Еще несколько слов о том, как важно правоверие (заключительная глава книги «Еретики»)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Еще несколько слов о том, как важно правоверие (заключительная глава книги «Еретики»)

Мы слишком мало спорим о том, может ли развиваться разум, хотя опасно строить учение об обществе на теориях, которых толком не обсудили. Если мы примем как гипотезу, что разум развивается, мы все же не обязаны соглашаться с нынешними взглядами на это развитие. Теперь считают, что «развиваться» — значит «сметать границы», «стирать различия», «отбрасывать догмы». На самом же деле, развиваясь, разум должен узнавать и усваивать все больше убеждений и догм. Человеческий мозг на то и создан, чтобы делать заключения. Когда нам говорят, что кто?то слишком умен для твердой веры, мы вправе считать это противоречием, как если бы нам сказали, что гвоздь слишком хорош, чтобы держать картину. Карлейль считал, что человек — это животное, создающее орудия, и ошибался, ибо человек — это животное, создающее догмы. Нагромождая вывод на вывод, доктрину на доктрину и создавая тем самым философию или религию, мы все больше становимся людьми в единственно законном значении этого слова. Когда же в припадке утонченного скепсиса мы отвергаем доктрины, бросаем системы и говорим, что переросли догму, — словом, когда мы, сочтя себя богами, смотрим на все и вся, ни во что не веря, — мы сползаем на уровень низших животных или даже травы. У деревьев нет доктрин. Репа на редкость беспристрастна.

Словом, если разум способен развиваться, он будет создавать определенные миросозерцания. Почти все нынешние мыслители, к счастью, свои системы создают и в них горячо верят. Киплинг не скептичен, Шоу не безразличен, язычество Диккенса серьезней христианства. Даже компромиссы Уэллса догматичней расхожего скепсиса. Если не ошибаюсь, кто?то упрекнул Мэтью Арнольда в том, что он становится упрямым, как Карлейль. Арнольд ответил: «Может быть. Только я упрям и прав, а он упрям и неправ». Могучий юмор такого ответа не уничтожает его глубины и серьезности. Никто не должен писать, даже говорить, если не считает себя правым. Я тоже могу сказать, что Шоу упрям и неправ, а я упрям и прав. Быть может, меня занимает в Шоу то, в чем он неправ, но его занимает собственная правота. Даже если он останется один, он будет дорожить не собой, а великой, всеобъемлющей церковью, в которой нет никого, кроме него.

Два даровитейших человека, с которых я начал эту книгу[11], очень символичны хотя бы потому, что они доказали, как хорошо сочетается догма с великолепным мастерством. В конце прошлого века все только и твердили, что искусство должно быть свободно от проповедей и догм, ибо суть его и цель — мастерство как таковое. Все ждали и жаждали блестящих пьес и блестящих рассказов и дождались их от двух проповедников. Самые лучшие рассказы написал проповедник империи, самые лучшие пьесы — проповедник социализма. Все шедевры померкли перед отходами проповеди.

Причина проста. Если человек так умен, что очень хорошо пишет, ему хватает ума, чтобы задуматься о жизни. Мелкий писатель довольствуется искусством, крупный — лишь всем на свете. Когда на сцену выходят истинные силы, они приносят не только поразительное мастерство, но и поразительные мысли, и мысли эти для них важнее мастерства. Шоу — прекрасный драматург, но хочет он быть прекрасным политиком. Киплинг — незаурядный поэт, но хочет он быть поэтом заурядным, поэтом — лауреатом, главным поэтом Англии. Это понятно и разумно; но боги одарили его самобытностью, он же стремится к тому, чтобы все согласились с ним и он, соответственно, утратил свою самобытность.

Заканчивая книгу, я прошу, чтобы тех, о ком я писал, не оскорбляли, принимая за блестящих мастеров. Никто не вправе просто наслаждаться пьесами Шоу — драматург этот пишет, чтобы убедить вас или вывести из себя. Никто не вправе восхищаться Киплингом, если не восхищается империей. Если вам противны его стихи, пусть они будет противны вам по той самой причине, по какой он писал их. Вы можете бранить оратора в Гайд — паркё, но неприлично аплодировать ему, как пляшущему медведю. Мастер, пишущий ради мастерства, — пляшущий медведь по сравнению с самым захудалым проповедником.

Конечно, некоторые говорят иначе. По их мнению, каждый из наших проповедников знает и проповедует какую?то «грань истины», Киплинг — одну. Шоу — другую, Каннингэм Грэхем — третью, Уэллс — четвертую, Ковентри Патмор — пятую и так далее. Предположим; но если так, существует и целая, вполне определенная истина. Поборники же учения о «гранях», как правило, склонны в этом сомневаться, повторяя вопрос Пилата. В лучшем случае они полагают, что истина недоступна человеческому разуму. Как же тогда опознать ее грани? Без всякого сомнения, какую?то часть истины знает Киплинг, какую?то часть — Шоу, какую?то — Уэллс и так далее. У каждого из них есть что?то верное. Но ценно это лишь для того, кто ищет или нашел истину в целом. Чем яснее нам, что такое добро, тем больше доброго найдем мы в разных явлениях.

Словом, я хочу, чтобы мы не относились к этим писателям безразлично, а с чем?то соглашались, что?то отвергали. Для этого нужны убеждения. В нынешнем мире убеждений не любят, и я не сумею продолжать, пока мы в этом не разберемся.

