Письмо Н.С.Луговской к И.Н.Шаровой
‹26 декабря 1977 г.›
Дорогая Ириша!
Побаловала ты нас здорово в своей уютной квартире. Хорошо было нам. Я очень отдохнула и отвыкла от всяких дел.
Мой Витя, к сожалению, простыл, пока мы бегали по Москве, и теперь высиживает дома (сегодня, слава Богу, стало лучше). Так что до Нового года мы, конечно, не сумеем выбраться. Уж теперь в январе приедем.
Ира, уж, пожалуйста, не сердись, что тебе ещё придётся забирать мои вещи из магазина. Сделай это. Такая уж получилась ситуация. Главное, сама привела нас в этот магазин.
Так как ни пальто, ни платья мы с собой не привезли, у меня смешное чувство: будто была красивая весёлая игра с переодеванием.
Вчера, 25-го, у нас был хороший день – сидели дома, читали, даже были гости: папа с тремя ребятишками, которые рьяно рисовали. А вечером смотрели «Иронию судьбы» и вновь наслаждались и вспоминали вас.
С наступающим вас Новым годом, ребятки. Крепко обнимаем. Нина и Витя.
‹[После 1977 г.]›
Но всё же иногда истина проходила через меня.
Истина, получающая ясное и чёткое выражение, становится непобедимой.
Старость – это знания. Старость – это опыт.
Несколько раз мы с Темплиным возвращались к совместному творчеству. «Первая зелень». «Весна» 80x100. х. м.
Натюрморты:
«Цветы на зелёном окне» 65x82. х., м.;
«Астры» 80x92, х., м.;
«Осенний натюрморт» или «Натюрморт с яблоками» (в музее), «Первый снег» (работа находится в музее).
Первая работа в моём новом подходе и направлении – «Полевая рябинка».
«Первый снег» – приобретенные музеем, купленные в музей.
«Купавки».
«Осенние листья» 80x100, х., м.
В пору познания и исканий мы с Темплиным вдвоём очень часто и подолгу ездили на этюды, буквально забывая городскую жизнь, работу и удобства. И часто наши художественные впечатления и мысли переплетались воедино, рождая одинаковые мысли, похожие этюды. Плечом к плечу, мы не давали друг другу отступать от поисков.
Так создалась моя первая в новом раскрытии мира работа – «Полевая рябинка», которая была написана по свежим следам этюдов созданных после утомительного под горячим солнцем лета. Для этой работы я воспользовалась этюдом Темплина и его творческой помощью. Эта работа на выставке обратила на себя внимание критики, как новое видение природы. Это было началом нового пути (иначе я уже писать не могла). Я запоем делала наброски, этюды, композиции по памяти и впечатлению – «Летний дождик», «Осенние листья», «Материнство», «Окно с кошкой», «Миша и Витя» и др.
Т. е. по-разному были результаты, но всегда в новом видении. Произошло прозрение. Мир увидала в таком торжестве красоты цвета и разнообразия, чего я даже вообразить не могла.
В 1977 г. была моя персональная выставка.
‹[1977 г.]›
Не взять мне тебя за руку, не увести по зелёну лугу за крайний дом на реку, не сказать: посмотри, какой берег, какой ветер, какая трава, какое счастье для нас двоих. Не посмотреть с верой в твои глаза. Ушло моё время, ушло моё счастье. И стою я одна на прекрасном берегу. Ветер с востока дует мне в лицо. Ходят по реке серые дороги. Воздух напоён ночным дождём. Жаворонки всю радость отдают песне. А я хожу по берегу, касаюсь травы и воды, дышу и думаю: а может быть, и я ещё на что-нибудь годна.
Шорохи весны. Жарко, томно и тихо. Мы сидим под сосной на краю неезженой дороги. Сосна потрескивает всеми своими иголками и веточками, но на ней никого не было.
Склонившись над муравьиной кучей, я услышала, как шуршат муравьи, таская что-то крупное и белое в свой дом. Шныркали шмели в осинах, и везде раздавался хруст и шорох, как будто по лесу кто-то ходил. Ветка в кустах резко задвигалась – это птичка срывала листок.
