. Говорят о всеядной страсти к информации, тогда как на самом деле страсть эта не ест, а глотает. Мередит, например, проглотил нынешнюю теорию, придающую огромное значение расе и делящую единый народ на тевтонов и кельтов.
Имя Джеймса Барри тоже восходит к моей молодости, хотя, конечно, он был моложе Мередита и Харди. Позже мы стали друзьями, и я узнал, что он меньше всех моих друзей печется о себе. Для меня он тесно связан с занимательнейшими воспоминаниями о других людях. Особенно важен он, когда надо свидетельствовать о величии Мередита в мире, который так странно про него забыл; но много поведал он мне и о тех, кого я не знал, — о Стивенсоне, о Хенли, об Уайльде. Про Шоу и Уэллса я говорил в другой главе, в другой связи, однако общение со всеми людьми такого рода побуждало меня думать о том, сколь преходящи споры между большими писателями. Как всякий, кто пишет мемуары, я обнаружил, что труднее всего передать, какими бесконечно значимыми казались когда?то те или иные люди. Теперь люди эти — классики, но не кумиры; о них не толкуют, не спорят. Помню, Барри очень забавно рассказывал мне об одном бурном споре, во время которого Хенли метнул через комнату свой костыль и угодил кому?то в живот. Вызвано это было вот чем: рассуждая об Ибсене и Толстом, кто?то сказал, что один из них достаточно велик, чтобы носить другого на часовой цепочке. Смешнее и мрачнее всего то, что Барри начисто забыл, Ибсен ли мог носить Толстого или Толстой Ибсена. По — видимому, ни тот, ни другой из этих гигантов не кажется теперь таким великим, как тогда.
С тех пор я часто виделся с Джеймсом Барри и мог бы немало о нем сказать, но приветливая скромность окружает его тишиной. Что до викторианцев постарше, меня обычно допускали к ним один раз, а такие встречи ненадежны. Наверное, я что?то навыдумывал о Мередите и уж точно — о Суинберне. К тому времени, когда я с ним встретился, он был чем?то вроде божества, с которым общаются через жрецов. Сперва я долго беседовал с Уоттсом — Дантоном, потом недолго — со Суинберном. Поэт был оживлен и даже кокетлив в какой?то стародевичьей манере, а вообще же держался прелестно, считая своим долгом сохранять вежливую веселость. Зато Уоттс — Дантон был исключительно серьезен. Считают, что Суинберн — его религия, но я уже тогда удивлялся, что смысл ее и цель — охранить от религии Суинберна. Он полагал, что значительные личности не вправе заражаться христианством, и особенно сетовал на промахи Браунинга: «Он, бедный, был так ограничен…» Что до Суинберна, он считал «Герту» вершиной его творчества: «Тогда он поистине взлетел на гребень волны». Я Суинберна помнил, стихи — любил, взглядам его, скорей, ужасался и не считал, что эта метафора подходит поэту, который искренне сетовал, что не может одолеть катящийся вал. Навряд ли он одолел его в диком и путаном пантеизме «Герты», где пытался вывести мятежную этику, побеждающую зло добром, из вселенского монизма, который, видимо, значил, что все на свете одинаково, злое и доброе.
Конечно, я выбрал лишь несколько имен, самых прославленных, и даже не скажу, что они больше всех достойны славы. К примеру, если каждый из нас заведет коллекцию излюбленных пессимистов, я выберу Хаусмена, а не Харди. Нет, меня не пленил пессимизм — я всегда считал его не только вредным, но и пустым; просто Хаусмен больше связан, чем Харди, с великой английской литературой, да и пишет он на очень простом языке. Я восхищаюсь романами Харди, но никогда не мог переварить его стихов, а Хаусмен — поэт кажется мне одним из двух — трех классиков нашего времени. Я не соглашался с социалистами — конечно, меня возмущало то, что возмущало их, но не удовлетворяло то, что их удовлетворяло. Был у них какой?то присяжный оптимизм, словно кондуктор выкрикивал: «Следующая станция — Утопия!»; и что?то во мне, далеко не только языческое, горячо радовалось словам:
Нам, гордецам, невзгоды суждены
от века. Так зачем судьбу гневить?
Как известно, Хаусмен преподавал, он был одним из лучших знатоков античной словесности. Я очень люблю историю, в которой он предстает и лектором, и поэтом. Может быть, она выдумана; тогда у выдумавшего ее — прекрасное чувство стиля. Рассказывают, что, произнося тост на званом обеде в Кембридже, в колледже Пресвятой Троицы, Хаусмен сказал: «Этот славный колледж великого университета видел странные вещи. Он видел Вордсворта пьяным и Парсона трезвым. И вот перед вами я — лучший поэт, чем Парсон, лучший ученый, чем Вордсворт, ни трезв, ни пьян».
