1960-е годы
Время, время, ты давишь каменно на плечи, и жизнь угасает, как тает свеча. А каждый лист дрожал кровавым пламенем, и с ним в унисон билось сердце. Время, время, мне не осталось времени. Бьёт меня время камнем по темени. Время бьёт по мозгам, словно камнем по темени, и теперь ни к чему угасшая в воске свеча.
Девиз – не засиживайся. Чехов поехал на Сахалин. Мелкость души – гибель. Не теряй светлости мысли. Ходи, работай, пиши. Но не погрязай в мещанстве.
Кошка была старая и мудрая. Она была стара, у неё была одышка, и ходила она медленно и особенно осторожно. Когда-то давно в драке ей порвали губу, и когда она просила есть или сердилась, у неё высовывался клык. Этот клык и зелёные глаза делали её немного жуткой. Ей было жарко и тяжело, и она много лежала на полу, прижавшись животом к доскам. У неё скоро должны быть котята. Однажды ночью она пришла странная, мяукала, а зелёные глаза сделались ещё больше. Утром хозяйка сказала, что кошка окотилась. Она окотилась в самом далёком углу сарая, за досками, на сене.
Приходила в избу есть и торопилась назад. Котята были такие маленькие, что в темноте сарая их трудно было разглядеть.
Недели через две хозяйка забрала их всех трёх в подол и принесла в дом. Кошка шла сзади. Мы боялись, что она унесёт котят обратно, но кошка осталась дома. Ей нравилось не торопиться и не волноваться. Котят поместили в картонной большой коробке. Они весь день спали или сосали мать. Глаза у них были мутные и голубые. Но чёрный уже фыркал на руку ещё не умея ходить (как лисёнок). Постепенно они росли и привыкали. Научились вылезать из коробки. Мы брали их и вытаскивали на середину комнаты. Кошка спокойно посматривала. Но однажды пришла весёлая молодая женщина с очень громким голосом. Она вытаскивала котят, смеялась, рассматривала их и говорила, что заберёт их к себе. Кошка долго терпела. Но когда женщина хотела взять чёрного последнего, она вдруг открыла оба своих страшных клыка, заурчала и стала очень страшной. Вернувшись, хозяйка не нашла котят в коробке.
* * *
Овца повернула ко мне свою прекрасную добрую голову. С выпуклыми и сияющими глазами. Под ней копошились два маленьких чёрных ягнёнка.
Робость её исчезла. Вся сила души её поднялась. Она стала величественной и смелой рядом со своими малышами.
Круглые тупые мордочки, ножки длинные, в коленках вместе, в копытках врозь. Движения смешные, скорее боком, чем впрямь. Овца бросилась на кошку и погнала её.
* * *
Озеро Пьявишна.
Среди глухомани мёртвого леса налево засветилось что-то голубое, нежное, как само небо. Это было озеро. Оно низко засело в низине, и кругом него росли берёзы, подступая к самой воде, удивительно бирюзовой. Стволы, прохладные и тёмные, как всплески волн, пересекали его. И был он как оазис в пустыне леса, когда-то обескровленного пожаром и теперь растущего густым сосняком на голом песке без травы, без зелени. Если целый день идёшь по такому лесу, кажется, что скучней его нет ничего на свете – ни неба, ни птиц.
Мы вышли в раскалённое солнечное путешествие. Река – блеском и плеском. Её перешли вброд, освежаясь и наслаждаясь. Потом большая пожня и жаркий ветер. Тишина и стога, как пирамиды. Лес синеет в дымке. Потом этот лес взял нас в свои струи. Серебро и плеск берёз, вспышки солнца. Всё – движение.