Птицы напевали лениво и редко, но беспрестанно.
Далеко ухал филин. Вдруг заскрипело дерево в совершенном безветрии, как будто открывшаяся громадная дверь.
Среди птичьей настройки иволга выводила свою стройную флейтовую трель, и кто-то вдруг озорно свистал невпопад. Что-то упорно двигалось под листьями – наверное, ящерица. И нарастал звон шмеля. Истерзанное городом ухо изумленно постигало эти шумы и шорохи, и. казалось, было слишком шумно.
‹[1978 г.]›
Чем нас привлекают плоскостные рисунки детей и примитивистов? По сравнению с реалистическим изображением, в них больше раскрывается мир, заходит за рамку реалистического изображения. Это неосознанно пленяет нас. Дети обобщённо и освобождённо изображают, поэтому глубже, богаче. Видимый мир наполняется у них тем, что могло произойти и могло быть. И это изображается как свершившееся.
‹9 мая 1978 г.›
Час ночи. На улице темень и серый тёплый туман. Фонари дают длинный пучок света почти до земли (и это очень приятно) и светят мягко, как свеча. Мокрые тротуары, и блестит мокрым блеском барьер балкона.
Откуда-то голоса, и какие-то птички в невидении тьмы коротко попискивают, повторяя один и тот же звук. То дальше, то ближе. Господи, Боже мой, я устала. Устала от этой холодной мёртвой весны, устала оттого, что изменила себе и не могу с этим смириться. Устала, потому что начинаю смиряться, что весна проходит и лето. Я закопошилась. Хорошее отношение людей меня ещё поддерживает.
‹24 мая 1978 г.›
Из всего этого громадного мира на окне ранним утром оказался букетик незатейливых полевых цветов. Несколько веточек сурепки жёлтой и мышиный горошек. Но кто не знает, как пахнет сурепка! Мёдом, и лугами, и будущей рожью, и васильками, и прошлой весной, и ещё прошлой и прошлой, и детством, и радостью, и ещё чем-то: цветным весельем полей, мгновением воспоминаний, и вечностью, наверное и сотворением мира.
А мышиный горошек, что таится в тени опушек. Как лиловый огонёк на окне засиял светофором радости. Стоп! Остановись и вспомни: есть лес, есть мир тишины, есть поля и синие воды, и есть небо с купами облаков, и есть лиловый мышиный горошек, такой незаметный в лесной траве, лепесток лиловый, лепесток голубой. Авэ! И опять лепесток лиловый, лепесток голубой.
Как это нужно, чтобы не забывать, чтобы ничего не забывать.
А если его написать? Так и написать – лепесток лиловый, лепесток голубой, и жёлтая сурепка, и всё это на окне, а за окном – окна, ни неба, ни облаков, окна, окна, окна и машины на небе.
‹25 мая 1978 г. Утро. [Цепелёво]›
Яблоня расцветающая стоит, как невеста, вся в розовом румянце. Утро. Мне очень грустно. Грустно безнадёжностью. Раз в год открывать для себя мир радости и настоящей жизни – это слишком мало. Всю эту весну я как будто поднимала дом, а он ни с места и почти раздавил меня. Я взяла отпуск, и В. никак не мог расстаться с бюллетенем. И мы сидели в городе. Я сделалась психом. Пять тёплых дней, проведенных в городе, – ведь это преступление. А я не могу его преодолеть. И мне грустно. Через час мы уйдём. Господи, помоги нам возвращаться сюда. Здесь люди чище, проще и ближе к Богу. А сотворения Его прекрасны.
Я сижу в саду. Кругом одуванчики и расцветающие сады. Белые вишни и розовые яблони. И трава – в бликах солнца. Теперь я радуюсь хоть чему, хоть часу.
Надвигаются «комплексы». Природу кромсают. А пока ещё поют птицы. Скворцы сладостно посвистывают. Иволга вздыхает. Даже петухи поют в это утро. А жаворонки создают немолчный далёкий фон.
