4.

4.

И все-таки он не ушел. Ни в эту ночь на воскресенье, ни на другой день, ни на третий. По утрам Сулев и Фанни вместе уезжали на работу, — Эрвин всегда слышал, как уже в прихожей Фанни давала многочисленные и самые разнообразные наставления бабушке, а та, как автомат, отвечала на все одним тоном: «Хорошо… хорошо… хорошо…» Потом раздавалось неторопливое, баском: «Фанни, опоздаешь!» Щелкал дверной замок — и все надолго смолкало… Эрвина, спавшего в кабинете, никто не тревожил и не будил.

Но он просыпался рано, задолго до того, как в коридоре, стараясь быть совершенно бесшумной, осторожно появлялась бабушка. Это событие служило как бы сигналом к тому, чтобы Эрвин закурил очередную сигарету — уже третью или четвертую за утро. Он страшно много курил — это просто непостижимо!.. Фанни как-то сказала, что на сигареты у него уходит больше, чем на питание, и, возможно, она права. В семье Сулева курящих не было, и Эрвин не раз замечал, что и Фанни, и бабушка, и иной раз малышка Сирье стараются как можно меньше находиться с ним в одной комнате. Особенно оберегают от него дочурку, но это, конечно, удается плохо: сизый табачный дым уже к полудню проникает во все помещения в квартире — как ни странно, даже в продуктовые шкафы на кухне…

Когда Эрвин шел умываться, мать Сулева успевала поставить на стол в самой большой комнате, служившей и столовой, и гостиной, дымящийся кофе, сосиски — любимое блюдо гостя — и положить рядом пачку свежих газет. Читать он начинал сразу после сосисок, а продолжал, лежа на диване, — здесь же в гостиной, поставив прямо на пол массивную, с фигуркой орла бронзовую пепельницу. Он очень внимательно следил за всеми событиями в стране и за рубежом, и газеты, сколько бы их ни было, просматривал от корки до корки. Относительно различных международных дел имел свои неожиданные суждения, и по вечерам довольно часто между ним — с одной стороны и Сулевом и Фанни — с другой завязывались горячие споры. Но это по вечерам, а вот сейчас, после завтрака, поговорить было решительно не с кем: бабушка старалась при нем в комнату не заходить, а Сирье с ее двухлетним жизненным опытом в собеседницы по принципиальным вопросам не годилась.

Увлекшись чтением, он раз по десять зажигал одну и ту же сигарету, а на глянцевом деревянном паркете, рядом с бронзовым орлом, росла кучка пепла. Сирье с куклой или мишкой в руках, румяная и синеглазая, бежала на кухню, и оттуда доносился ее захлебывающийся, восторженный голос:

— Бабуська, а дядя Эльвин апять асыпаль… апять лядом с пеплисей! И а дивань тозе!..

— Ну ладно, ладно, — сухо отзывалась бабушка, и маленькая ябедница, сияющая и довольная собой, возвращалась на свой пост.

— Нажаловалась? — без улыбки, строго спрашивал дядя, неумело подбирая пепел, но на девочку он не сердился: несмотря ни на что, они замечательно дружили.

А на плитках паркета, возле дивана, с течением времени уже четко обозначилось темное пятно. Впрочем, такое же было и в кабинете…

В целом Эрвину в обращении с чужими вещами не везло с детства. В школе он невзначай портил и терял учебники, циркули и линейки одноклассников, в юношеские годы поломал новенький велосипед Сулева, приобретенный с таким трудом, а на фронте, при переправе через Эмайыги, утопил пулемет товарища…

В Таллине в этот день стояла солнечная погода, какие иногда случаются в осенние месяцы. Правда, с утра небо хмурилось, и холодный упругий ветер с Балтики гнул пожелтевшие кроны молодых тополей и березок в саду напротив. Грустные краски осени наводили на Эрвина тоску. Ему опять стало жалко себя и так захотелось выпить, что он, нарушив установившийся в последние три недели порядок, даже не стал смотреть газеты и позвонил Сулеву на работу.

— Ты очень занят, директор?

