3.

3.

— Гуляешь? — строго спросил человек за рулем.

Эрвин не ответил, но б глазах его заплясали зеленые огоньки, а на сжатых в кулаки руках снова жгутами вздулись вены.

— Садись! — коротко, но повелительно бросил сидевший в машине человек и нажал на стартер. Мотор завелся с одного легкого толчка. Потянуло едва уловимым, даже ароматным запахом бензина.

Поколебавшись, Эрвин молча, не глядя на водителя, протиснулся на переднее сиденье. Не дожидаясь, пока он усядется, хозяин машины нагнулся вперед и резко захлопнул дверку с его стороны. «Волга» мягко рванулась с места, сделала крутой поворот и, набирая скорость, помчалась в темноту таллинских улиц.

За всю дорогу они не сказали ни слова. От выпитого у Эрвина немного кружилась голова, по телу разливалось приятное тепло. Стиснув зубы, он угрюмо и упорно смотрел через выгнутое переднее стекло на бегущий под машину холодный и зыбкий в свете фар асфальт. «Волга» плавно свернула на боковую улицу, дорога пошла с выбоинами.

Но вот и знакомый тупичок.

Только перед дверью квартиры, на освещенной лестничной площадке Эрвин опять заколебался и вопросительно взглянул на своего спутника и хозяина.

В квартире, видимо, все спали, лишь на кухне горел свет. За дверью справа послышался приглушенный женский голос:

— Сулев, это ты?

— Я, Фанни. Спи…

И по тому, как за дверью помолчали, затем шаркнули там осторожные шаги, удаляясь в глубину комнаты, можно было догадаться, что Сулев и Фанни хорошо поняли один другого, что они много сказали двумя почти ничего не значащими фразами. Покоем, согласием, теплым уютом напитан был самый воздух этой безмолвной квартиры, а валявшийся в углу прихожей, в детской коляске, рыжий плюшевый медвежонок еще более подчеркивал все это. Эрвин даже представил, как завтра начнется воскресный день, и увидел прежде всего недавно проснувшуюся, еще неумытую и непричесанную двухлетнюю дочурку Сулева, которая с возгласом: «А где мой Мишка?» — схватит медвежонка за красный бант и потащит на горшок…

— Раздевайся.

Сулев изучающе смотрел на поникшую, удрученную фигуру друга. Широкоскулое, тщательно выбритое лицо его постепенно расплывалось в добрую улыбку. И Эрвин не мог дуться, видя эту улыбку.

Они прошли в кабинет, заставленный книжными полками высотою под потолок. На письменном столе стояла бутылка коньяку, рюмки, две чашки для кофе. На диване аккуратно застлана белоснежная постель. «Для меня… ждали…» — понял Эрвин, но зародившуюся было признательность немедленно упрятал под насупленные брови.

— Ну?

Сулев больше не улыбался. Он откупорил бутылку, налил в рюмки, делая все это стоя. При свете одной настольной лампы он казался сейчас суровым, решительным, и золотистый завиток волос, упавший ему на лоб, ничего хорошего не сулил.

Эрвин все еще стоял посреди комнаты. Ярость на друга, на его семью, квартиру, на самого себя закипела в нем с новой силой. Ему хотелось наговорить гадостей и уйти, уйти отсюда навсегда, чтобы не видеть этой двусмысленной сдержанности, не слышать больше двусмысленных расспросов — что и где, не тяготиться этим уютом, распирающим толстые стены дома. Разве это дружба? Разве это друг? «Наказали тебя правильно, хотя не следовало так крепко», — вот его первые слова в тот день, когда Эрвина как щенка выбросили за борт большой жизни. Значит, он согласился с решением Яна Раммо — этого самоуверенного индюка, дорвавшегося до власти, забывшего фронтовую дружбу! А может быть, Сулев и сам поступил бы так же? Ведь он и теперь встречается с Яном — на разных там собраниях и совещаниях, подает Яну руку, про Эрвина, возможно, и не вспоминают, занятые своими высокими государственными делами, а то и просто смеются над его несчастьем?.. Нет, уйти, уйти отсюда немедленно!..