‹21 июня 1978 г.›
Я могу теперь сказать, что была одна прекрасная неделя в этом году (неделю назад), когда я начала писать и мыслить, как встарь, во всю мочь. Как хорошо всё-таки, что она была. Потом три дня города выбили из меня все, и я здесь опять, но другая. Как хорошо, что я рвалась сюда и вырвалась, а то уже больше никогда не было бы этой недели – весны, цветения, радости и дерзновенных надежд. Я не думала, что могу так надломиться. Оказывается, это так легко – сломать в человеке его главное.
‹24 июня 1978 г.›
Проспала. Бессонная ночь. Утро – как светлый праздник. Всё неподвижно. Каждая травинка полна воды. Как не бывало непогоды и дождей.
И опять мы уходим. Хочу писать до страсти. Гармония нарушается. Зелень, травы, Боже, какие травы! Блестит, сверкает, дышит чуть-чуть. И полно радости бытия. «Если жизнь не представляется тебе незаслуженной радостью, значит, твой ум ложно направлен». Ах, как хорошо! Как трудно уходить отсюда. Не хочу!
‹1 июля 1978 г.›
Встать утром рано на рассвете, когда так тени глубоки, как лесные реки. И стать листком, притихшим у ограды, стать травкой, стать нежным колокольчиком, стать самим собой.
Простые луга некошеные. Колокольчики и ромашки, Простите, что не ухватила Вашей трогательной красоты…
Сказано – не прилепляйся сердцем. А оно лепится любовию. Нежной и больной.
‹5 августа 1978 г.›
Поразительно. Я заболела летом, а оно почему-то прошло. Я мечтала о лете каждый день, каждый час, каждый миг, весь июль, день за днем, а оно всё ушло. И вот вечер, ранний и длинный, воздух сух и холоден, и ты сам сух и холоден.
‹[Лето 1978?]›
Прости меня, Витя! Не сердись на мои слова.
Я прошу тебя тихо и покорно, как маленький ребёнок просит игрушку, которая ему дороже всего. Давай найдём возможность, свози меня в деревню хоть на два дня. Почему-то мне трудно это произносить, как запретное или плохое, что раньше так легко и радостно было на устах. Несмотря на все мои вины, давай сходим. Я так мечтала весной, ещё в апреле, когда-нибудь уйти, потом в мае, ещё когда я была здорова. И оттого, что это не может получиться, так грустно.
‹12 сентября 1978 г.›
Устало небо, устали листья, и устала я… И стало грустно, и стало томно, и всё прошло. Небо серое, серое. И покорность перед неминуемым. Мы пойдём в город. Ах, как жаль, что так скоро кончилось лето!
‹26 сентября 1978 г.›
Я устала. Вот уж в последний приезд я устала. Мне стало всё равно. Я приехала на дежурные этюды. Как жаль! Ах, как жаль, что так скоро кончилось лето! Нельзя было так долго ждать. Теперь болеет т. Паша. Мы топим печь и готовим обед. Я уже не вижу, какой прекрасный спуск к колодцу, как роскошно буреют кусты и травы, как бордовым цветом покрываются старые вязы и что их можно писать кадмием красным, прямо давя из тюбика. Теперь я вижу.
‹10 октября 1978 г.›
Ну, вот. Я вижу, я знаю, я чувствую – как же разучилась я писать. Этюд осенний, грустный, туманный. Прозрачные берёзы тают в светлом воздухе; так белы, так чисты они. Дальний бугор с лесом лишь угадывается, лилово-сизый. Небо светлое, тоже как берёзы, но ещё светлей, и ветка осенней листвы, но не жёлтая, а горячая, вся просвечивает небом, напряжённая (сиена с кадмием). И светлые травы по всему лугу, и между берёз, и за ними. Как это передать? На этюде – что-то грубое, назойливое и в то же время – всё приблизительно. Ах, как слабо!
И как мало времени для работы. Ушли около 12 ч. Пришли на место около часа дня. А начали писать в два. То побежала куда-то на другую опушку от выбранного места, то костёр разводили полчаса кряду, то ахали, что ветер дует, то искали, как встать. И вот когда встала – не знаю, как писать, что хочешь, какими красками выразить всю эту нежнейшую задумчивую песнь красок. А потом дождь. И сколько ни торопись, ни швыряй красок – время вышло.