Первое возражение определить нетрудно. Теперь считают, что твердые убеждения виновны в нетерпимости, которая породила немало зла. Однако самый ничтожный опыт переубедит нас. На самом деле в жизни нетерпимей всего именно те, у кого вообще нет убеждений. Экономист Манчестерской школы, не жалующий социализма, принимает его всерьез. Модный болтун, ничего о социализме не знающий, сердито скажет, что эти социалисты вечно мутят воду. Кальвинист, разбирающийся в своей доктрине, разбирается и в католичестве; он может считать, что Церковь творила зло, но он признает, что она порождала великих святых. Тупой биржевик, не знающий истории, презирает Данте и обличает попов. Нетерпимость, грубо говоря, — это гнев тех, у кого нет убеждений; ярость равнодушных. Так противятся определенным идеям те, чьи идеи определить нельзя. Массовые преследования вели не убежденные люди — убежденных людей для этого слишком мало. Их вели люди безразличные. Иногда, хотя и нечасто, преследователь во что?то верил, но то была другая, гораздо более благородная черта — одержимость.

Многие понимают, что твердые убеждения порождают не безответственную и темную нетерпимость, а ту сосредото — ченность, ту нравственную жесткость, которую я назвал одержимостью. Другими словами, многие понимают, что идея — опасная штука. Да, идеи опасны, но меньше всего они опасны тому, кто с ними знаком. Он их не боится и движется среди них, как укротитель среди зверей. Опасны же они для тех, кто их не знал. Первая идея ударит им в голову, как вино трезвеннику. Человек не может жить без идеала, и тот, у кого идеала нет, очень легко падет жертвой одержимости. Особенно склонны к этому крупные дельцы. Они принимают за Идеал первую связную мысль, как неопытный юнец принимает за прекрасную даму первую женщину. Все мы знаем туповатых богатых людей, одержимых мыслью, что Крюгер — негодяй, или что люди — травоядны, или что Бэкон написал все пьесы Шекспира. Да, идеи опасны, и противоядие здесь одно — искренняя преданность философии и вере.

Тот, кто знает лучшие учения о бытии и сможет выбрать лучшее из каждого, сообразуясь со своей твердой верой, не станет ни нетерпимым, ни одержимым. Он тверже и страшнее их, он — человек убежденный. Но начинать он должен с самых начал, не отбрасывая походя философию или веру.

Теперь считают, что узко или хотя бы невежливо нападать на чью?то веру или нравственную систему. Само это мнение грешит узостью. Разница во взглядах на парламент важна; разница во взглядах на мир почему?то безразлична. Мы вправе спорить с человеком, который в другой партии, и не вправе спорить с тем, кто — в другом мироздании. Поистине, это узко. Поистине, мы считаем, что важно все, кроме всего. От веры нельзя отмахнуться, ибо она включает все на свете. Хотим мы того или нет, а что?то мы об этом думаем. Если мир для нас — только сон, то и налоги — только сон. Если мир — только шутка, то и соборы — только шутка. Если все плохо, мы должны считать, что плохо пиво; если все хорошо, мы должны считать (хотя это еще труднее), что хороша филантропия. У каждого человека есть убеждения, но иногда они так тверды, что он их не замечает.

Это случается, особенно теперь. Современный мир кишит людьми, которые забыли, что у них есть догмы. Они бы и не назвали догмами свои взгляды, хотя идея прогресса требует более слепой веры, чем идея бессмертия. В сущности, догма — это то, что догмой не считают. Мы не считаем догмой поразительную веру в естественные науки, в факты ради фактов. Вера эта заманчива и величественна, она иногда приносит плоды, но она ничуть не самоочевидней веры в оракулов или в святыни, которая тоже плоды приносит. Сейчас — другая цивилизация, и мы считаем безумцами тех, кто умирал, чтобы увидеть гроб Господень, но не удивляемся тем, кто умирает, чтобы увидеть Северный полюс, пересечение несуществующих линий.

Откроем же, наконец, в чем наши убеждения, отыщем свои догмы. Они удивительней, а то и прекрасней, чем мы думаем. В этой книге я говорил о рационалистах. Преисполнившись доброты, присущей тому, кто кончает работу, я прошу у них прощения. Рационалистов на свете нет. Одни верят, что есть жена, облеченная в солнце, другие, попроще, — что есть солнце. Одни верят в недоказуемое существование Бога, другие — в недоказуемое существо — вание ближнего.

Истины превращаются в догмы, как только о них заспорят. Тем самым, сомневаясь, каждый создает религию. Скепсис наших дней не уничтожает, а умножает веры. Когда?то мы принимали либерализм как данность. Нам бросили вызов, и мы защищаем его, как защищали крест. Когда- то мы считали, что любовь к Англии разумна. Теперь мы знаем, что она безумна, и отстаиваем ее. Мы, христиане, и не знали, как необходимо христианство, пока нам не возразил мир. Что ж, скоро все станет твердой верой. Разум повелит усомниться, есть ли камни на мостовой, и вера будет яростно защищать их. Разум решит, что все мы спим, и вера ответит, что мы бодрствуем. Мы будем отстаивать, что 2x2 = 4, что листья летом — зеленые. Мы будем бороться за зримые чудеса, как боролись за незримые, смело утверждая немыслимую траву и немыслимый дом человека. Раньше мы верили, не видя; блаженны увидевшие и уверовавшие.