Харди и Хаусмен, как и Хенли с Суинберном, да и почти все крупные писатели старше меня казались мне туманным, языческим, пессимистическим фоном. Что на этом фоне, я не знал или знал очень смутно; но удивлялся, почему при таком сходстве они все время делятся на группы, и гадал, чего эти группы хотят. Меня поражало, что культура расчерчена на секции, которые даже нельзя назвать сектами. У Кольвина был свой двор, и очень изысканный; у Хенли — свой, погрубее, где бесчинствовали придворные; Суинберн был пророком и султаном Патни, Уоттс- Дантон — его визирем. А я не мог понять, к чему все это. Пророк не вел за собою верных, поскольку веры там не было; что же до сомнений, им предавались все. Я не понимал, почему Уоттсу — Дантону так важно, что Кольвин любит ка- кого?то нового поэта, а Хенли не любит другого.
Знал я и двух — трех поэтов, одаренных редкостным воображением. Таких людей нелегко описать, очертить, ибо черта — это линия, в которой что?то одно соприкасается с чем?то другим. Скажем, я говорил немного о воззрениях Йейтса, но лишь потому, что Йейтс соприкасается хоть с чем?то, кроме собственных мыслей, и с ним можно поспорить о теософии, мифологии, ирландской политике. Но того, кто живет только воображением, нужно искать в созданных им образах, а не на портретах, созданных другими. Я могу рассказать немало занятного об Уолтере де ла Мэре, но все это будет как бы и не о нем. Я могу сообщить, что у него смуглое лицо и римский нос, так что в профиль он похож на бронзового орла; что он живет в Тэплоу, недалеко от Тэплоу — корта, где я его часто встречал; что он собирает крохотные предметы, вроде бирюлек. Моя жена тоже собирает такие игрушки (некоторые считают, что она изменила себе, когда выбирала мужа), и они с де ла Мэром меняются, словно на каком- то рынке для эльфов. Я мог бы поведать, что в диких глубинах Олд Кент — роуд, если не ошибаюсь, я набрел на школу, где все девочки хранили предание о сказочном дядюшке, который когда?то у них выступал. Но даже это, говоря строго, его не описывает, не подводит нас к сути дела. Мне еще не удавалось сказать то, что к сути подво — дило бы. Самым близким было бы вот что: если бы я вернулся в детство и кто?то произнес при мне два слова, «Павлиний пирог», я не остался бы прежним. Вряд ли я подумал бы, что это книга. Мистическое чутье подсказало бы мне, что на свете есть что?то очень красивое и съедобное. Никакие споры с Йейтсом — ни философские, ни нравственные — не уменьшат теперь, когда детство прошло, желания отведать серебряных яблок луны и золотых яблок солнца. Образы людей с воображением бесспорны, и я никогда не хотел о них спорить. Идеи людей, склонных к логике и догме (особенно самых догматических — скептиков), спорны, и я всегда хочу о них спорить. Но я никогда не спорю о вкусах. Я не спорю, когда нет общих вкусов и общих основ; потому я и остался в стороне от многих движений. Недостаток свой я сознаю. Я знаю и чувствую, что в уме моем зияет (да, именно зияет) бездна, когда меня просят как?нибудь «помочь драме». «Цезарь и Клеопатра», мне кажется, — хорошая драма, хотя, если к делу привлечь этику, в ней многовато и пацифизма, и империализма; «А вы не масон?» — тоже хорошая драма, и одобрение мое никак не связано с тем, что католики не очень доверяют масонам. Но «помогать драме» для меня так же нелепо, как помогать пишущей машинке или печатному станку. С моей немудреной точки зрения, это в немалой мере зависит от того, что из драмы выходит.