Ушли домой. Скверно мне на душе.
Живу, как будто жду: вот скоро уж я начну писать. И каждый день вялость, равнодушие, трата времени.
Вот только вчера на солнечной опушке у озимых я ожила и бросилась писать (и то побегала, посмотрела – потратила время). Но было состояние, когда краски находили себе место без моей помощи, а сами собой. Бывает так: вдруг всё ясно. Однако на целый этюд этого не хватило. Где-то в середине всё спуталось.
Идут бесконечные дожди…Идут без конца те же тучи, гряда за грядой. День сплетён из ожидания. И лето как будто прошло. И жизнь тоже.
‹16 октября 1978 г.›
Покров (праздник) прошёл без снега. Это дивно. На следующий день дул тёплый ветер, сделалось тепло. Подарок с неба. Мы писали на лугу у реки.
Люди сошли с ума! Потому что спустили реку. Они рыскали по грязному илу и расстреливали щук и громадных старых карпов. Всё это скверно выглядело. Потому что люди были совершенно сыты, а рыбы в пустой реке совершенно беззащитны. Люди бегали и громко ругались. Лица их разгорячены, глаза тёмные от алчности. Выстрелы в реку гремели тяжким злым эхом. А солнце светило. Опушки таяли в золотом мареве. Травы шелестели. Пели маленькие перелётные птицы. Очень тягостное впечатление.
Захотела я написать работу далей дальних и лугов со стогом. Стог был взлохмачен, луг тепло-зелёный, а дальний бугор тёплый и строгий. На скороспелом этюде ничего не вышло. Композиция укорочена, не кончила, не ухватила. Да и солнце вышло и осветило дали. Жаль.
Хотела и вчера и позавчера записать: делать работу по осенней палитре. Как на ней краски густы и прекрасны. На сложном фоне масляной доски. Описать невозможно, какие наслоения. Солнце – в центре – белила. Сияние жёлтых, оранжевых, красных до густых лиловых облетелых берёз; небо из синих и бирюзовых. Лимонная и нежно-зелёная земля до коричневых и чёрных, и вода и ели – лапы сине-зелёная палитра. Эх, ты!
‹22 ноября 1978 г.›
Ноябрь. На улице дождь, и ветер, и ночь. Радостно, что дождь. Очень тошно стало жить. Делят мастерские – нам не дают. Но дело не в том. А в самой себе, в душе какая-то пустота. Нельзя отдавать себя быту. Это грозит неизлечимой болезнью. Боже, надо найти выход. Решиться или всё сломать, или стать ещё более железной; через это начать работать опять. Скверно. Заряд из старого дома иссяк. Как источник в засуху.
‹Последний черновик – 1978 г.›
Я вчера записала кое-какие мысли и примеры о работе нашей организации. Но, так как оратор я неважный, я с вашего разрешения воспользуюсь тетрадкой – это будет и быстрее, и точнее, и вразумительней.
Я хочу сказать о творческом тонусе, вернее, о пониженном творческом тонусе в работе нашего Союза, вопреки, быть может, на первый взгляд, благополучию.
Лет 5–6 назад один художник сказал в разговоре: «Вот увидишь, постепенно начнет скатываться наш Союз с высоких творческих принципиальных позиций к коммерческому подходу в работе, производственная сторона начнёт брать верх».
Я не очень тогда поверила. Тот художник оказался прав. Процесс этот развивался исподволь и сейчас продолжает развиваться, из года в год, углубляясь, даёт корни.
Молодые художники поступают в Фонд и попадают в ритм этой новой деловой жизни и подчиняются ей, как норме. Творческая жизнь не заявляет о себе, а запрятана по мастерским, по закуткам.
И у многих молодых художников остывает потребность большого творчества, даже те, которые шли в Фонд, чтобы творчески работать, не имеют теперь времени на это.
