8.
8.
Нет, я не успел в это майское утро просмотреть и половины дедовых бумаг, грамот, писем. За окном благостно светило солнце, все Останкино купалось в его золотых лучах, звенело шелестом ветра в купах деревьев парка и аллей, сказочными казались дворцы-павильоны ВДНХ…
Мать пригласила Вальтера и Эльзу Майеров и нас с отцом уже на обед, но пока мы усаживались за столом, в дверь позвонили — и высокий худощавый блондин в строгом черном костюме появился в нашей квартире. По-русски он говорил с большим акцентом.
— Извините, товарищи, — произнес он еще за порогом. — Я прилетел из немецкого города Шверина — выразить вам самый глубокий соболезнований…
Отец склонил перед ним свою лохматую большую голову, сдержанным жестом пригласил входить в квартиру. Было бы это другое время, другая обстановка, он непременно сказал бы шверинцу: «Земляк, ведь я родился в вашем городе!..» Но сегодня он только подумал об этом.
— Я прилетел вчера последним берлинским самолетом, — словно оправдываясь, проговорил шверинец, — остановился в гостинице «Россия», но хотел пораньше прийти к вам, выразить семье искренние чувства печали всех жителей Шверина, кто знал товарища Николая Крылаткина раньше… и позже тоже…
Он запнулся, утомленный собственной длинной речью. И шагнул к отцу.
Он по-мужски крепко пожал руки отцу и мне, поцеловал руку моей матери, степенно повесил шляпу на вешалку, в коридоре. Мать пригласила его за стол, а Эльза и Вальтер Майеры уже встали навстречу.
— О-о!.. — удивился, войдя в столовую, представитель Шверина. — Здесь уже есть мои соотечественники. Курт Набут, — представился он. — Работал в Шверинском окружном комитете партии и сопровождал Николая Крылаткина в трех его поездках по нашему округу…
Изумительно уютный и красивый город Шверин, удобно раскинувший свои древние и совсем новые улицы и площади по берегам семи голубых озер, словно специально собранных природой на небольшой территории, чтобы украсить этот славный уголок мекленбургской земли своим жемчужно-изумрудным ожерельем, — для моего деда, для отца, родившегося здесь, и даже для меня, ни разу не бывавшего там, оставался самым притягательным из всех других мест ГДР. Трепетнее чувство всякий раз овладевало моим дедом при одном упоминании Шверина. Оставшись служить в подразделении советской военной администрации, он привез туда демобилизовавшуюся в Будапеште свою казачку Анечку, и это наполнило жизнь молодого советского офицера великой радостью и счастьем. «Шверинские годы» стали важным этапом в жизни деда — не проходило потом дня, чтоб он не вспомнил о них по тому или другому поводу.
— И не только в твоей бабушке дело, — говаривал дед, когда я, выслушав очередную «шверинскую историю», пытался угадать причину его привязанности к Шверину, — нет, внучек, далеко не в ней.
Он садился поудобнее в кресло, хмурил густые сивые брови, легонько касался переносицы — явный знак самоуглубления. И говорил неторопливо:
— Представь себе, внучек: только кончилась война с фашистами, страшная война. Я нахожусь на земле, откуда пришла она к нам, и почти у каждого немца, с которым я встречаюсь, кто-то воевал в гитлеровской армии, жег и разрушал наши города, убивал наших людей… Немецких коммунистов и антифашистов здесь в живых осталось мало. И пришли мы в Шверин не любоваться вот этим герцогским замком или красотой озер. Мы разбили немецко-фашистскую армию, через кровь и огонь прошли до Эльбы, рискуя жизнью, потеряв многих близких и родных… И вот они — немцы, чаще всего старики и дети, больше женского полу, чем мужского, но ведь — немцы!.. «Не каждый немец — фашист!» — это еще с Восточной Пруссии и даже раньше убеждали нас командиры и политработники. Все-таки боялись — не сделаем разницы. Ан нет, сделали, отходчивые русские души. А у меня у самого еще не потускнела в сознании картина, как фашистский снаряд, пущенный с Вороньей горы по Ленинграду, разметал в клочья трамвай, где ехали мои отец и мать. Не зажила та рана в сердце, а я забочусь об организации питания «гражданского местного населения», веду солдат на полевые работы — тоже в помощь «местному населению», помогаю немцам налаживать мирную жизнь… Недоверчиво, с опаской смотрит на нас «местное население» — мы же победители, сила теперь за нами, все будто можем, а вот и не все — мстить не можем, горе свое в кулак зажимаем, чтоб быстрее поверили в нас, чтоб быстрей как люди жить начинали. И вот это начало новой жизни проходило на моих глазах. На глазах менялись люди, поверившие в гуманизм Советской Армии, увидевшие в нас избавителей от коричневой чумы, которая теперь и им виделась чумой, а не благоденствием. Вот ведь как было, Николай Крылаткин младший!..
Дед не забыл при этом сказать, что все в его душе перевернула встреча с Отто Майером — та, на скорбной «дороге смерти».
— Увидел я других немцев, вспомнил Тельмана, Карла Либкнехта, Розу Люксембург. Отто показался мне их родным братом. Значит, и моим…
В середине семидесятых годов вместе с Анной Порфирьевной по приглашению окружных властей, впервые после демобилизации, поехал Николай Иванович в Шверин на празднование Первого мая и Дня Освобождения. Всем, конечно, известно, что в Германской Демократической Республике Днем Освобождения считается восьмое мая, а на следующий день, девятого мая, мы празднуем годовщину нашей великой Победы.
— Как же так — их победили, а они объявили день своей катастрофы праздником Освобождения? — наивно спросил однажды моего деда какой-то дотошный парнишка.
— Катастрофы? — переспросил Николай Иванович. — Днем катастрофы надо было считать приход Гитлера к власти. Днем национальной катастрофы, учитывая то, к чему это привело. А восьмое мая — действительно День Освобождения — от фашизма, от кошмара войны, день начала новой Германии, которая стала первым рабоче-крестьянским государством на немецкой земле. Совпало с Днем нашей Победы? Так ведь это мы освободили немецкий народ от фашизма. В результате нашей Победы пришло к ним Освобождение.
В общем, поехали мои дед и бабушка на празднование Первого мая и Дня Освобождения в прекрасный город Шверин. Я хорошо знаю подробности этой замечательной их поездки, потому что о новой встрече со шверинцами Николай Иванович вспоминал часто.
На берлинском Восточном вокзале у вагона гостей встретил инструктор горкома партии Курт Набут — тот самый, что приехал сегодня в Москву посланцем города Шверина. Только был он тогда моложе — симпатичный блондин с задорным, шутливым характером. Он протянул руку Анне Порфирьевне, безошибочно угадав, что это супруга Николая Ивановича, помог ей выйти из вагона, а другой рукой уже подхватывал желтый, искусственной кожи чемодан, с которым следовал за своей Анечкой сам ветеран. На перроне было прохладно, и Курт Набут побыстрее вывел гостей на привокзальную площадь, на солнышко. Там их ждала бежевого цвета «Волга» с улыбающимся рыжим шофером за рулем.
Когда сели в машину, шофер обернулся к Николаю Ивановичу и, как о решенном, сказал:
— В Циппендорф поедем, да-да!
И поиграл глазами, переводя их с Николая Ивановича на его все еще не старую и красивую супругу.
Дед по этой игре глаз и рыжим волосам узнал старого знакомого:
— Вилли, ты?!
— Яволь, Вилли — ка-анешно! — обрадовался шофер и протянул через спинку сиденья свою широкую пятерню.
Николай Иванович, сидевший позади шофера, ухватился не только за пятерню, а буквально сгреб в объятия рыжую голову Вилли.
— Анечка, ты узнаешь этого балбеса?
Анна Порфирьевна прослезилась, долго искала в сумочке платочек, хотя он все время попадал ей в руки.
— Неужели? Тот самый Вилли?.. — удивлялась она. — Тот самый Вилли? — повторила она по-немецки — за четыре года жизни в Шверине бабушка научилась языку.
— Тот самый, фрау, бывший дурак Вилли. «Рыжий дурак», как назвал меня старший лейтенант Крылаткин.
Это был первый шверинский сюрприз — еще у берлинского вокзала.
Отец рыжего Вилли погиб где-то в снегах России, на Восточном фронте, а старший брат попал в плен к американцам. В сорок девятом Вилли, проживавшему в Шверине с матерью и старшей сестрой, исполнилось шестнадцать, и он, под воздействием некоторых затаившихся противников народной власти, решил отметить свой день рождения «героическим поступком». В Циппендорфе, живописном поселке на берегу большого Шверинского озера, Вилли проник в квартиру советского офицера Крылаткина и похитил планшет с какими-то бумагами. Но в момент, когда он пытался выйти из квартиры, Анна Порфирьевна возвращалась из магазина и обнаружила его в прихожей. Рослый, но очень худощавый парень с огненными густыми волосами встал перед нею на пороге — с искаженным испугом и злобой лицом.
— Что ты здесь делаешь? — спросила женщина по-немецки.
— Ничего. Пустите! — пряча за спиною планшет, он двинулся на нее.
Но не робкая казачка «с самого Яика», к тому же бывшая фронтовичка, вынесшая с поля боя десятки раненых, Анна Порфирьевна схватила парня за широкий поясной ремень и ловкой подножкой опрокинула на пол. И закричала громко, уже чисто по-женски:
— На помощь, люди, на помощь!..
И по-русски, и по-немецки.
Вилли пытался вырваться из цепких рук женщины, стараясь, однако, не потерять планшета, на какое-то мгновение это ему удалось, но тут же был снова сбит с ног, при этом больно ударился головой о половицы.
На крики прибежали две соседки — тоже жены советских офицеров, теперь они уже втроем навалились на подростка, связали ему руки и ноги, отобрали планшет. Таким, связанным полотенцами и ремнями, растянувшимся на полу рядом с кроватью, и увидел его впервые примчавшийся на звонок Николай Иванович с двумя солдатами.
— Вот, пытался похитить твой планшет…
Мой дед взял старый, многое видавший свой планшет, вынул из него тетрадь с переписанными от руки военными стихами Симонова и популярными фронтовыми песнями, несколько крупномасштабных карт Восточной Пруссии — уже не представлявших никакой оперативной ценности. И засмеялся громко.
— Парень-то, видимо, думает, что выкрал важные военные документы, — сказал он. — А тут старье, хотя и очень дорогое для меня. Кто тебя научил это сделать? — обратился он по-немецки к мальчишке, теперь уже со связанными руками и ногами сидевшему на стуле.
— Никто. Я сам!
— Зачем?
Вилли надолго запомнил, как советский офицер расспрашивал его незлобиво и за разговором развязывал ремни и полотенца на его руках и ногах.
— Твой отец погиб на Восточном фронте?
— Он погиб героем!
— Героем? Может быть, может быть… А вот мой отец, полковник Крылаткин, и моя мама погибли совсем не геройски. В Ленинграде — слышал о таком городе? Ехали в трамвае, фашистский снаряд попал в их вагон…
Какое-то подобие мысли тенью пробежало по лицу паренька. Он ожидал, что его сейчас если не пристрелят на месте, то уж изобьют как следует. А этот старший лейтенант беседует с ним почти по-дружески, попросил жену сварить кофе и даже к столу пригласил — правда, рядом посадил двух своих солдат, тоже пьют кофе…
— Мне вспомнились при этом, — рассказывал потом дед, — слова замполита нашего полка: «Социализм и даже коммунизм нам придется строить с теми людьми, которые есть». И подумалось: парень молодой, не забудет он этого эпизода и другим расскажет…
— Я могу, конечно, отправить тебя в комендатуру, там установят твою личность и адрес, но если ты обещаешь мне больше таких поступков не совершать…
В общем, Вилли был отпущен на все четыре стороны. И эпизод с похищением офицерского планшета стал переломным в его жизни. Расстроилась и поразилась его мать, плакала от негодования старшая сестра Гертруда, работавшая в городском самоуправлении и никогда не сочувствовавшая фашистам. По сто раз заставляли пересказывать всю историю приятели — Манфред и Вольфганг, которым «открылся» Вилли, каждый раз по-новому истолковывая поступок советского офицера — и, надо признать, всегда в его пользу.
Вилли вновь появился в Циппендорфе, во дворе дома Крылаткиных, но уже вместе с сестрой. Случилось это дней через десять. Анна Порфирьевна сразу узнала подростка по его огненным волосам и виноватой улыбке, с которой он уходил из их дома тогда. Но теперь улыбка была открытой, простодушной, а стоявшая рядом с Вилли высокая молодая девушка с ослепительно белыми ровными зубами и чуть вздернутым прямым носиком понравилась моей бабушке с первого взгляда.
— Вы… понимайт немецки? — поздоровавшись, спросила Анну Порфирьевну девушка. — Он (она показала на Вилли) мой брат, он говори, что вы понимайт…
— Да я немножко говорю по-немецки.
— О-о, старый приятель!.. — удивленно протянул, появившись на крыльце, Николай Иванович.
— Это он, — быстро сказал сестре Вилли.
Гостей пригласили в дом. Ушли они поздно, Крылаткины провожали их до трамвая. Это стало началом если не дружбы, то очень добрых отношений немецкой семьи с семьей советского офицера. Вилли с помощью Николая Ивановича выучился на шофера, сейчас он работал уже начальником автоколонны, но именно его инструктор горкома Курт Набут пригласил сесть за руль для поездки в Берлин за московскими гостями…
— Как сестра Гертруда поживает? — выпустив из рук рыжую голову водителя, спросил наконец Николай Иванович.
— О, Гертруда хорошо живет! Директор средней школы Гертруда! Муж — офицер Национальной народной армии! Сын учится в Берлине!.. Гертруда и ее муж хотят вас видеть!.. — Вилли говорил одними восклицаниями, восторженно.
Анна Порфирьевна со своего сиденья радостно рассмеялась. Ну и перемены!.. Вспомнила, наверное, каким мастерским приемом она опрокинула тогда этого верзилу, бывшего, правда, на двадцать с лишним лет моложе…
Когда подъезжали к Шверину; Николай Иванович вдруг разволновался, напряженно всматривался в незнакомый ему облик южных окраин города, попросил ехать потише.
— Новый район Гроссер Дрееш! — с гордостью в голосе пояснил Курт Набут.
Но вот начались и знакомые места: миновав перекресток дорог — от Перлеберга и Кривица, машина юркнула под высокий железобетонный мост и по асфальтированному шоссе пошла вдоль старых улиц, мимо одного из внутригородских озер справа — на этой гладкой, тихой водной поверхности еще т о г д а устраивались мини-регаты… И вот уже показался старинный герцогский замок — внушительное сооружение с тремястами шестьюдесятью пятью башнями и башенками, вобравшее в себя архитектурные стили сразу нескольких исторических эпох.
На площади перед музеем и Мекленбургским театром Вилли остановился — он помнил, что бывший старший лейтенант Крылаткин любил отсюда любоваться фасадом замка и белым всадником в шлеме и с копьем наперевес в верхнем большом проеме надвратной башни. Как два с лишним десятилетия назад, всадник на вздыбленной лошади стоял на своем месте. По картинкам и рассказам деда я хорошо представлял себе этого всадника, чудесный парк вокруг замка, окруженного со всех сторон водой, запомнил легенду про доброго духа замка — маленького человечка с длинными черными усами, в широкополой шляпе, красном кафтане, высоких ботфортах и с большим кинжалом за поясом. В незапамятные времена поселился этот добрый, славный Петерменхен в одной из комнат герцогского дворца и стал внимательно следить за тем, что люди делают. А замок то ли строился, то ли перестраивался под новую эпоху. И если строители накануне неудачно поставили стену, перекрытие, деталь украшения — к утру ее уже не было, и все понимали, что сделанное не понравилось Петерменхену… И не приведи бог кому-нибудь увидеть этого человечка в черном кафтане — быть беде. Говорят, его несколько раз видели в черном, когда Гитлер пришел к власти и когда фашисты напали на Советский Союз. Зато Петерменхен в красном кафтане — к счастью и радости.
— Как нынче живется-можется Петерменхену? Конечно, щеголяет в красном кафтане? — спросил Николай Иванович, выходя из машины.
Курт Набут мигнул Вилли, и тот достал из багажника упакованную в прозрачный пластмассовый цилиндр фигурку Петерменхена — в красном кафтане.
— Аня, ты видишь? — восторженно обратился Николай Иванович к жене. — Нас приветствует возле замка его добрый дух, сам Петерменхен!
Анна Порфирьевна тоже вышла из машины, взяла сувенир в руки.
— Какие усищи, какие ботфорты!.. — любовалась она фигуркой Петерменхена. — Ишь, кафтан бархатный, шляпа велюровая, пояс широкий!..
Они, сами того не замечая, спустились к причалу, устроенному у берега большого Шверинского озера. В дымке, за переливавшейся на солнце озерной гладью белели строения Циппендорфа, даже желтая полоска знаменитого пляжа хорошо угадывалась отсюда. А весь восточный противоположный берег и два больших острова, расположенных ближе к нему, утопали в буйной зелени.
— Красотища какая!.. — вздохнула Анна Порфирьевна. И помахала рукой пассажирам только что отчалившего от причала белоснежного «метеора» — прогулочного судна на подводных крыльях, изготовленного в Горьком.
«Метеор» виртуозно развернулся перед замком и устремился в северном направлении. Вскоре он скрылся за обсаженным деревьями мыском, правее здания музея с его широкой многоступенчатой лестницей.
Когда вернулись к машине, Курт Набут, вытирая платочком выступивший на лице пот (а было совсем не жарко), торжественно объявил:
— А сейчас, с позволения дорогих гостей, сделаем «круг почета» по центральной части Шверина и удалимся в отведенную вам резиденцию окружкома партии — в Циппендорф. Нет возражений?
Возражений, конечно, не последовало. Вилли вел свою «Волгу» на средней скорости, замедляя ход там, где хотел показать советским гостям что-то новое или, наоборот, хорошо знакомое старое. Так они оказались на площади перед вокзалом, в центре которой высилась окруженная бассейном скульптурная группа, а всю левую сторону, если стать лицом к краснокирпичному зданию вокзала, занимало многоэтажное строение со светлыми большими окнами.
— Гостиница «Штадт Шверин», — сказал Курт Набут, не выходя из машины. — Недавно сдана в эксплуатацию. А площадь теперь называется именем Марианне Грундхалль — помните о ней?
— Учительница?
— Да, учительница Марианне Грундхалль. Здесь, на этой площади, второго мая сорок пятого года она выступила перед скопищем гитлеровских солдат, она осмелилась сказать им правду в глаза: «Солдаты, Гитлер проиграл войну, он обманул вас и весь немецкий народ, бросайте оружие, пока вас не смяли советские танки!..» Примерно так говорила эта отважная женщина.
Анна Порфирьевна, широко раскрыв глаза, вместе с мужем слушала рассказ Курта и вспоминала то, что знала с тех послевоенных лет в Шверине.
— Фашисты ведь тут же повесили ее?
— Да, они повесили ее. Зато имя этой честной немки, которая ненавидела фашизм, навечно останется в нашей памяти.
Последние слова Курт Набут сказал дрогнувшим от волнения голосом, тихо. Вступивший в разговор Вилли тут же поведал о том, что у Курта Набута два брата отца погибли на Восточном фронте, а сам его отец добровольно сдался в плен, стал активистом комитета «Свободная Германия» и в Берлинской битве с микрофоном радиоусилительной установки пробирался в самые опасные места боев и призывал немецких солдат сложить оружие. Хельмут Набут был тяжело ранен в развалинах перед имперской канцелярией, после войны вернулся в Шверин инвалидом, но пытался участвовать в делах, пока предательский инфаркт не настиг окончательно. Его с воинскими почестями похоронили на братском кладбище у Площади жертв фашизма и милитаризма, рядом с советскими воинами, павшими при освобождении Шверина и прилегающих земель…
«Рядом с нашими… — напряженно думал Николай Иванович, когда Курт, взявшийся довести до конца рассказ Вилли о Набуте-отце, произнес эту многозначительную фразу: «Рядом с советскими воинами». — Да, да, этот бывший гитлеровский солдат заработал такое право — покоиться рядом с героями… Вот и сын его стал коммунистом, хороший сын, он мне нравится — молодой, умный, с твердыми убеждениями — это ведь сразу видно… Надо с ним познакомиться получше. Впрочем, он, видимо, «закреплен» за нами на все десять дней — конечно же!..»
Николай Иванович угадал: Курту Набуту горком и окружком СЕПГ поручили сопровождать Крылаткиных вплоть до возвращения в Берлин и посадки на московский поезд. Так они стали друзьями.
А пока Вилли вел «Волгу» уже по залитому солнцем Циппендорфу. Узенькой, хорошо знакомой улочкой они спустились к озеру и по набережной, вдоль пляжа, повернули направо. Анна Порфирьевна, ойкнув, схватила Николая Ивановича за руку, а Вилли притормозил машину: по отмели и пляжу важно шагали огромные белые лебеди. Их Крылаткины помнили еще с сороковых годов. Дорога между тем вновь пошла в гору, повернула еще раз направо, «Волга» проскочила мимо таблички: «Въезд запрещен». Вилли вышел из машины перед воротами экзотичной, спрятавшейся под буковыми деревьями загородной усадьбы, открыл обе створки и через полминуты остановил машину у старинного, но модернизированного под современные удобства двухэтажного особняка под толстой камышовой крышей. Это и была «резиденция», о которой много лет с теплотой будут вспоминать потом мои дед и бабушка…