6.
6.
Весенним вечером к Гуннару в правление заглянул Видрик Осила. Тянулись на огонек и другие — Аксель Рауд, Эрна Латтик, по пути из школы зашла за мужем Хельми. На почетном месте, в кресле у председательского стола, сидел главный агроном. Он не выглядел прежним холеным красавцем, резче выступали скулы, явственнее обозначилась двойная складка на лбу. Однако держался самоуверенно. Рассказывал о своих злоключениях в полуюмористических тонах. И давняя ложь его, и смена фамилии, и служба у фашистов выглядели маленькой, вполне простительной по тем временам ошибкой.
Гуннар слушал с непроницаемым видом, Хельми и Аксель Рауд — с явным сочувствием к рассказчику, однако на тонком усталом лице Эрны все больше и больше проступала плохо скрытая брезгливость.
Видрик Осила протирал свои роговые очки, выслушивая исповедь главного агронома. Потом обыденным деловым тоном сказал:
— Да, бывает всякое. Ну что ж, откладывать не станем, давайте в понедельник проведем партийное собрание. Обсудим персональное дело коммуниста Сиреля… или Укка — как нам теперь величать его?
Сирель-Укк вздохнул.
— В чем виноват, за то отвечу по совести.
Хельми кивнула головой. Одобряюще поглядела на Освальда (узнала его Освальдом и никем другим считать не хотела). Сказала:
— Дело давнее… И обстоятельства давние.
Рауд добавил:
— Гуманисты мы, советские люди. И по сегодняшнему труду человека ценим, а не по старым ошибкам.
— Гуманизм наш, товарищ Рауд, не всеядный. Фальшь и ложь партия не прощает. Признался агроном во лжи только тогда, когда его приперли к стенке. Как и это не учесть?
— А вы бы сразу признались на его месте? — спросила Хельми.
Видрик тем же спокойным, убийственно-будничным тоном ответил:
— А я на его месте не мог оказаться. Мое место было по другую сторону фронта, товарищ Хельми Суйтс.
Гуннар оборвал спор:
— Ну достаточно. Здесь еще не партийное собрание.
По дороге домой он сердито выговаривал жене:
— Ты могла бы язык придержать! Партийное собрание повыше бабьих симпатий.
— Выгонишь его?
— Не знаю… Ничего пока не знаю!
Да, председатель «Партизана» теперь действительно не знал, что ему делать с главным агрономом.
Гуннар был зол на всех и вся. Ну конечно, прежде всего на Освальда. Ловко надул его, бывшего разведчика, бессовестно использовал его доверие, его имя. Гнать его! Гнать из партии, снимать с работы! Казалось бы, ясно. Но перед глазами возникало живое, доброе лицо Освальда, припоминалось, с каким завидным рвением брался он за труднейшие дела, умело распоряжался, ладил с людьми. Что же, это не в счет? Не перекрывает вины? Но вся ли его вина открылась?..
Словно угадав его мысли, Хельми сказала:
— Не ищи ты больше того, что известно. Не надо. Хоть и струсил Освальд, а убийцей стать не мог. Еще подумай: если бы он признался во всем тогда? Что было бы?.. Может, и прав, что скрыл, чтобы честно работать? У каждого своя судьба — ее надо понять…
«Ну и ну! — думал Гуннар. — Прав ли был Освальд, скрывая прошлое? Что за глупый вопрос! Откуда в Хельми это всепрощение? К чему сегодня эти рассуждения о гуманном отношении к людям, которые волею судьбы оказались не там, где должны бы быть? И вообще, при чем тут судьба? Разве человек не сам определяет свою судьбу?..»
Сегодняшний разговор в правлении был прелюдией к тому, что должно было произойти в понедельник на партийном собрании. Гуннар пожалел, что жена состоит на учете в парторганизации колхоза. Как-то она поведет себя? И как должен держаться он сам? Какова его собственная позиция? Считать ли виной Освальда только доказанную вину? Судить за нее строго, но вернуть доверие, или рассудить по-другому: кто солгал однажды, может солгать и ныне? Однако нельзя бить человека подозрениями, не по-советски, не по-ленински это. Но как работать с тем, кому не веришь в самом главном, в самом святом?..