— Да, у меня совещание, — послышалось в трубку.

— Жаль.

Он со злостью швырнул трубку на телефон. Соскользнув с рычагов, трубка упала на стоявший возле стола утюг и треснула пополам. Наблюдавшая за этим маленькая Сирье стремительно сорвалась с места, и только ее огромный бант и развевающиеся золотистые пряди мелькнули в коридоре.

— Бабуська, а бабуська… он… он тилефонь сламаль!.. — донеслось из кухни, и «он», впервые за последнее время, по-настоящему растерялся.

Бабушка появилась в дверях, нервно вытирая полотенцем худые, натруженные руки. Эрвин вспомнил, что много-много лет назад, когда приключилась история с велосипедом, эта женщина, тогда еще почти молодая и красивая, чуть не упала в обморок, увидев скрюченные колеса и изогнутую раму машины, только что подаренной сыну. Что она скажет сейчас?

Самообладание вернулось к нему.

— Не волнуйтесь, мама, ничего страшного, трубку можно заменить.

— Да-да… конечно!.. — с трудом проговорила она. И зачем-то повторила: — Конечно, Эрвин…

А он увидел, что глаза ее полны слез…

Настроение было испорчено, и Эрвин в самом плохом расположении духа вышел на улицу.

Он бесцельно брел по узким переулкам древнего города, кутаясь в свой старенький, потрепанный плащик и надвинув на глаза морскую фуражку с «крабом».

Мимо него проходили люди — взрослые, дети, старики. Все куда-то спешили, у всех, видимо, были какие-то свои неотложные дела. До его слуха доходили звонкие молодые голоса, отрывки чужих разговоров, отдельные фразы, значение которых нельзя понять непосвященному. Одним словом, вокруг бурлила, пенилась, как вино, несла в океан вечности свои волны пестрая, многоликая, могучая жизнь, и только он один как будто шел по ее кромке, боясь замочить ноги.

Так он дошел до ворот большого завода и как раз в тот момент, когда там кончилась смена. Из проходной парами, группами и в одиночку повалил трудовой люд, и нетрудно было заметить, что все по-особенному возбуждены, чем-то очень довольны, и веселый смех, шутки, анекдоты потекли, как весенние ручьи, вместе с толпами людей в разные стороны.

— Ого, это вы?!

Перед ним вырос голубоглазый, улыбающийся, очень знакомый парень в светлом добротном пальто и серой велюровой шляпе. На кончике носа смешно сидела большая коричневая бородавка, такая глянцево-зеркальная, что в нее, казалось, можно было смотреться.

«Носорог»! — вспомнил вдруг Эрвин и молча пожал протянутую ему руку.

— Куда же вы… собрались? — поинтересовался, наконец, Эрвин, уже с любопытством оглядывая добродушного парня.

— Домой. Кончил работу, иду домой, к молодой жене, — весело ответил тот и даже хитровато подмигнул. — Помните мою жену?

— Помню.

Эрвин хотел сказать: еще бы не помнить, так похожа на Айме — сердце стынет, когда взглянешь, — но ничего не сказал и опять нахмурился.

— Не устроились еще на работу? — не умолкал «Носорог», явно пытаясь его расшевелить. — Ну, приходите на наш завод, — и он кивнул головой в сторону проходной, откуда продолжали выходить веселые и шумливые люди.

— Так это ваш завод? — вдруг удивился Эрвин и снова осмотрел собеседника с головы до ног. — Вы, что же, в конторе?..

— В конторе?! — «Носорог» понимающе засмеялся. — В цехе, слесарь-сборщик я. Только по городу в спецовке не люблю ходить, даже с работы. У нас горячий душ, работает исправно!

— Вы знаете, — с подкупающей мягкой улыбкой сказал «Носорог», положив руку на плечо Эрвина, — я очень рад нашей встрече. Мы с женой вспоминали вас, нам приятно было побеседовать с вами. Но одно хотелось сказать откровенно: насчет дружбы вы, конечно, несли тогда чепуху?

— Чепуху?!

— Ну конечно же! А вы не согласны?