Поэтому надо сейчас говорить о творческом духе, который уже не царит в каждодневной жизни; нет повышенного интереса к работам других художников и друг к другу, не стало творческой необходимости непременно узнать, а что делает такой-то, и поделиться самому. Радость общения исчезла.
Разобщённость, обособленность, скрытность вселились в жизни художников.
Недаром в Уставе говорится: «Всемерное содействие творческой деятельности членов Союза художников и улучшение их материально-бытового положения и культурного обслуживания», – вот в чём задача. Как это важно! А у нас?
Я так понимаю: «всемерное содействие творческой деятельности» художников – это не декларация, и не разговоры, и не выставки даже. Это каждодневный мелкий, подчас кропотливый труд, сознательно направленный на улучшение и защиту творческой деятельности. И это направление у нас очень ослаблено по отношению к интересам производственным. Появилось равнодушие к творческой жизни – вот что плохо. А интересы производственные потянули на весах.
Начну с самых мелких, наболевших обстоятельств.
Машина не обслуживает нужды художников. Разве это не каждодневная забота? Возможно, чтобы Лобачёв, например, тащил всю амуницию, когда едет на этюды? Проси, не проси – всё равно не дадут машину.
В прошлую зиму группа художников поступала в Союз, везла на заседание секретариата [в Москву] работы: по 5–6 штук. А у меня ещё рука была сломана. Я обратилась с просьбой. Так на меня дико посмотрели – какая ещё машина? Нет машины. Добирайтесь сами. Хорошо, товарищи и друзья художники помогли добраться. В вагоне целый угол был занят работами.
Любопытно, что по приезде обратно я узнала: машину гоняли зачем-то в Москву, причём по фондовским делам.
А несколько лет назад наша машина возила художников на однодневные этюды всю весну с возвратом (попробуйте предложить такое теперь – засмеют).
На складе катастрофически не хватает красок, а то и вовсе нет. Кокурин, например, и другие ездят в Москву за красками, а у нас при такой нехватке меняют краски в обмен на бензин; да и так время от времени подкидывают в учреждения. И никто ничего не хочет сделать. Разве это не равнодушие к творческой деятельности?
Оказывается, на 1978 г. были запланированы деньги на выставочные нужды, и осталось 1700 рублей [зачёркнуто: и не было ни одной персональной выставки]. Только в середине декабря судорожно схватились куда-нибудь деньги определить. Но ведь деньги надо равномерно и с пользой распределять в течение года, иначе они неразумно будут использованы и не принесут пользы. Кому их теперь отдали? Разве это не равнодушие?
Недавно стало известно, что через год закроется выставочный зал музея-заповедника. Возможно ли это? Надо костьми лечь, а не допустить этого. Не констатировать факт, а теперь же, сию минуту отвоёвывать, пока не поздно. Город остается совершенно без выставочного помещения. Доказывать, убеждать. А ведь этого не делается.
Творческие отчёты! Никто не усомнится в их необходимости и полезности для художника и для всего коллектива. Это истинный способ творческого общения художников, собирающихся не на собрание, а на творческий разговор. Художника это мобилизует и обязывает. Хорошо и для членов Союза – особенно молодых – найти форму отчёта в виде коротких выставок с активным обсуждением.
Работа студии – большая помощь творческой деятельности. Это прекрасная форма общения – за работой. В прошлом году нашли место – в Художественной школе. Пусть её посещаемость не будет велика, но польза несомненна для всех, а для молодёжи особенно, о молодёжи должен быть особый разговор – ибо у нас её стало много. Всё законсервировано: или усилия направлены на другое, или не хочется делать усилий. Всё это логично; как следствие – ослабление внимания к творческой жизни.
Законсервирован и Дом художника, хорошо и надолго. Дом художника должен был быть построен этой осенью, и вдруг застыл, замёрз – неизвестно, на какой срок и неясно, по какой причине. И все усмехаются. Не нужно говорить о его необходимости. Просто стыдно не иметь дома.
Творческие мастерские – вечно насущный, животрепещущий вопрос. Находились даже благодушные голоса: что мастерскими все обеспечены, а сделали проверку – оказывается, многие художники задыхаются в тесноте, а иные ещё и вовсе не имеют, например, Луговская. Надо смотреть вперёд, скоро будут и другие.