Трудно было Гуннару. Непривычно, неслыханно трудно.
А Видрика Осила серьезно беспокоило настроение многих колхозников. Особенно тех, кто не видел войны, знал ее только по книгам и кинофильмам. Для них прошлое жило в каком-то ином измерении, было только историей, памятью отцов, а не сегодняшней болью. Человек, солгавший четверть века назад под страхом смерти, охотно прощался ими, а убийцы и палачи, казалось им, если и живут еще, то где-то далеко, не в нашей стране, и во всяком случае не рядом, да и выглядят совсем иначе.
— Надо смотреть на все философски, — говорил парторгу, растягивая слова, словно прислушиваясь к ним и любуясь своим красноречием, зоотехник Кадастик — вчерашний студент-отличник. — Война, конечно, была временем суровых испытаний и лакмусовой бумажкой, обнаруживающей порой пятна на совести. Так ведь и на солнце тоже есть пятна!..
— Это что же, философия оправдания подлости?
— Это диалектика единичного и общего, личности и обстоятельств, — отвечал Кадастик туманно. — Надо учитывать равно то и другое. В нынешних обстоятельствах Освальд Сирель величина со знаком «плюс».
— Если совесть человека зависит от обстоятельств, значит, он приспособленец. Это еще в лучшем случае! — отрубил Видрик.
Да ведь отрубить — не убедить!
Не убедить и Акселя Рауда, который при немцах был мальчиком на побегушках у богатого дяди, не испытал на своей шкуре всех прелестей «нового порядка».
А жена председателя? Кажется, умная женщина, безусловно честная, наша до мозга костей. Но и она не хочет думать о том, что настоящее определяется и прошлым, что будущее на всепрощении не построишь.
…Видрика с военных лет мучили сны. Да в сущности, один повторяющийся сон: разрывы бомб, вой включившего сирену пикирующего бомбардировщика в чистом голубом небе, прямо над головой. Траншея мелка, земля с бруствера осыпается под ноги. Он, Видрик, пытается открыть полузаваленную дверь в блиндаж, ему удается оторвать несколько изрубленных осколками толстых кусков доски, но ржавые железные перекладины держат крайние доски. А немцы уже тут, в траншее, они хватают упирающегося Видрика и ведут на расстрел. «Не скажу ни слова, смерть — это один миг…» — думает Видрик и молча отводит рукой мешок, который хотят набросить ему на голову.
— А-а… парторг колхоза «Партизан»!.. — услышал он вдруг знакомый голос. Это уж было новым во сне. От опушки леса шел улыбающийся Освальд Сирель, в черной эсэсовской форме, подтянутый, с плетью в руке. — Оч-чень приятная встреча, оч-чень приятная…
Что было потом, он не помнил: видимо, тут и проснулся. В комнате было светло, через открытую дверь он увидел на кухне жену и одетого по-дорожному председателя.
— Гуннар? — удивился он.
Не сказал Гуннар Суйтс, что сегодня привело его к Видрику в столь ранний час. Да понял сразу парторг, какая забота гложет председателя. Сказал прямо:
— Чем бы ни кончилось, Гуннар, главного агронома надо искать нового.
Гуннар смотрел в окно. В саду распускались первые нежно-зеленые листики черемухи, до горизонта чернело свежевспаханное поле. От дальнего перелеска к дому парторга двигался трактор с широкой сеялкой на прицепе.
— Все-таки дождемся партсобрания, — сказал Гуннар.
…Эрна пришла на собрание в подчеркнуто строгом, черном, почти траурном, платье — не улыбалась, не отвечала на шутки. После информации парторга первой взяла слово.
— К счастью всех людей, война кончилась нашей победой, — сказала она. — А будь по-другому, все пособники фашистов ходили бы сейчас в героях, а не прятались за чужими фамилиями. И не очень пеклись бы о нашем благополучии. Пришел бы тогда Сирель в нашу партию? А может, в нацистскую? Я помню лицо убийцы в Катри, ох, помню…
Она отыскала глазами Сиреля. Смотрела на него в упор. Но и он не отвел взгляда. Сказал тихо, однако отчетливо:
— Понимаю ваше волнение, но это был не я. Брат, а не я.