Трасса. Серый лес. Красота маленькой лесной реки – Тоймиги. С вытканными по зелёному бархату отражениями и вспышками синей воды. Совершенное безлюдие. Незнание дороги. Бесконечность пути. Мелькание жёлтого луга. Опять дорога. Чувство затерянности. Поворот дороги и опять бесконечность. Голубица и крик петуха среди леса. Опять путь. И петух, петух, возврат назад по еле видимой дороге и… озеро! Это редкое счастье. Приметы лесных дорог. Следы. Навоз был до поворота, а потом исчез. Учет всех случайностей. Самообладание и спокойствие.
Искание озера, чувство, что оно где-то рядом, неуловимое в этом лесном пространстве. Дорога всё ниже, мхи, запах сырости. Пересекание всё той же лесной реки. Дорога. Просека – суровая и беспощадная своей прямотой, врезаясь в тело леса. Раздумье на пути. Подсказала вопреки смыслу, своим догадкам, поворот назад. В жаркую глубину леса. Вырубки. Дороги почти нет. И вдруг озеро. За деревьями, как мечта. Успокоенность и усталость.
А вчера на реке ловили рыбу. Она шла животами кверху. Ловили ведрами, корзинами, штанами, руками. Весь день разговору было, что о глушёной рыбе. К вечеру появилось три версии: что рыбу потравили, поглушили и били током.
На другой день чайки и вороны вылавливали уже портившуюся рыбу. Их беспокойные фигурки мелькали на отмели.
* * *
День рождения апреля.
Рождается дивный младенец, рождается новая пора. Мы идём ночью, пьяные от этого воздуха, от этого света. Давно уже вышли на опушку. Давно уже надо поворачивать обратно (надо успеть на автобус). А мы всё идём. Нас непреодолимо манит вон тот сияющий синим блеском дальний лес, строгая синяя ель, вот этот поворот дороги, вот те строгие лиловые берёзы. И наконец, среди зелёного и голубого, страшно далеко, в конце дороги, непонятное, точно сиреневый куст. Мы подолгу глядим в глубокие колеи с водой, куда берёзы сбегают бесконечными ручьями. Там идёт таинственная жизнь картины. Задираем головы наверх, где синева неба нестерпимо густа, а берёзы упираются прямо в небо. Идти всё труднее. Снег хрустит и ломается. Каждая впадина заполняется водой, и она, медленно двигаясь, образуется в ручьи. Мы сидим у дороги на поваленной берёзе. Мягкая проталина земли под ногами. У ног мерцает вода. Это пузырьки воздуха подымаются со дна. Сегодня день рождения апреля, сегодня родился апрель. Это его тёплое дыхание расшевелило снежную пелену. Он ещё тих, он ещё безмолвен и робок, но он уже живёт. Это единственный день в году, и мы так счастливо его поймали. С этого дня началась большая невидимая работа в застывшем лесу. Исподволь она будет копить силы, и вот настанет день, когда вся эта масса снега, тысячи ручейков и озерков объединятся усилиями и двинутся лавиной на поля, и реки зазвенят, засмеются. Это пойдёт лесная вода. Это будет, может быть, через неделю, а может быть, через полторы. А сейчас мы брели домой, солнце повернулось за нами и опять светило в лицо. Снег почему-то хрустел и весь сделался тонкими пористыми пирамидками. С треском оседали его пласты. Ноги у меня скользили и не слушались, голова горела, но радость этого дня звенела в самом сердце. Мы встретили апрель. На опушке нас поджидал на большой сосне милый старый знакомый – дятел. Он спрятался за ствол, но не выдерживал долго и выглядывал оттуда на нас. Только головка мелькала.
В городе всё так же было грязно и шумно. Бегали люди. Куда-то торопились. Я вспомнила муравьиную кучу. Но сегодня я была счастливей всех здоровых. Как они могут жить, не увидав всего этого? А ведь это не праздная фантазия – построить коттеджи в лесу. Чудесные благоустроенные домики с большими светлыми окнами и террасами, чтоб кругом были и свет, и тени, и тишина. Не знаю, как взрослые, но дети вырастут там другими людьми.
Как они могут жить и быть довольными, не увидев всего этого?