Вставки в Восточном районе не строятся, а мастерские не делаются. Хотя есть распоряжение их строить. Как это может быть?
А причина всё одна – равнодушие. Вовремя не узнали, вовремя не настояли, вовремя не хлопотали.
Так было с вставкой по ул. Комиссаровой, а теперь может получиться и по ул. Егоровой. (Теперь я помудрела, пойду сама к Магазину хлопотать и узнавать.)
Да, на ул. Добросельской стоит 2-этажный красный дом, который отстояли от разрушения. Теперь его отстраивают, но, к сожалению, не мы.
Представьте себе, его предлагали Союзу как мастерские, и Союз в лице председателя отказался. Зачем нам? – Как же можно? Я слёзно умоляла председателя дать мне мастерскую, очень я страдаю без неё. А оказывается, не надо. Это всё тоже равнодушие и отход от творческих интересов.
Наконец, последняя вставка на ул. Гастелло, я бы сказала, скандальная, которая вообще уже появилась как производственная и распределена была, минуя правление. И как бы ни ссылались на городские авторитеты, как бы чем-либо ни прикрывались – это возможно стало только теперь – и доказывает упадок творческой активности.
Я была лицо заинтересованное и потому знаю, как правление пыталось включиться в это распределение, но дирекция взяла инициативу в свои руки и так обработала документы, что правление было фактически парализовано. Об этом как-то неловко и стыдно говорить. Это упадок. Не понимаю, почему председатель не настоял на правильном распределении!
Я не говорю о личностях. Кто получил – тому крепко повезло. Но давали не как живописцам и графикам, не как членам С. X., а как производственникам, хоть и монументалистам, работающим «для города». (И кто давал, тот убеждён, что только так и надо.)
Вот тут распределение сил раскрылось окончательно. Работать «для города».
Откуда взялся и занял такое главенствующее место в нашей жизни термин «для города» и что под ним подразумевать? В том смысле, как его стали употреблять, в нём появилось нечто порочное. Что такое «для города»? Стало возможным задать ведущим художникам вопрос: «А что вы делаете «для города»?»
А выставки областные, которые художники делают ежегодно совершенно бесплатно, отдавая свой самый дорогой сокровенный труд, разве не «для города»?
А Лукин чуть не каждый год экспонируется на выставках в Москве – разве не для города?
А Бритов получил заслуженного, а Кокурин отмечен за серию работ «Ленинские Горки», Юкин со своим превосходным творчеством – которое известно по Союзу и даже далее – разве не для города?
И, наконец, весь коллектив работающих творчески художников (подчёркиваю это слово) – и это всё для города.
И это очень важно уразуметь.
По Союзу наше отделение считается сильным и творческим. Многие художники участвуют на зоне в Москве, становятся членами С. X., но не благодаря работе отделения Союза последних лет, а, вернее, вопреки ей. Потому что художники, истинно творческие художники, так устроены, что они работают и в благоприятных, и в плохих условиях с одинаковым упорством. Даже когда их гонят – они работают, так как не могут не работать. Примеров тому слишком много в жизни.
Вот почему и хочется проявления заботы, внимания, уважения к работающим художникам, а не к производственникам только.
И вот всё это сопоставляя, легко увидеть опасный для творческой организации путь – равнодушия к делам творческим и крен в производство, на котором сейчас остановилась работа нашего отделения. Опасный, потому что даже когда правление с председателем во главе постоянно стоят на защите художников – опасность скатиться на производственный денежный путь существует. Тем более сейчас.
Надо сделать рывок, большое усилие, цепь усилий, чтобы сделать поворот на 180°, на творческий курс; иначе через несколько лет творческое большое стремление отделения может быть выхолощено. Чтобы развернуться к творчеству в самом широком смысле этого слова – надо, чтобы правление состояло из сугубо творческих художников, ведущих живописцев и графиков, которые не пойдут на компромисс ни в чём. У них и головы по-другому устроены. А они выберут достойного председателя. 1) Надо уметь отстаивать свои права как руководителя коллектива и в первую очередь права сильного коллектива художников. 2) И надо, чтобы установка гуманного и бережного отношения к человеку стала нормой общения. Надо любить и понимать искусство, понимать художников и любить людей. Вот тогда будет отдача!