Эрна покачала головой. Не верила она ему. И прямому взгляду не поверила.
— Будем опираться на факты, Эрна, — сказал Видрик, — на доказанные факты.
Эрна кивнула. Взяла себя в руки.
— Факты: служил у гитлеровцев. Скрыл. Сменил фамилию, обманул партию. Факты и логика фактов, куда она ведет?.-Место такому типу в нашей партии? Место сидеть рядом с коммунистами и решать наши партийные дела человеку с чужой фамилией и грязным прошлым, которого, кстати, мы еще не знаем до конца?
Стояла глубокая тишина. Казалось, люди перестали дышать. И Эрна закончила:
— Я предлагаю: за обман партии, скрытие своего прошлого фашистского прислужника Освальда Сиреля из рядов КПСС исключить. У меня все.
Она села на свое место в первом ряду. А Сирель, поднявшись из третьего, сказал:
— Был слабым человеком, но фашистов всегда ненавидел. Всю жизнь. Прошу судить за действительные ошибки, как учит партия.
— Иные ошибки равны преступлению, — бросил Видрик.
— Прошу слова, — поднялся Аксель Рауд. Его маленькие глазки, глубоко всаженные в такую же маленькую головку, торчавшую из высокого воротника где-то под самым потолком, часто замигали. — Все вроде правильно говорила товарищ Эрнестина Латтик… — начал он и простуженно закашлялся.
— Что значит «вроде»? — бросили из дальнего угла реплику.
— Вроде — это вроде и есть… Это когда одни факты на стол, а другие под стол. Я так думаю, а может, и не один я. Освальд Сирель на протяжении многих лет показал себя замечательным советским работником… Разве не искупил он этим свою вину? Да мне и не кажется его вина такой большой. Ну, мобилизовали, ну, послужил где-то на хозяйственных работах… Так что же он мог поделать против грубой фашистской силы? В общем, я предлагаю ограничиться строгим выговором за сокрытие прошлого.
Тут собрание загудело. Посыпались вопросы:
— А ты уверен, что Сирель и сейчас ничего не скрывает?
— А ты веришь, что два братца у немцев так и не встретились, не сговорились?
— Послушайте, мы ведь опять уходим от фактов в область предположений, — помог Рауду зоотехник Кадастик. — Есть такая штука, называется презумпция невиновности — никто не повинен в том, что не доказано.
— Во всем, в чем ошибся, признался до конца, ничего не скрывая, — снова тихо и отчетливо сказал Сирель.
У жены Гуннара сердце сжалось от жалости.
— Мы разбираем личное дело коммуниста Освальда Сиреля, всем нам известного по работе и дружбе, а не допрашиваем преступника, — сказала она. — А коммунисту, товарищу должны верить, как бы тяжко он ни ошибался в прошлом.
— А я все-таки не верю. — Тракторист Уно Корп, известный своей вдумчивостью и рассудительностью, покачал головой. — Вы говорите: коммунист Сирель, да ведь в партию вступал немецкий холуй Ивар Укк. Вот и выходит, что нет и не было партийца Сиреля. А есть только ошибочно выданный партбилет, который и надо отобрать у Ивара Укка.
Пожалуй, это выступление произвело наибольшее впечатление. И не было уже споров о том, кем мог быть в годы войны Сирель-Укк, хотя и веры лжецу тоже не было. Презрение к обману, к людям, у которых вместо лиц — маски, звучало в выступлениях.
Ждали слова Гуннара. Он сказал:
— Трудно мне сегодня. Хочу начисто выжечь из сердца человека с двойным дном. Хочу, а до конца еще не могу. Почему? Думаю: а может, он уже все пережил, очистился? Что ж, вправе ли мы лишить его будущего…
Тут Эрна не выдержала, выкрикнула с места:
— Не крути, председатель! Нет места подлецу в партии!
И Видрик Осила сказал в заключение:
— Будущего мы никому не закрываем. Что там, в будущем, время покажет. А сегодня, когда не по своей воле, не по своей, — подчеркнул Видрик, — Сирель-Укк вынужден был открыть обман, нет ему доверия и в партии места нет.