По тому, как потемнели глаза этого странного моряка, как заходили у него под кожей желваки, можно было точно определить, согласен ли он.

— Я живу у друга… — пытаясь справиться с подступившим к горлу комком, прохрипел Эрвин.

— И вас обижают его домочадцы, а он не заступается? — опять миролюбиво и добродушно улыбнулся «Носорог», но в голосе послышалась твердость. — Это частность и, видимо, чем-то она обусловлена. Я не такой бывалый, но поверьте мне, уж я-то знаю, что такое настоящая дружба! В нашей бригаде…

— …борющейся за звание коллектива коммунистического труда? — насмешливо и зло перебил Эрвин.

— Нет, боровшейся. Нам уже присвоили. Да что мы стоим? Пойдемте к нам, на Тынисмяги — не больше километра, жена будет рада. Ну?

— А она, что же, не работает? — с усмешкой спросил Эрвин.

— Работает. Но заканчивает раньше меня.

И Эрвину показалось, что этот почти незнакомый белобрысый парень под самые ребра запускает ему иглу и как бы говорят при этом: «Ну, понял, голова садовая, как все хорошо кругом? А ты…»

«А я? — думал он, вышагивая рядом с Магнусом (так звали «Носорога») и время от времени прислушиваясь к рассказу о том, что такое настоящая дружба. — Кто же я? Неудачник? Лентяй? Прохвост? Почему же оказался в таком невыносимо тяжелом положении?!.»

Как будто нельзя было жаловаться Эрвину на свою судьбу, хоть и было в его жизни немало трудных лет. Главное уцелел в войну, смог продолжить учение, правда, уже в зрелом возрасте, после победы. Но он был настойчив, даже упрям, и золотые нашивки штурмана дальнего плавания заработаны честно. Любой ответственный рейс стал для него радостным испытанием воли и мастерства, работал он увлеченно. К боевым наградам прибавился вполне заслуженный «мирный» орден. Счастливая пришла любовь — нежданно-негаданно. Айме нравилась его увлеченность, прямота, льстило уважение друзей и товарищей-моряков — она гордилась мужем!..

Вот такие воспоминания вновь и вновь растревожили Эрвина. История Магнуса сейчас не увлекла его уже потому, что он слушал ее невнимательно. И удивился, когда тот спросил:

— Верите теперь в дружбу? А ведь у нас без этих аристократических, как в старых романах, страдальческих жестов самопожертвования, у нас никто не требовал, чтобы дружбу доказывали кровью.

И Эрвин вдруг пожалел, что не выслушал рассказа. Он почувствовал, что перед ним стоит интересный и сильный человек. А потом рассердился: что же это, в конце концов, происходит? Какой-то сопленосый мальчишка, с этой противной бородавкой на носу, учит его — Эрвина, штурмана дальнего плавания, исходившего полсвета?!

— Я вас чем-то обидел? — тронув его за руку, очень тихо и сердечно сказал Магнус. — Не обижайтесь, люблю говорить прямо. Идемте в дом, Рита уже заметила нас, видите?

Да, в окне на третьем этаже приветливо махала загорелой оголенной рукой девушка в легком, с короткими рукавами платье, и ее большие черные глаза даже на таком значительном расстоянии больно, в самое сердце кольнули Эрвина. Айме, его Айме — ни дать, ни взять! И ямочки на щеках — ее же!..

Давно ли это было — она так любила его, и он нисколько не сомневался в ее любви, в ее преданности, он был счастлив без меры. Только один раз теща — эта немногословная и мудрая женщина, воспитавшая трех таких красавиц, как Айме, сказала ему: «Хочу, чтоб вы всегда были вместе и всегда веселы. Только не надо смотреть на жену как на красивую игрушку — игрушка может сломаться, даже если она твоя…» К чему это было сказано? На что намекала мать Айме? Уж не выходит ли из всего случившегося за последние годы, что Эрвин не уберег свою «красивую игрушку» и беззаботно сломал ее?

Он тяжело повернулся к изумленному Магнусу. И пошел прочь, едва простившись.