Среди писателей, которых я знал, была женщина, и я пишу о ней напоследок, потому что должен бы с нее начать. Она была душой многих кружков; она очень дружила с Мередитом; ею восхищались эстеты и даже декаденты. Но Элис Мейнел, хотя и любила красоту, эстетом не была и ничуть не склонялась к упадку. Она была стойкой и живой, как тонкое деревце, круглый год покрытое и цветами, и плодами. Жила она мыслью. Ей всегда удавалось найти предмет для размышления, даже в темной комнате, где тень птицы на жалюзи была больше самой птицы, потому что, как она говорила, это весть от солнца. Она была прежде всего мастером, ремесленником, творцом, а потому — не эстетом. Но было в ней и другое — то, что отличало ее от современников. Она стояла твердо, тогда как стоики просто цепенели от отчаяния; она жила бессмертной красотой, когда язычники могли только сочетать красоту со смертью. Я видел ее реже, чем хотел бы видеть; она казалась легкой, как тень, и быстрой, как птица; и все?таки теперь я знаю, что она не была ни призрачной, ни быстролетной. Она была вестью от солнца.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава XIII
Глава XIII Давно ли селянину, чтобы завлечь его на сторону самого «передового», но, увы, весьма малочисленного рабочего класса, обещали земельку? Выполнив же свою функцию в захвате власти, лозунг «Земля – крестьянам» как бы сразу показался сомнительным. Вставал вопрос: а на
ГЕРШВИНЫ, ГОЛДУИНЫ И ДРУГИЕ ЗНАМЕНИТОСТИ
ГЕРШВИНЫ, ГОЛДУИНЫ И ДРУГИЕ ЗНАМЕНИТОСТИ Когда Ирвин только прибыл в Лос-Анджелес, он проводил большинство своих вечеров в великолепном доме Ли и Айры Гершвин в Беверли Хиллз. Окруженный картинами французских импрессионистов, Айра, талантливый брат гениального Джорджа
Глава XIII
Глава XIII Мосье Билфингер. – Заново окрещенный француз. – В когтях парижского гида. – Международная выставка. – Военный парад. – Император Наполеон и турецкий султан. На другой день к десяти часам утра мы были уже на ногах и одеты. Мы пошли к commissionaire[7] отеля (я не знаю,
13. Литературные подстрекатели и литературные провидцы
13. Литературные подстрекатели и литературные провидцы Интеллектуалы, писатели периода от 1918 до 1933 года, тоже разбились на два враждебных лагеря. Освальд Шпенглер в «Закате Европы» предсказывал выход на политическую арену неоформленных сил, лишенных традиций, новый
Туве и Ларс Янссон — международные знаменитости
Туве и Ларс Янссон — международные знаменитости Комикс — уникальное явление в том, что он невероятным образом добивается гармонии изображения и текста. Когда мы читаем книгу, наша фантазия создает зрительные образы вещей, описанных словами. В комиксе основное
ГЛАВА XIII. ОЖИДАНИЕ
ГЛАВА XIII. ОЖИДАНИЕ Оставляем всё прошлое позади. Мы прокладываем путь в новый могучий, многогранный мир… Пионеры! Пионеры! Бросая стойкие отряды В горы, проходы, ущелья, Мы завоёвываем, закрепляем их, всё смеем, всё дерзаем — мы идём по неведомым дорогам. Пионеры!
Глава I. Всеобщие разговоры о поездке. — Программа путешествия. — Становлюсь полноправным членом экспедиции. — Дезертирующие знаменитости.
Глава I. Всеобщие разговоры о поездке. — Программа путешествия. — Становлюсь полноправным членом экспедиции. — Дезертирующие знаменитости. В течение многих месяцев пресловутая «Увеселительная поездка по Европе и Святой Земле» не сходила со страниц газет по всей
Глава XII. Политические знаменитости
Глава XII. Политические знаменитости Почти всякий раз, как я с кем?то знакомился, я знакомился с кем?то другим. Частный человек странно отличался от общественного. Даже если он был похож на свою карикатуру, он, скажем так, был на нее непохож. Соотношение правды и образа
Глава XIII
Глава XIII Стр. 185 «Атака легкой кавалерии», «Королева мая» — стихи А. Теннисона.Элизабет Баррет Браунинг (1806–1861) — английская поэтесса, жена Роберта Браунинга.Пальмерстон — Генри Джон Темпл, виконт Пальмерстон- ский (1784–1865), английский государственный деятель, премьер-
Автор «Прототипа», Томас, Беруль (все XII в.) «Тристан и Изольда» (ок. 1140,1170,1180) Готфрид Страсбургский (XIII в.) «Тристан» (нач. XIII в.)
Автор «Прототипа», Томас, Беруль (все XII в.) «Тристан и Изольда» (ок. 1140,1170,1180) Готфрид Страсбургский (XIII в.) «Тристан» (нач. XIII в.) Создателями французского романа «Tristan & Isolde» или «Tristan & Isolde» («Тристан и Изольда») следует назвать четырех авторов, хотя их насчитывается не
Обнаженные знаменитости, или Взгляд в замочную скважину
Обнаженные знаменитости, или Взгляд в замочную скважину Слово «папараччи» образовано из двух слов. В переводе с итальянского они значат «комар» и «фотовспышка». Так называют фотографов, зарабатывающих себе на жизнь охотой за теми, кому судьбой уготовано быть в центре
Глава пятая. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЭТЮДЫ
Глава пятая. ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЭТЮДЫ Чем конкретно занимался Леший у СанСаныча — он мне не рассказывал. Хотя и говорлив, но всё ж — до какого-то предела. Никогда не «светил» конкретные факты: даты, адреса, имена, точные названия… Однако рассказать о многом — так хотелось!.. По
Глава XIII
Глава XIII Карина вернулась минут через двадцать. Очевидно, она выходила из модуля — было слышно как хлопала, выпуская и впуская, входная дверь. Катаев даже успел немного подзаскучать. Щелкая кнопками на пульте, он несколько нервно перебирал немногочисленные каналы. Само