При голосовании только четыре коммуниста из тридцати шести поддержали предложение Рауда ограничиться строгим выговором. В числе этих четырех была и Хельми. Сам Гуннар, вздохнув, проголосовал за исключение, сделал это через силу, видно было, как нерешительно поднималась его рука.
— Нехорошо получилось, председатель, — устало сказал ему Видрик Осила, оставшись после собрания. — Коммунисты ждали от тебя другого слова. Да и супруга твоя…
— Что супруга? — неожиданно вспылил Гуннар, хватив кулаком по столу. — Это ее личное дело, за какое решение голосовать!
— Конечно, конечно! — ничуть не смутившись, сказал парторг. — Ну ладно, ее еще могу понять. Молода. Не разумом, а чувством живет… Обмануло ее чувство. А ты? Ты, видно, забыл, что и теперь линия фронта через умы и сердца проходит. Линия фронта — это не шутки, дорогой товарищ, бывший боец…
В тот же вечер, после собрания, на сверкающей своей темно-бежевой «Волге» в районный центр выехал Освальд Сирель — Ивар Укк. Он знал, что на очередном заседании бюро райкома у него отнимут партийный билет. Предполагал, что его снимут с должности главного агронома. Однако считал, что отделался легко, насвистывал мелодию «Лили Марлен» и с благодарностью вспоминал брата, который хоть и родился с ним в один день, но был решительнее и дальновиднее. Это брат, уже в то время признанный вожак большой банды, ждавшей своего часа, в первые же дни войны приказал Ивару вступить в истребительный батальон красных и, разведав, что удастся, — силы, вооружение, путь следования, — тихонько исчезнуть. «Смотри вовремя смойся, — предупредил тогда Михкель, — а то еще мобилизуют в регулярную армию, отправят в советский тыл — и будешь воевать против меня…» Ивар наказ брата выполнил точно и в первом же бою.
…Михкель по-своему любил брата. Берег его. И был крайне самолюбив. Не желал делить славу на двоих, поэтому держал брата больше на запасной глухой базе в лесу. Впрочем, Ивар и не обижался, он тоже умел использовать выгоды своего особого положения: ходил только на безопасные дела во главе десятка верных людей. Лихо это у них получалось. Бывало, чуть ли не в один и тот же час вожак сразу на двух хуторах. Прослыл Михкель вездесущим. Михкель и Ивар, не все ли равно? Михкель попроще — пулей, или петлей, или ножом, — ему ненависть глаза слепила, не до тонкостей, главное — своими руками. Ивар — с выдумкой, чужими. Как с этой учительницей из Катри. А конец — один. Хорошо погуляли…
И когда жила Эстония по немецкому времени, по оккупационному, находилось для них привычное дело — умели вылавливать бывших советских активистов, где бы они ни хоронились. Играли с ними, как кошки с мышами… Никого не оставляли в живых. Ну а стало ясно, что игра проиграна, Михкель приказал брату в советское время врасти. Добыл для него подходящие документы. Верные документы убитого новоземельца — бобыля с глухого хутора, без жены, без детей, без родственников. Шрам от осколка партизанской гранаты, заработанный в 1943-м, был у Ивара на плече. Ну вот он и навел на мысль сказать, что был ранен, когда находился в истребительном батальоне.
В последний раз Ивар встретился с Михкелем на хуторе неподалеку от Тарту.
— Может, и ты со мной? — спросил Ивар.
— Я командир. Мне назад пути нет, — ответил Михкель. — Вдвоем пропадем. А так, если кто узнает, в крайности, все вали на меня. Мне до конца драться. Потом — на Запад. Может, на новой войне встретимся.
Надвинув на глаза кепку, он молча пожал руку Ивару, оставшемуся в бункере, вырытом под конюшней, и дважды стукнул по потолку стволом автомата.
— Через час проводите брата, — приказал он кому-то наверху.
