Василий Александров СЛЕДЫ НА ГРАНИТЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Василий Александров

СЛЕДЫ НА ГРАНИТЕ

Аллея около клуба училища каждую осень становится и аудиторией, и читальным залом, и солярием, и больше всего, пожалуй, дискуссионным клубом, в котором до хрипоты спорят абитуриенты не только по вопросам, чисто научным, но и ведут серьезный разговор о жизни.

Сидел я как-то в этой аллее и ненароком услышал такой разговор.

— Ну, братцы, все. Последняя пятерка!

Это говорил невысокий крепыш, настроение которого было приподнятым: он выдержал экзамены, перед ним открылась дверь в военный вуз.

— А мне все равно, провалюсь — домой, — ответил длинный юноша, читавший газету «Футбол». — Я не очень-то болею пограничной романтикой.

— Ты вольная, видно, птица, а вот он, — говоривший это рыжеволосый парень показал рукой на аккуратно одетого, читавшего физику абитуриента, — идет он по стопам отца и деда, ему граница — родной дом. Так-то…

Разговор о профессии длился долго, но к какому-то единому выводу спорящие так и не пришли. Выходило у ребят так, что некоторые профессию себе выбирают, некоторых профессия выбрала, а у иных получилось ни то, ни другое: куда кривая выведет.

…В детские годы мне казалось, что о границе я имею весьма точное представление, как, скажем, о дворе собственного дома. Это заключение имело очень веские аргументы: брат мой служил на пограничной заставе санинструктором, он-то, по моему мнению, познал все тонкости пограничного житья. Когда брат, щедрый на рассказы о своей службе, на семейном огоньке предавался воспоминаниям, я, конечно, был в эти счастливые для меня вечера весь внимание и просиживал в кругу старших до полуночи. Позднее, когда подрос и научился читать, я жадно «проглатывал» каждую попавшуюся мне в руки книгу о пограничниках. И еще одна деталь немаловажная — играл я на сцене сельского клуба лейтенанта пограничных войск, человека волевого и умного, роль которого дали мне как знатоку границы и еще потому, наверное, что у брата была самая настоящая, опаленная суровыми ветрами зеленая фуражка, в которой мог дебютировать только я, потому что мой брат Гришка в жизни никому бы ее не дал.

Пройдя такую серьезную пограничную школу в допризывные годы, я, однако, и мысли не допускал, что буду служить на границе: был я не совсем уж хлюпким, но и не из тех, кому предсказывают большое будущее. И брат, увлекая меня романтическими рассказами о границе, ни разу не заикнулся даже о том, что хотел бы видеть меня пограничником.

И вот мне принесли из военкомата повестку, а на второй день в наш тихий районный центр приехали офицер в зеленой фуражке и двое сержантов. Мы, призывники, догадались, что служить будем в пограничных войсках.

На проводах брат устроил сюрприз: при всем честном народе, собравшемся в военкомате, он подарил мне зеленую фуражку и сказал:

— Надеюсь, что ты, браток, не посрамишь чести нашей пограничной династии.

Таким трогательным было начало моей пограничной тропы.

После первичного курса обучения прибыли мы на границу и после торжественного церемониала поступили в распоряжение старшины. Проверяя чемоданы, старшина увидел в моем сундучке фуражку брата и чуть не конфисковал ее как имущество, незаконно приобретенное, а заодно хотел вкатить мне пару нарядов вне очереди. Это, как он сказал, для острастки, чтобы впредь ничего чужого в моем чемодане не появлялось.

Я побагровел, наверное, потому что почувствовал на лбу горячий пот, и чуть было не нагрубил старшине, но вдруг раздался голос:

— Товарищ старшина, фуражку-то ему брат подарил, потомственная выходит.

Сказал это Коля Гвоздев, самый маленький среди нас, новичков заставы, и самый дотошный. Звали мы его Гвоздиком, потому что он всегда втыкался в распри между нами и как бы сколачивал, накрепко сшивал нас, точно одну доску к другой. На этом Гвоздике держались дружба и согласие во взводе.

Старшина, услышав Гвоздика, поднял тяжелые щетинистые брови, посмотрел на меня изучающе, кашлянул в кулак и буркнул:

— Пойдет. Наш, пограничный почерк.

Ребята довольно переглянулись, а мне сделалось не по себе: шуму с этой фуражкой наделал, а вдруг силенок не хватит, чтобы оправдать ее. Брат предупреждал меня, что служба — труд, солдат не гость, да и я после двухмесячного курса обучения прекрасно понимал, как много требуется от настоящего пограничника. Теперь мне никак нельзя было не только тянуться в в хвосте, но и ходить в середнячках.

