III

III

— Франц, собирайся!

— Что, уже пора, Иоганн?

— Еще бы! Ты посмотри в окно, какая божественная луна! Нужно быть идиотом, чтобы в такую ночь наряжать патрульных.

— Прикуси язык, — посоветовал Франц, сгибая и разгибая длинное гибкое тело, чтобы быстрее согнать сон. — Ты так уверен, что я не побегу с доносом?

— Уверен. Ты говорил об этом питекантропе почище!

— Захлопни пасть! И не наступай мне на самую больную мозоль.

У него были причины для того, чтобы так рычать. И главным образом не из-за того, что Иоганн напомнил о его, мягко говоря, непочтительном отношении к командиру, а потому, что сегодняшний вечер ему позарез нужно было провести с Анжеликой — танцовщицей из ресторана. Только с ней он и забывал, что все еще идет война и что может прийти день, когда о нем, Франце, станут говорить: «Он жил», «Он был храбрым солдатом фюрера», «Он пользовался успехом у женщин» — все в прошедшем времени.

Он сказал Анжелике, что не сможет прийти, и она, сделав вид, что обиделась, сказала певуче и глуховато:

— Жаль. Каждая ночь сейчас дороже целого года. Я верю в сны — теперь вы будете все время отступать и отступать.

Прежде он мог бы ударить ее за такие слова, возмутиться, пригрозить расстрелом. А сейчас изобразил на лице улыбку, заранее зная, что она получится униженной и жалкой.

Иоганн же вообще стремился избегать патрулирования. Летние месяцы были для патрулей настоящей пыткой: чуть ли не каждую ночь ортскомендатура недосчитывала одного или двух солдат. Дошло до того, что к приехавшему сюда штабному офицеру — птице большого полета — на улице незадолго до полуночи подошел высокий, грузноватый немецкий капитан и, приставив к его животу пистолет, выстрелил. Адъютанта, кинувшегося на помощь, он пригвоздил к земле резким ударом железного кулака и скрылся.

Правда, ближе к осени такие случаи стали значительно реже. Вероятно, помогли несколько карательных экспедиций против партизан и более энергичная расправа с местными жителями, уличенными в пособничестве.

И все же Иоганн не испытывал радости, когда его назначали патрульным. Вот и сегодня он сделал попытку получить освобождение у врача Крюгера, жалуясь на сильные боли в желудке. Но Крюгер, уже изрядно «нюхнувший» спирту, рявкнул на него в том смысле, что для немецкого солдата главное не желудок, а повиновение. И чтобы хоть как-то заглушить противное чувство страха, Иоганн перед заступлением в наряд левой рукой (что поделаешь, тотальная мобилизация!) писал письмо отцу, в котором давал советы, как спасти свой парфюмерный магазин «Броймлер и К°» в случае прихода союзников. И еще, что утешало Иоганна, это светлая ночь. Недаром он назвал луну божественной, хотя в угоду Францу, который мог его подвести, обругал командира. Иоганн был уверен, что в такую ночь партизаны не посмеют выйти из леса.

Что касается третьего патрульного, Карла, то тот был в восторге. Он знал, что луна в этих украинских местах напомнит ему прогулку с Бертой в лесу под Штраусбергом, напомнит ее шепот: «Милый, мне стыдно, луна все-все видит…» И когда он пойдет чуть позади Франца и Иоганна, он совсем забудет, что патрулирует, выполняет служебный долг. Нет, такому молодому парню, как он, совсем еще мальчишке, вовсе нетрудно заставить свое воображение восстановить в памяти каждое движение, каждое слово Берты. И ему станет легче в этой непривычной для него, горожанина, глуши и даже почудится, что и война и партизаны — все уже далеко позади…

Он боялся, что с Францем и Иоганном нелегко будет нести службу: как-то в порыве откровенности он рассказал, что влюблен в Берту и еще не было такой минуты, в которую он не вспомнил бы о ней. Потом он горько раскаивался — они издевались над ним, над Бертой, в самых ярких красках рисовали ее предполагаемые похождения.

Но бог с ними, это можно перетерпеть…

Была полночь, когда они вышли к железнодорожному полотну и двинулись вдоль него, стараясь по возможности держаться в легкой призрачной тени, отбрасываемой деревьями. Иоганн и Франц знали, что в эту ночь патрульная служба усилена, и недоумевали, чем это вызвано. И потому даже то, что ночь была совсем светлой и видно было далеко вокруг, не очень-то успокаивало их. Лишь Карл не думал ни о чем и ни о ком, кроме Берты. Он шел расслабленной походкой юноши, к локтю которого прижалось такое же юное существо, блаженно поглядывал на луну и чему-то улыбался.

Вначале шли молча, неторопливо, как и подобает патрульным, но и у Франца и у Иоганна исподволь созревало желание развязать язык. Лишь Карлу хотелось, чтобы тишина и молчание длились бесконечно, по крайней мере пока они не вернутся в казарму.

— Эти рельсы бегут в Германию, — наконец не выдержал Иоганн.

— Да, — мечтательно протянул Франц, — я уже забыл, когда ездил в пассажирском поезде.

Он вовсе не это хотел сказать. На язык так и просилось: «Ничего, скоро покатим домой, у Анжелики чутье пророчицы», — но он подавил это желание. Сегодня Иоганн друг, завтра может стать опаснее врага, а за такие настроения по головке не гладят.

Только Карлу пришлись по душе слова Иоганна, но он не вступил в разговор — они старше его и без особой радости встречали суждения таких юнцов, как он, да и самому Карлу не хотелось вспугивать свои воспоминания, расставаться с видением, от которого щемило сердце.

Он совсем забылся, где-то далеко еще слышно журчали, как ленивый ручей, голоса его спутников, а Берта невесомо плыла рядом с ним…

И лишь когда кто-то толкнул его в плечо, когда он наконец отчетливо услышал слова Иоганна: «Смотри, смотри, на насыпи!» — Берта исчезла, растаяла в лунном сиянии.