Ивар благополучно добрался до города и сел в поезд. Через неделю ему принесли пустой конверт с еле заметным карандашным крестиком, нарисованным внутри: Михкель взят чекистами…
Теперь-то Ивар знает, кто виноват в гибели брата. Жаль, что не удалось уничтожить тогда, в сорок первом. Когда еще новая война… В тот первый вечер, на дне рождения жены Гуннара, Ивар заметил, что полковник присматривается к нему. Присматривается, что-то вспоминает… Был бы случай пристукнуть без риска — пристукнул бы. Но рисковать очертя голову — нет! Что ж, финал не так уж плох. Теперь таиться нечего, закон оберегает от новых бед. А расчет — расчет впереди.
Жаль, конечно, налаженной жизни. Жаль расставаться и с женой. Хороша была Вальве. Удобна: кроме развлечений, тряпок, кино, ее ничто не интересовало. Спокойно можно было жить.
Кто бы подумал, что и она заговорит, как все эти коммунисты: «Как ты мог так лгать? Как я могу теперь с тобой жить?!»
«Да ну ее ко всем дьяволам! Не нужен мне в доме соглядатай. Мало ли других баб на свете!..»
Все-таки на душе было скверно. Так удачно он, Ивар-Освальд, приспособился к обстоятельствам, так вошел в роль, что порой и забывал о своем тайном, заветном.
Много лет ждал посланцев «оттуда»: должен же был уцелеть, добраться на Запад кто-то из прежних соратников. Но пока никого не было. Рано или поздно должны дойти…
Темнота густо накрыла притихшую землю, и огни одинокой машины, мягко скользившей по накатанной грунтовой дороге, то ныряли в перелесок, то вдруг вырывались из-за пригорка, осветив полнеба. По ровному ходу «Волги» можно было судить, насколько тверда рука ее хозяина, спокоен его дух.
На окраине маленькой эстонской деревушки, у развилки двух расходящихся в разные стороны дорог, на высоком пригорке стоит двухметровый скромный обелиск, огороженный незатейливой железной оградкой. Последнее пристанище, место вечного покоя молоденькой катриской учительницы.
Много лет назад, проезжая здесь по делам журналистским, я вышел из машины, приблизился к оградке — тогда она была еще деревянной, а вместо обелиска на могиле стояла обтянутая красной тканью узкая коническая тумба с вырезанной из жести пятиконечной звездой.
«Здесь покоится прах первой пионервожатой катриской начальной школы Эрики Паю, зверски замученной фашистами в 1941 году», — гласила надпись.
Захотелось узнать, живы ли родные Эрики Паю. Мальчишка, пробегавший мимо, остановился, похлопал синими глазами, махнул рукой под горку:
— Вон в этом доме, у самого ручья, мать ее живет… только она старая очень!..
В приземистой крестьянской избушке было чисто и прохладно, несмотря на жаркий летний день. Хелене Паю, закутанная в черный платок с длинными кистями, внимательно оглядела меня, пригласила в комнаты.
— Про Эрику хотите знать? Фотографии? Как же, вот, пожалуйста. Немного, но есть…
Через десять лет новые события и новые факты заставили меня вернуться к этой истории. Тогда я долго думал, как закончить повествование: оставить так, как есть, как случилось в действительности, приписав лишь от себя мысли Сиреля-Укка?
Да, Освальд все еще гулял на свободе, хотя и был снят с руководящих постов. Больше того, находились люди, готовые простить его: одни — за давностью лет, другие — за то, что хорошо работал.
— Не может этого быть! — убежденно сказал мне один мой товарищ, прочитав рукопись. — Не дураки же у нас сидят в следственных органах! Или Освальд действительно не преступник, или он должен понести более суровое наказание.
Пришлось оправдываться. Пришлось доказывать, что следственные органы сделали все, что могли. Но жизнь гораздо сложнее книг с благополучным концом. Непреложен закон подлинного правосудия: невиновный да не будет наказан, а коль виновен — это надо доказать без малейших оговорок и натяжек. Тут личные догадки и эмоции к делу не пришьешь.
Но кто сказал, что нужных доказательств так и не будет?!
Пока я, по свежим следам, обдумывал конец своей повести, те, с кого писались ее персонажи, продолжали жить и действовать.