‹Черновик 1978 г.›
Среди деловых качеств: надо быть гуманным.
Ведь если это собрание не формальность и отписка, если действительно художники собрались, чтобы разрешить нерешённые вопросы, это придаёт мне смелости. У меня вопрос тяжёлый, и я чувствую прямо-таки невероятную потребность сказать об этом товарищам. Если меня занесёт немного – не сердитесь. Вопрос общий, но и мой лично. Вопрос о мастерской.
Ведь каждый работающий художник – и очень большой, и не очень большой, очень много работающий, и средне работающий – имеет моральное право на мастерскую. Очень молодой и совсем не молодой. Именно моральное право. Оно остаётся за художником, даже когда ему постоянно отказывают. Чтобы никто не думал, что посягают на его мастерскую, речь идёт о своей мастерской, которая должна быть, но её нет.
Один очень уважаемый товарищ сказал мне весьма справедливо: недостаточно быть членом Союза, надо ещё уметь добиваться, уметь постоять за себя и требовать.
Я подала заявление о мастерской и была так наивна, что думала – будут разбирать заявление и решать мой вопрос.
Оказалось, никто ни словечком, ни помыслом не обмолвился, как будто и нет человека. А человек-то есть.
Я скажу: сколько же можно быть в подвале на улице Гоголя, топить печь, задыхаться от скверного воздуха, дышать сыростью и помойкой, которая течёт по двору? Вот уж лет шесть мы с Темплиным в ней существуем. Без водопровода, без туалета, без дневного света. При двух метрах высоты. Голова почти упирается в потолок. Холсты покрываются плесенью, а одежда пахнет подвалом. Когда пытаешься там писать и долго находишься – просто заболеваешь.
Практически перебрались в квартиру. Ведь нас – двое художников. Я дивлюсь (не смейтесь, пожалуйста), когда у людей есть спальная комната, в которой торжественно стоит кровать с подушками и одеялами, тумбочками и прочей прелестью. У меня так этого и не было, потому что комната – это вместо мастерской. Кругом холсты и картоны. Вперемежку – быт и работа – вещь утомительная и не плодотворная. Ведь это уже много лет.
Раньше говорили: вот не дают мастерские – не член Союза; теперь говорят: не дают мастерской – на производстве работаешь мало, надо дорогу молодым.
Да ведь ни о сроках жизни, ни о работоспособности даже – говорить трудно. Дело не в возрасте только. Правда, у молодых шансов больше. Да ведь мастерскую с собой не заберёшь. Останется другим художникам.
И я хочу, чтобы вы знали, что есть этот жаждущий человек, которому очень нужна мастерская, чтобы работать.
Ведь будут ещё мастерские (теперь, наверное, все обеспечены), можно ходатайствовать перед правлением. Что ж, я уж самый последний художник – хуже и нет? Как же так получается?
Вот, думала я, теперь-то я попишу, дадут мастерскую, жить станет легче.
И прескверное состояние вины собственной, за то, что тебя обошли. Так вот я должна избавиться от этого состояния, ибо оно ложно.
Я считаю не закономерностью, а глубоким недоразумением, что мне не дали мастерской, недоразумением, которое надо исправить. Что художники, которые привозят кучу этюдов и планов из поездок, терпят большие трудности оттого, что негде ими заняться, что приходится сажать холст на холст, так как негде держать подрамники, – имеют право на мастерские.
А если придут ко мне чехи в гости, что мне тогда говорить? И так удивляются: что за Союз такой – не обеспечивает мастерской? Даже стыдно.
Это смешно звучит: Маврина – на пенсии.
Пока живёшь – до тех пор работаешь.
Стоят большие холсты Темплина, больше некуда ставить.
Было долго – не обращали внимания, теперь нетерпимость настала, невыносимо копошиться среди вещей и быта – женщине особенно трудно.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК