1
Вот четверка первых блумсберийцев.
Биографа и эссеиста Литтона Стрэчи Вирджиния (и не она одна) по праву считала «квинтэссенцией культуры», а Тоби уверял, что своей немыслимой образованностью Стрэчи даже внушает ему некий мистический ужас. Этот длинный, худой, как жердь, бородатый молодой человек казался – да и был – не от мира сего. Однажды в колледже, рассказывал Тоби, Литтон ворвался к нему в комнату с криком: «Слышишь музыку сфер?», после чего рухнул без сознания. Надмирность сочеталась у Стрэчи с исключительными и разносторонними способностями. Говорили, что, когда он сдавал в Кембридже экзамены, его приходили послушать профессора. «Какую бы оценку, Стрэчи, вам ни поставили, – заметил якобы один из них, – она будет ниже ваших способностей».
Как и его друзья и единомышленники, Стрэчи был выпускником кембриджского колледжа Святой Троицы и членом тайного студенческого «разговорного» общества «Кембриджские апостолы» (“Cambridge Conversazione Society”), основанного еще в начале xix века.
Стрэчи – автор трех знаменитых художественных биографий-исследований, ставших сегодня классическими и ознаменовавших собой важный этап в развитии этого столь весомого в английской литературе жанра: «Выдающиеся викторианцы», «Королева Виктория», «Елизавета и Эссекс». Отдавая дань выдающимся викторианцам – кардиналу Мэннингу, Томасу Арнолду, Флоренс Найтингейл, генералу Гордону, – Стрэчи, тем не менее, был, как и другие блумсберийцы, язвительным и остроумным критиком художественных, социальных, религиозных и, главное, этических постулатов и предрассудков викторианского общества – и не только в теории, но и в жизни.
Пройдет несколько лет, и Стрэчи сделает Вирджинии предложение руки и сердца, и предложение это будет принято, однако на пути союза родственных душ встанет нетрадиционная сексуальная ориентация жениха… Испугались оба; испугались и отступили:
«Прежде я по разным причинам молчал об этом, – пишет Стрэчи брату Джеймсу 9 марта 1909 года. – 19 февраля я сделал предложение Вирджинии, а сам подумал: “Не дай бог, оно будет принято!” И оно было принято. Можешь вообразить это неловкое мгновение, особенно когда я понял, причем сразу же, как это мне отвратительно. У нее потрясающая интуиция, и, к счастью, выяснилось, что она не влюблена в меня. Всё прояснилось уже на следующее утро: она объявила, что меня не любит, а я – что не собираюсь на ней жениться. В результате мне удалось с честью отступить…»[21]
Из всех блумсберийцев с Литтоном Стрэчи – брюзгливым, раздражительным, требовательным, неуживчивым человеком, «старым бородатым змием», как блумсберийцы называли Литтона, – Вирджинию связывала, пожалуй, самая большая человеческая и творческая близость. Вирджиния с нетерпением и даже трепетом ждала от него отзыва о своих книгах, и Литтон исправно их хвалит, иногда даже перехваливает; сборник эссе «Обыкновенный читатель» назвал «божественной книгой», «классикой». Предсказал – и не ошибся – роману «Миссис Дэллоуэй» бессмертие, чем подругу даже несколько ошарашил:
«Литтон слишком меня хвалит, – напишет она в дневнике в октябре 1922 года, – чтобы сделать приятное».
В 1922 году роман еще только начат, Стрэчи читает отдельные главы в рукописи. Когда же тремя годами позже книга увидит свет, Стрэчи – как и Вирджиния, часто менявший свое суждение, – выскажется о нем куда более сдержанно; заявит, что «между орнаментом (на редкость прекрасным) и сутью (довольно заурядной) есть диссонанс»[22].
И даже сравнит роман с разбитым камнем, чем, впрочем, автора нисколько не расстроит: «Я люблю его еще сильнее за то, что? он сказал», – запишет в дневнике Вирджиния в тот же день.
Вирджиния ждала от Стрэчи похвал, но и сама в письмах и рецензиях не жалела эпитетов в его адрес. Превозносила «Выдающихся викторианцев»: «Это лучшее из всего, что Вы написали».
Прислушивалась к его мнению, благодарила за замечания и исправления. Просила «просветить» ее относительно достоинств и недостатков Гарди, Джеймса, Беннетта, как будто не имела собственного мнения на их счет. Стрэчи всегда оставался для нее мэтром, учителем, хотя никогда и ничему ее не учил.
Для Вирджинии Стрэчи был не только непререкаемым авторитетом, но и неиссякаемым источником радости. К «старому змию», «папочке» она неизменно относилась с симпатией, даже подобострастием, и в то же время – с легкой иронией, какую мы порой допускаем в адрес близких, симпатичных нам людей.
«Я представляю Вас не иначе, как венецианским принцем в небесно-голубых лосинах, лежащим на спине в саду и болтающим щегольской ногой в воздухе», – пишет она в ноябре 1908 года. Или спустя восемь лет: – «Как вы? Влюблены? Пишете? Полагаю, Вы великолепно расцветаете вместе с весенними цветами».
Притворяется (и Стрэчи об этом знает – принимает, так сказать, условия игры), что успех его книг ей неприятен, что она ревнует к его славе:
«Слухи о Вашем успехе отравляют мой покой… Будьте уверены, сам Бог посылает фурункулы, волдыри, сыпь, зеленую и синюю рвоту тем, у кого книги выходят четырьмя тиражами за шесть месяцев. От меня Вам не видать сочувствия».
Делает вид, что ей до него далеко:
«Ах, мне никогда не достичь Ваших высот!.. Ах, я могла только мечтать об этом, но не смела даже надеяться», – пишет она в январе 1921 года, узнав, что Литтон посвятил ей свою книгу о королеве Виктории.
Демонстрирует чисто женское кокетство, ей, вообще говоря, не свойственное.
«Вы еще помните одну из дочерей Лесли Стивена – кажется, младшую?» – пишет она Стрэчи 8 сентября 1925 года. А кончает письмо так: – «Ваша старая, распутная домашняя карга».
Зазывает в гости: «Почему Вы не с нами? Приезжайте же!»
Упрекает (опять же с налетом кокетства, иронии) Литтона, что тот ей редко пишет:
«С Вашей стороны чертовски нехорошо не писать чаще – если учесть Ваше владение языком… Так что немедленно откладывайте всё в сторону и пишите длинное-предлинное письмо»[23].
Строит из себя томящуюся, тоскующую влюбленную: «Знайте, если Вы приедете, то мне будет, о чем мечтать»[24].
А впрочем, почему строит? Вирджиния и в самом деле была в Литтона влюблена и своей платонической любви не скрывала: «Мне нравится разговаривать с Вами – но только с Вами одним из всех людей на свете».
Под разговором она имеет в виду переписку: последние несколько лет с Литтоном она встречалась нечасто. А вот ее последнее письмо старому змию, уже тяжело, неизлечимо больному:
«Только что проснулась и вспомнила, что видела во сне, будто я в театре, в задних рядах партера, и вдруг Вы, сидя впереди, повернулись и посмотрели на меня, после чего мы оба зашлись от смеха… И почему только такие сны ярче, чем живая жизнь?» [25]
Вопрос риторический, а сон – признание в любви, пусть и платонической. Не пройдет и двух месяцев, как Вирджинии приснится совсем другой сон; она запишет его в дневнике 8 февраля 1932 года – вскоре после смерти Стрэчи, последовавшей в конце января:
«…Я проснулась ночью с ощущением, будто нахожусь в пустом зале: Литтон умер. Смысл жизни – когда я не работаю – сразу мельчает, теряется. Литтон умер, и нет ничего конкретного, чем можно было бы отметить его жизнь. А они пишут о нем дурацкие статьи».
Утрата будет невосполнимой. Самой, должно быть, большой после смерти родителей и старшего брата. В своей книге Квентин Белл пишет, что Вирджиния горько оплакивала смерть друга. Как и Леонард Вулф, друживший с Литтоном еще в Кембридже и говоривший о нем:
«Он самый необыкновенный из необыкновенных. С ним никто не может сравниться – и умом, и вкусом, и литературным дарованием, и юмором, и познаниями в музыке и живописи. И искрометностью».
* * *
Художественный критик Клайв Белл, получивший, как и Стрэчи, образование в Кембридже, также испытал на себе влияние Мура и его «Основ этики» с их акцентом на первостепенном значении человеческого общения.
«Знаешь, я познакомился с удивительным парнем, его зовут Белл, – с воодушевлением сообщил однажды сестрам Тоби, который, отмечала Вирджиния, отличался поразительной способностью идеализировать друзей. – Он что-то среднее между Шелли и сквайром-атлетом».
По словам Тоби, до поступления в Кембридж Белл вообще ничего не читал, а потом «вдруг открыл для себя Шелли и Китса и от восторга чуть не помешался». Белл бредил поэзией, знал наизусть массу стихов и сам сочинял их. При этом был отличным спортсменом, стрелком, охотником и наездником; в Кембридже он, выходец из богатой семьи сельских сквайров, держал собственных лошадей.
Белл – как и Стрэчи, как и все блумсберийцы, которые, впрочем, никогда не придерживались ни единой философской доктрины, ни единой эстетической системы, – был иконоборцем и формалистом. В своей книге «Искусство» он выдвинул близкую модернистам идею «значимой формы» (“significant form”), по поводу чего ядовито высказался проходной персонаж романа Ивлина Во «Возвращение в Брайдсхед»:
«Идею “значимой формы” следует либо принять, либо отвергнуть in toto. Если признать третье измерение на двухмерном полотне Сезанна, тогда приходится признать и преданный блеск в глазу лэндсировского спаниеля»[26].
Эстет Белл, вслед за Уайлдом, ставил искусство выше природы, писал, что «нет ничего более нравственного, чем соображения эстетические», и это также нашло отражение в романе Во:
«Но истина открылась мне только в тот день, когда Себастьян, листая от нечего делать “Искусство” Клайва Белла, прочел вслух: “Разве кто-нибудь испытывает при виде цветка или бабочки те же чувства, что и при виде собора или картины?” – и сам ответил: “Разумеется. Я испытываю”».
Вместе с Роджером Фраем Белл явился стойким и последовательным ценителем французских постимпрессионистов, с которыми знакомил британских любителей современной живописи, вызывая бурю негодования у старшего поколения, воспитанного на живописи академической.
И не только у старшего. Вот что пишет о Белле и блумсберийцах один из самых ярых их оппонентов Дэвид Герберт Лоуренс: «Клайв Белл и компания крайне утомительны. Я ощущаю себя в совершенно другом мире; для меня эти люди, их вкусы – с мертвой планеты вроде Луны, где никогда не будет расти трава, а облака наливаться краской» (из письма Лоуренса художнице Дороти Бретт, 8 марта 1927 г.).
В октябре 1905 года Белл вместе с Ванессой присовокупил к «четвергам» «пятницы»; в «Клубе по пятницам», просуществовавшем несколько лет, блумсберийцы во главе с Беллом обсуждали наиболее заметные выставки и вернисажи, а также их участников. Во время первого путешествия Стивенов по Европе Белл, влюбившись в Ванессу, водил их по парижским картинным галереям и студиям художников, со многими из которых был хорошо знаком.
* * *
Стрэчи увлекался биографическим жанром, Белл – изобразительным искусством и поэзией. А всеобщий любимец блумсберийцев, журналист, критик и редактор Десмонд Маккарти, блестящий собеседник и острослов, скептик, красавец, человек в высшей степени светский и, как считалось, огромного обаяния, – театром. «Любезный ястреб», как его прозвали друзья, писал рецензии, статьи (главным образом в New Statesman) и книги о современной драматургии, посвятил монографию Бернарду Шоу. Говорил, впрочем, больше, чем писал, был непревзойденным мастером того, что называется по-английски “small talk” и чем так знамениты соотечественники Маккарти, ирландцы. Среди блумсберийцев ходила легенда, будто однажды Десмонда заперли в пустой комнате, чтобы он, вместо того чтобы вести светские разговоры, сел писать «роман века». Это Десмонд Маккарти очень точно определил «внеидеологический» характер блумсберийского сообщества:
«Блумсберийцы – не более чем несколько друзей, чьи любовь и уважение друг к другу выдержали проверку временем. И чья интеллектуальная искренность позволила им на протяжении тридцати лет наслаждаться обществом друг друга».
Это жена Маккарти, Молли, в одном из писем нарекла юных интеллектуалов, еженедельно собиравшихся на Гордон-сквер, «блумсберийцами».
* * *
Среди инициаторов встреч в Блумсбери был и Сэксон Сидни-Тёрнер, человек молчаливый и чудной. В доме на Гордон-сквер он появлялся обычно лишь за полночь; ночью жадно читал и ходил по гостям, днем спал.
«Днем он в гости не ходил, – вспоминала Вирджиния. – Только если ночью заметит в окнах свет, подойдет снаружи и поскребется, залетит, точно мотылек на огонь. Бывало, мы засиживались до двух-трех часов утра. Время от времени Сэксон вынимал изо рта трубку, словно собираясь что-то сказать, – и отправлял ее обратно в рот, так и не сказав ни слова. Но вот он откидывал назад волосы и произносил что-то краткое, значительное и решающее. И его уже было не остановить».
«Ходячая энциклопедия», как и Стрэчи, Сидни-Тёрнер досконально знал древнегреческую литературу, читал на многих языках, учил китайский, сочинял стихи, писал картины, был вдобавок истинным меломаном, обожал Вагнера, не пропускал ни одного Вагнеровского фестивался в Байройте, да и сам писал сонаты и симфонии. Проявил себя этот энциклопедист и в искусстве беседы, где, как и Маккарти, демонстрировал остроумие и полемический задор. Умел, как и Вирджиния, задать неожиданный, подчас довольно странный вопрос. Например, такой:
«Что вы имели в виду, Вирджиния, когда года три назад заявили, что ваши взгляды на жизнь такие же, как у Генри Джеймса, а мои – как у Джорджа Мередита?»
Завсегдатаи «четвергов» на Гордон-сквер ждали от него, как и от Маккарти, весомых достижений буквально во всех сферах искусства – но так и не дождались: многие блумсберийцы, Маккарти и Сидни-Тёрнер в том числе, проявили себя главным образом в разговорном жанре.
* * *
Со временем сообщество друзей-интеллектуалов пополнилось новыми именами – впоследствии выдающимися. В том числе – еще одним приятелем Тобиаса Стивена по Кембриджу, уже упоминавшимся Леонардом Вулфом: писателем и публицистом, реформатором-фабианцем (реформаторами, впрочем, были так или иначе все блумсберийцы), политическим философом, идеологом Лиги наций. Маленького роста, худой, щуплый еврей с голубыми глазами, глубокими складками у губ, лихорадочным, ищущим взглядом, вечно дрожащими руками и мощным, даже, можно сказать, свирепым интеллектом. И с солидным классическим образованием, которое ему так в жизни и не пригодилось.
«Неистовый, презирающий человеческий род скептик», – отзывался о своем друге Тоби. «Этот неистовый еврей-мизантроп, пребывавший в постоянной лихорадке», – охарактеризовала Вирджиния своего будущего мужа, внука торговца брильянтами из Амстердама, выходца из многодетной, разорившейся еврейской семьи из лондонского пригорода Патни. Их первая встреча состоялась в ноябре 1904 года, за полгода до начала «четвергов» на Гордон-сквер. Вулф должен был тогда ехать на Цейлон, он поступил на колониальную службу в Шри-Ланке, «словно отряхнул прах цивилизованного мира со своих ног», и никто не знал, вернется он в Лондон или навсегда похоронит себя среди дикарей в тропических джунглях.
Писал Вулф много и на самые разные темы, от романов до памфлетов, от рецензий и научных статей до политических трактатов и социальных прогнозов. И при этом постоянно сомневался в своих литературных способностях, отчего, случалось, впадал в прострацию, что не раз отмечала в своем дневнике Вирджиния:
«После того как я совершенно искренне целых пять минут расхваливала сочинения Л., он сказал: “Перестань”, и я перестала, и говорить стало не о чем. Его подавленность я объясняю неуверенностью в своих литературных способностях, в том, что он вообще может стать писателем. Человек он практического склада, а потому его меланхолия куда глубже напускной меланхолии таких сомневающихся в себе людей, как Литтон, сэр Лесли и я. Спорить с ним невозможно».
Любопытно, что близкие друзья, Литтон Стрэчи и Леонард Вулф, восприняли сестер Стивен совершенно по-разному: Стрэчи подметил существовавшую между ними разницу, Вулф – сходство. А лучше сказать – увидели их с разных сторон: Стрэчи, так сказать, с внутренней стороны, Вулф – с внешней.
«В воскресенье я зашел к ним, в их “готический особняк”, и выпил чаю с Ванессой и Вирджинией, – пишет Стрэчи. – Последняя показалась мне существом довольно примечательным: очень остроумна, ей есть что сказать, и при этом она совершенно выпадает из реального мира. Бедной Ванессе приходится держать под контролем трех своих безумных братьев и сестру, и вид у нее изнуренный и печальный».
«Сёстры были в белых платьях и широкополых шляпах, под зонтиками от солнца, и обе хороши так, что дух захватывает», – лаконичен Вулф.
* * *
Пополнилось сообщество кембриджских «аристократов духа» и еще одним близким другом Стивенов – искусствоведом и художником, критиком журнала Athenaeum Роджером Фраем, чью биографию Вирджиния, по просьбе его вдовы, напишет под конец жизни, в 1938 году, заслужив высокую оценку критиков: Times писала, что книга Вулф «займет весомое место среди биографий». Похвалили книгу все, Фрая знавшие, и в первую очередь – Марджери Фрай: «Это он! Бесконечно восхищена!» Напишет, словно компенсируя недостаточную близость с Фраем при жизни:
«Странные отношения связывают нас с Роджером: я возродила его после смерти. Какая-то странная посмертная дружба, в некотором смысле более близкая, чем наша дружба при его жизни»[27].
Смерть Фрая в 1934 году Вирджиния перенесет почти так же тяжело, как смерть Литтона Стрэчи. В ее дневниках найдется немало теплых слов в его адрес:
«Большая, нежная душа… достойный, честный, большой… жил разнообразно, щедро и с любопытством… милый Роджер Фрай, который любил меня, был прирожденным лидером… Самый из нас “озаренный”… Мне даже не с кем его сравнить»[28].
И горьких слов в связи с его кончиной: «глухая стена», «ужасное оскудение», «тишина». На известие о смерти Стрэчи, читатель помнит, Вирджиния откликнулась сходным образом: «…проснулась ночью с ощущением, будто нахожусь в пустом зале».
Как и Леонард Вулф, Фрай был поначалу «дистантным» блумсберийцем. Несколько лет он проработал в нью-йоркском «Метрополитен». Изучал фольклорные традиции в искусстве. Хотя сам был живописцем старой школы, многие годы состоял членом клуба «Новое английское искусство». Разделяя всеобщее увлечение культурой Серебряного века, русским балетом, Дягилевым, интересовался также русской живописью: одно время носился даже с идеей организовать совместную выставку русских и английских художников начала века. Любил и французов – Малларме, Сезанна; отдавал должное кубистической живописи Пикассо. Вместе с Беллом в 1910 и 1912 году открыл в лондонской галерее «Графтон» две имевшие громкий и шокирующий резонанс выставки постимпрессионистов. В каталоге к одной из них Фрай (термин «постимпрессионизм» принадлежит ему) написал о французских художниках новой волны то же, что с равным успехом можно было бы сказать и о блумсберийцах:
«Они стремятся увидеть новую реальность. Они хотят не подражать старым формам, но создавать новые, не имитировать жизнь, но найти ее эквивалент».