Был день, когда проснулся задолго до рассвета наш старый знакомый Гуннар Суйтс, прославленный председатель знаменитого во всей Эстонии колхоза «Партизан». Оделся, наскоро умылся, вышел во двор, завел машину. Махнул прощально рукой жене, прижавшейся лицом к оконному стеклу…
Ночь была дождливой. Из-под колес бешено мчавшейся «Волги» летели серые брызги.
…Гендрик Петрович Купер удивленно вглядывается в лицо раннего гостя.
— Проходи, садись… я сейчас что-нибудь натяну на плечи.
Едва светало. На массивном диване с высокими валиками сладко потягивался разбуженный рыжий кот. На письменном столе белели оставленные с вечера бумаги — хозяин, судя по всему, трудился допоздна.
Гуннар сел в кресло у стола. Гендрик Петрович — на диване.
— Значит, ты с самого начала был убежден, что Освальд… Укк — зверь, фашист, враг… и все прочее?
— Предполагал. — Купер пожал плечами. — Что-нибудь новое? Или так, опять сомнения одолели? Хочешь кофе — я сейчас сварю.
— Кофе? К черту кофе! Едем со мной!
— Куда едем?
— Может, и правда, новое. Верный товарищ зовет. — Гуннар усмехнулся.
— Ну ладно, ехать так ехать! — согласился Купер. — Таинственность напускаешь? Удивить хочешь? Что ж, не возражаю.
…Неподалеку от нынешнего Нарвского моря, облокотившись о кузов «Москвича», ждал Гендрика Петровича и Гуннара тот самый следователь по особо важным делам, который когда-то начинал службу в отделе полковника Купера, а потом вел дело Освальда Сиреля-Укка, еще моложавый и полный сил.
— Ну вот и прибыли наконец, — сказал он, поздоровавшись. — Все-таки, товарищ полковник, сказывается ваша школа. Не мог я поверить, что интуиция вас подвела. Никак не мог. А теперь вот подумал: обидно вам было бы не присутствовать при завершении дела, вами начатого. А председателю наша наука тоже на пользу. Выруливайте за мной!
Машины въехали в старинный парк и остановились перед небольшим флигелем, стоявшим на берегу полузаросшего пруда. Их встретили две женщины. Одна из них почти старуха, другой, пожалуй, лишь под сорок.
— Жили с дочерью во-он там, в усадьбе, — теперь там Дом культуры, — рассказывала старшая. — В сорок первом, помню, полонили нас немцы да пошли дальше, на Кингисепп. Стали у нас хозяйничать наши, русские полицаи, а потом пришли белые эстонцы. Так вот этот самый Ивар, — она показала на фотографию Сиреля-Укка, лежавшую на столе, — перед своим дружком, похвалялся, что задал, дескать, перцу красным. Все жалел, что какую-то пионервожатую не оставил на ночку себе: уж больно красивая была. И еще про такое всякое, гад проклятый. Бывало, умывается во дворе, у колодца, и петушится перед приятелем…
— Хорошо, бабушка, — нетерпеливо перебил ее следователь, — вы поближе к делу.
— К делу? — машинально переспросила она и тут же согласилась: — Ну хорошо, хорошо… Мылись они, значит, однажды опять у колодца, а этот, второй, спросил у Ивара: «Что это у тебя, приятель, за шрамы под мышкой?» А у того и правда две такие отметины под правой рукой, одна над другой, — издалека заметны…
— Под правой рукой? — переспросил Гуннар Суйтс. — На оспу похожи?
— На оспу! — подтвердила дочка.
— Да, да, похожи, сынок. Ну, значит, спрашивает тот, второй: «Откуда это у тебя?» А Ивар отвечает: «Это — еще мальцом был — два здоровенных чирья вскочили, один после другого. Половину зимы мучился…»
— Мальцом, — повторил Гуннар.
— Примета безошибочная. — Следователь усмехнулся.
Гуннар кивнул головой. Сколько раз он видел эти две отметины! И на речке. И в бане… Дружил ведь с Освальдом-Иваром…
* * *
Вот и вся история. Жизнь дописала ее конец.