Нам, новичкам, страсть как хотелось скорее выйти в дозор. Часто, бывало, я поглядывал на гору, у подножия которой стояла на берегу небольшой, но сердитой речки одинокая мельница. К этой мельнице сходятся все дороги и тропы пограничья, а от нее вверх на перевал уходит только одна, глубоко выбитая конскими копытами тропа. Она, точно натруженная жила, узловатая и черная, вьется меж булыжников и валунов на двуглавую вершину, где виднеется тригонометрический знак с отметкой высоты четыре тысячи метров. Я, парень равнинного Зауралья, никогда не видывал таких гор и с нетерпением ждал того часа, когда пошлют меня в наряд на эту мраморную чародейку, но начальник заставы не посылал туда ни меня, ни моих сверстников-первогодков, как будто боялся, что мы не выдержим в таком наряде, и на наше нетерпение однажды ответил:

— Не спешите, стояла эта горка века, а дни обождет, не развалится, она, к вашему несчастью, мраморная.

Кто-то из старичков, находившихся с нами в кругу, заметил:

— Наоборот, к их счастью, товарищ капитан. Мраморная-то кормилица наша.

Капитан понимающе улыбнулся и, видя наше недоумение, объяснил:

— Да-да, за нее мы получаем и сыр, и масло, и сгущенное молоко. Застава наша стоит в низине, а из-за Мраморной нам дают высокогорный паек.

Так вот на эту мраморную кормилицу попал я в хмурый осенний день, когда ущелья дышали уже холодом и земля была стылой и будто бесчувственной, безразличной ко всему. Старший наряда, рослый, угловатый с виду парень, увалень-увальнем, оказался таким ходоком, что на первом же километре, как мы спешились и повели лошадей в поводу, вымотал меня окончательно. Шаг у него ровный, широкий и податливый, а мой, как ни тяну ногу вперед, получается воробьиным, приходится частить, чтобы не отстать, но тут подводит дыхание. Присесть бы хоть на минутку, но старший шагает вперед. Тогда я не знал, что старички подобное называют «протащить» и применяют это к тем, кто сильно храбрится, но я попал, видимо, под это испытание из-за братовой фуражки; пусть, мол, хватит соленого пота и узнает, что такое граница. Действительно, пропотеть пришлось настолько, что через ворот моей шинели повалил пар, как из бани, но до двуглавой вершины Мраморной я все-таки дотянул и как только ступил ногой на ее водораздел, не сел, а просто упал, подкошенный усталостью. Ничто не было мило: ни открывавшаяся с орлиного полета панорама, ни дикая, первозданная красота гор, ни затейливые узоры на мраморных, до блеска отполированных плитах, — все это было перед моим взором, в то же время как бы не существовало, не трогало меня, и я смотрел на окружающее как бы со стороны и не мог понять, что нашел тут Павел Дроздов особенного, чарующего.

А он, посмотрев на меня с жалостью, сел на коня и ускакал вдоль по водоразделу, сказав, что проверит старую контрабандистскую тропу. Как-то странно прозвучало это «контрабандистскую» в такой мирный осенний день и здесь, где спокойно гуляют на склонах гор отары и люди возделывают в долине хлебородные поля.

Прошло минут десять, как уехал старший наряда, а я все не мог прийти в себя. И тут на макушке Мраморной показался всадник, точно вырос из земли. Он одет как солдат времен гражданской войны: защитного цвета, видавшая виды форменная фуражка с красной звездочкой, гимнастерка, солдатские шаровары, сапоги, сабля, при всех орденах. У аксакала белая борода клином, осанка бравая, держится в седле крепко.

— Стой, руки вверх! — крикнул я что есть мочи и вскочил, но старик как будто не слышал, только улыбнулся, подъехав ко мне вплотную, слез с коня, точно в гости пожаловал, готов и поводья подать, как водится в гостеприимной казахской степи.

— Салям, джигит, салям, сынок! — старик протянул мне костлявую, жилистую руку, и только теперь я понял, что имею дело со своим в здешних местах человеком, кому верят, кого уважают и ценят пограничники.

Поздоровавшись с аксакалом, я не знал, что делать, как вести себя, и, точно угадав мою растерянность, старик с достоинством вынул из нагрудного кармана пропуск, показал его и сунул опять в карман. Закинув поводья за переднюю луку седла, он похлопал коня по крутой шее и молча пошел к гранитной скале. Когда старик снял фуражку и склонил голову перед мраморной плитой, я заметил, что на стене что-то высечено крупными буквами. Приблизившись к скале, я прочел:

«Здесь 25 сентября 1930 года геройски погиб в бою с басмачами Арсентий Филиппович Богатырев, Вечная ему память».

Старик, постояв с минуту, спустился вниз к низкорослой, но ветвистой арче, срезал ножом несколько веток, сплел их в венок и положил его на холмик у скалы. Потом, не покрывая головы, сел на камень рядом с могилой и, не обращая на меня внимания, погрузился в раздумья. Аксакал не плакал, но со стороны было видно, что скорбит он по дорогому человеку.

Кто он, отдавший здесь жизнь Арсентий Богатырев? Этот вопрос я не решился задать ни старику, погруженному в глубокие думы, ни старшему наряда, когда он подъехал ко мне: душа моя была переполнена увиденным, и где-то около самого сердца щемила ноющая боль, точно я тоже потерял близкого человека. Горы монотонно гудели какими-то скорбными звуками, и мне казалось, что они выводят траурную мелодию.

Когда мы спустились к мельнице, Павел Дроздов сказал:

— Вот здесь живет тот старик, а туда поднимается каждый год в этот день. Там похоронен его командир.

Я хотел попросить Дроздова рассказать все, что он знает об этих людях, но тот, опередив меня, пояснил:

— Все узнаешь, скоро он будет на заставе. Каждое пополнение встречать приходит, напутствие дает.

Через два дня дед Босали приехал на заставу в той же форме солдата 30-х годов, только без сабли и рассказал о многом — и о командире коммунистического отряда Арсентии Богатыреве, и о себе, и о мужественной разведчице Илиме Усеновой.

Арсенжан, как называли в степи политического ссыльного Богатырева, хорошо владел казахским языком и долгие годы скрывался от полицейских на далеких зимовьях в сутулых юртах бедноты. Он рассказывал кочевникам о Пушкине и Лермонтове, о декабристах и революционерах нового века, а самое главное — об Ильиче. Говорил он об этом горячо и страстно, заражая всех своим волнением.

Арсентии был своим человеком в каждом ауле высокогорья, и любой бедняк посчитал бы великой честью выдать за него свою дочь, да и девушки, наслышанные о нем, были бы счастливы соединить свою судьбу с Арсенжаном, но он ни одной из них не делал предложения, а когда аксакалы намекали на женитьбу, отвечал:

— Как вырвем из рук баев власть, так и свадебный той устроим.

Сбылась мечта Арсентия: революция принесла свободу народам степи, в первый же год, как организовался колхоз, избравший его председателем, он женился на бойкой красавице Илиме Усеновой и вручил ее отцу акт о передаче артели на вечное пользование землей. «Это, — сказал Арсентий, — мой калым за невесту». Растроганный старик ответил: «Такого калыма, сын мой, ни один бай во всем Семиречье не видывал. Да будет жизнь ваша светла, как солнечный день».

Были у Илимы и Арсентия солнечные дни, наполненные любовью и счастьем, но скоро над родной степью нависли тяжелые тучи: подняли голову баи и муллы, белогвардейцы и контра разных мастей. Запылали селения, полилась людская кровь.

На колхоз «Светлый путь», где председательствовал Арсентий, напала банда, но отряд коммунистов-добровольцев дал ей отпор, а потом, собрав мужиков всей округи, ушел вместе с красноармейцами громить бандитские шайки. Не отстала от Арсентия и Илима. Она была в отряде и заботливым хозяйственником, и медсестрой, и поваром, а по вечерам у партизанского костра пела песни.

За красивый звонкий голос комотрядовцы называли ее жаворонком и особенно ревниво оберегали в походах. «Нельзя потерять песни Илимы, потому что без песни погибнет весь отряд», — говорили они.

В один из вечеров, когда отряд Арсентия отдыхал после горячего боя, прискакал из аула мальчик и сообщил, что бандиты расстреляли отца Илимы, сожгли все дома и угнали колхозный скот. За ночь комотрядовцы совершили пятидесятикилометровый марш и на рассвете настигли банду на Мраморной горе.

— В перестрелке наш Арсентий был смертельно ранен, — дед Босали, сказав это, помолчал немного и добавил. — Это был большой души и очень большого мужества человек. Арсентий пулями высек свои следы на граните Мраморной. А теперь вот вы пришли сюда и тоже след свой должны оставить. Я думаю, что служба пограничная и есть тот самый гранит, на котором не так легко оставить след своей жизни, но коль добром да воинской удалью оставите на нем память, века не выветрится оно, как вот его, Арсентия, дело.