В связи с одной из этих выставок, на которой в декабре 1910 года демонстрировались полотна Ван Гога, Сезанна, Гогена, Пикассо и Матисса, Вирджиния Вулф, точно уловив начало новой, не только постимпрессионистической, но и поствикторианской культурной эпохи, произнесет в программном эссе «Мистер Беннет и миссис Браун» пророческие слова:
«В декабре 1910 года или около того времени человеческая природа изменилась. Изменились все человеческие отношения: между хозяевами и слугами, мужьями и женами, родителями и детьми. А когда меняются человеческие отношения, происходит смена религии, поведения, политики и литературы».
* * *
Пополнилось блумсберийское сообщество экономистом Джоном Мейнардом Кейнсом, чья книга «Общая теория занятости, прибыли и денег» произвела революцию в экономической теории. В 1925 году Кейнс побывал в СССР и написал книгу «Беглый взгляд на Россию». Что взгляд этот беглый, свидетельствует сделанный Кейнсом вывод: в современной России «рождается небывалый экономический эксперимент». Любовь к науке Кейнс сочетал с увлечением искусством, балетом (и балеринами) в первую очередь: в 1945 году он станет первым председателем Совета по искусству Великобритании. Литератором Кейнс не был, однако никто, пожалуй, не описал так ярко интеллектуальную атмосферу, царившую в кружке блумсберийцев, как это сделал в своем эссе крупнейший экономист прошлого века.
Стали блумсберийцами философ Бертран Рассел и прозаик, издатель, биограф Дэвид Гарнетт, известный фантастическими повестями «Женщина-лисица» и «Человек в зоологическом саду», а также тем, что его мать, Констанс Гарнетт, впервые перевела на английский язык чуть ли не весь русский «золотой век» – Гоголя, Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского, Герцена, Чехова. Переводчицей, заметим, Гарнетт была не первоклассной (Набокову и Бродскому можно верить), но ведь первопроходцу всегда трудно…
Пополнилось собрание на Гордон-сквер и Эдвардом Морганом Форстером, автором вошедших в историю английской литературы романов «Комната с видом», «Говардс-энд» и «Поездка в Индию», а еще – знаменитых лекций по литературе, с которыми писатель в 1927 году выступал в Кембридже и которые впоследствии были опубликованы под названием «Аспекты романа». Форстер, как и почти все «глашатаи нового искусства», как без ложной скромности называли себя блумсберийцы, учился в Кембридже, входил в число «Апостолов», увлекался «Этикой» Мура, стремился, как и другие блумсберийцы, не «имитировать жизнь, а найти ее эквивалент», – однако регулярное участие во встречах блумсберийцев принимал лишь первое время.
Лондонское литературное сообщество разделилось: одни – такие, как Форстер, Томас Стернз Элиот, Кэтрин Мэнсфилд, Хью Уолпол, – были если не блумсберийцами (регулярно на «четвергах» они, во всяком случае, не присутствовали), то сочувствующими их интересам и чаяниям. Другие же разделять взгляды Блумсбери наотрез отказывались и называли общество, собиравшееся по четвергам на Гордон-сквер, «кликой заговорщиков». В 1911 году поэт Руперт Брук назвал «круг Стрэчи» «вероломным и порочным» (“treacherous and wicked”); в схожем духе выразился, и не раз, Дэвид Герберт Лоуренс, назвав деятельность Кейнса в Кембридже «коварной болезнью» (“insidious disease”); ярый и последовательный атеист, он обвинял Стрэчи, автора биографии кардинала Мэннинга, в создании «новой религии», и при этом не выбирал выражений: «Будь проклят этот Стрэчи – прожорливый пес, который требует новой религии!».