Босали хотел закончить этим свой рассказ, но мы спросили о судьбе отряда, и аксакал продолжил повествование, захватившее нас своей драматичностью.

Молодой тогда Босали стал командиром отряда, исколесил все Семиречье в погоне за бандами. Илима была у него разведчицей. Она, одеваясь то нищенкой, то торговкой или знахаркой, ходила по аулам и, напав на след банды, сообщала об этом в отряд. Босали поднимал комотрядовцев и всегда неожиданно обрушивался на врага, за что бандиты прозвали его красным коршуном.

Илима ждала ребенка, хотела сына, чтобы назвать именем отца, но родилась дочь. Роды принимал командир отряда Босали. Он же был и ЗАГСом, выдавшем справку, что у бойца Илимы Богатыревой родилась дочь, которую назвали именем отца — Арсеной.

Посвящение новорожденной в ореол славного имени отряд отпраздновал в небольшом селении, где и оставил Илиму с дочерью на попечение старой женщины.

Как только Арсена окрепла, Илима вернулась в отряд. К тому времени обстановка сложилась очень тяжелая. Большая банда прорвалась через границу и засела в станице. Надо было найти ее слабые места и неожиданным ударом уничтожить грабителей. И сразу встал вопрос, кого послать в разведку.

— Лучше меня никто с этим делом не справится. Возьму Арсену и пойду. Кто бросится на женщину с ребенком? Кто?! — требовала Илима ответа у Босали, но тот молчал, не решаясь послать ее на столь рискованное задание, тем более, что риску подвергались два самых близких человека — жена и дочь погибшего друга.

И все-таки Илима настояла на своем. Она проникла в бандитское гнездо, раздобыла нужные сведения и передала их командиру. Собственно, это-то и решило исход операции: застигнутые врасплох, бандиты разбежались. Не уцелела и Илима. Незадолго до конца боя ее сразила вражеская пуля. Оставшуюся Арсену Босали принял как родную.

Рассказав эту историю, Босали погладил свою седую бороду, гордо улыбнулся и заключил:

— Теперь моя Арсена большой человек, доктор наук. Скоро в гости приедет. Есть у ней и Арсентий, внук, значит, мой.

Сменялись дни, точно часовые на границе, и каждый из них преподавал нам все новые и новые уроки, один поучительнее другого, но не забывались слова Босали о следах на граните. Проезжая мимо одинокой мельницы, где хозяйничал Босали, мы чувствовали себя в большом долгу перед ним и старались хоть чем-то помочь ему: кто охапку дров привезет, кто первый весенний цветок подарит, кто «забудет» папиросы, сгущенное молоко, сыр или конфеты, а Мраморная стала для нас тем районом нашей службы, где никто не смел не только допустить небрежность, но и даже пожаловаться на усталость.

Весной, когда буйно зацвели горные маки, комсомольцы заставы решили привести в порядок могилу Арсентия Богатырева. Наш Гвоздик, ставший к этому времени активнейшим общественником (он был членом комсомольского бюро и отвечал за работу среди местной молодежи), перед самым выходом на Мраморную подошел ко мне и, лукаво улыбаясь, предложил:

— Надел бы фуражку брата. Будь я на твоем месте, поступил бы сегодня именно так. Там все село будет, понял? — это насторожило меня и озадачило: вдруг Гвоздик возьмет да брякнет об этой фуражке, мол, есть у нас тоже потомки пограничников.

— Ты что задумал? — спрашиваю сияющего Гвоздика, а он спокойненько отвечает:

— Что, поджилки вздрогнули? Не по тебе, видно, гранит пограничья. А я вот решил навсегда надеть зеленую фуражку, в училище этой осенью пойду.

Гвоздик, свалив на меня тяжелую ношу раздумий, убежал по своим делам организатора предстоящих торжеств на Мраморной, а я, оставшись один, крепко задумался. Чем больше раздумывал об истории, рассказанной Босали, тем все больше меня одолевали сомнения. В самом деле, почему Арсентий, Илима, Босали пулями высекали свои следы на граните, а я?.. К тому же пули сейчас не свистят на Мраморной. А если бы свистели?.. Мне сделалось стыдно за свою нерешительность. Я круто повернул к заставе. На митинг я пришел в зеленой фуражке брата.

Как я и ожидал, Гвоздик действительно не удержался от искушения на митинге, он заявил, что мы, молодежь, готовы идти по трудным дорогам отцов и братьев, нести дальше их эстафету. Прозвучало это немного пафосно. Но ему горячо и долго аплодировали.

Осенью мы с Гвоздиком поехали в Алма-Ату и, выдержав вступительные экзамены, надели курсантские погоны.