Как сделать эти бесценные щедрые дары земли общим достоянием! А ведь верно говорят, что в будущем не будет городов. Всё будет лес, сад, и люди будут жить в лесу, как птицы.
Лес плывёт перед нами в своей первозданной заколдованной чистоте.
А мы идём, как в детской сказке, двое маленьких счастливых детей – нет ни прошлого, ни настоящего, есть отдых, есть большая светлая радость. И чувство бессмертности, как будто включаешься в это сотворение весны.
* * *
Рождение апреля.
Этот день начался обычно, как и все прочие. Я давно уже прихварывала – около месяца, и потому все краски весны были для меня окрашены в мрачные тона. Сквозь грязный снег и чёрный асфальт я не могла разглядеть рождение новой чудесной поры. Признаки её достигали моего сознания и ума, но не проникали в сердце, и оттого в душе копилась унылая нарастающая боль и где-то под спудом вырастало требование пробиться сквозь равнодушие, которое делало мою жизнь ничтожной, несчастной.
Это кончилось тем, что однажды, проснувшись, я уже точно знала, что сегодня я должна поехать в лес. Только сегодня. Пусть потом будет месяц болезни, пусть хоть больница. Я должна увидеть весну и поверить, что она пришла.
Было третье апреля. Утро ещё туманилось. Сквозь жёлтую пелену чуть проглядывало солнце. И только что просыпались ручьи. Мы торжественно собирались. Потому что засиделись и давно никуда не выбирались, потому что я болела, потому что не знали: что же ждёт нас там, за чертой города, где нет людей и машин, грязи и шума и что зовётся таким странным общим неопределённым словом «природа». Там, может быть, зима и снег, а может быть, всё растаяло. Мой спутник надел сапоги, а я так и отправилась в зимних ботинках.
Уже одна мысль, одно предвкушение поездки осветило грязные лужи улыбкой весны. Надо было перейти улицу и спуститься под мост к автобусу. Там уже начиналась другая жизнь. Было тихо и безлюдно. Вдоль тротуара на обочине сидели женщины с сумками и авоськами, связанными по две и по три. В платках и коротких плюшевых полупальто. Спокойное ожидание было в их позах и лицах. Сразу видно, что сельские жители. С городом у них все дела были кончены, и их уже загорелые румяные лица были частью того невидимого мира, куда мы стремились. Город шумел и бежал над ними по мосту, беспокойный и чуждый. И, стоя рядом с ними, я почувствовала себя уже наполовину вне города, во владении привычного чувства доверия и симпатии к ним и той подкупающей простоты отношений, которая всегда охватывает вас в деревне.
Напротив стоял автобус, водитель лежал врастяжку под ним на мостовой, что-то сосредоточенно подкручивая, ему одному только известное и понятное.
При мысли, что он вдруг не поедет, у меня больно сжалось сердце, как будто эта поездка была самым главным в моей жизни. Но вот он развернулся. Мы все сели, и даже место осталось. Было тихо. Не завязались разговоры, которые обычное дело в таких автобусах. Мы поехали. Замелькали обложенные рыжим дёрном склоны, потом крыши и голые тополя, железнодорожные линии пересекались где-то внизу под нами, и наконец река, вся подо льдом, с многочисленными лужами и проталинами. Мы выехали в поле. Сколько раз мы ездили и ходили по этой дороге, сколько воспоминаний. Город уходил назад.
Выехали на «Гору» (так называется остановка). Сосновый лес сменился березняком и ельником. И только тут заметно стало, как ослепительно светло кругом! Сияющий снег на косогорах сливался с сияюще-жёлтым небосклоном, и казалось, ёлочки подымаются прямо по небу. Автобус остановился. Почему-то много вылезло народу. В этом слепящем сиянии не заметно было примостившейся на склоне деревни. Потом пошёл берёзовый лес. И мягкие тени на снегу. Потом поворот и остановка – лесничество. Я всегда волновалась, когда выходила здесь. Важно было не проехать до деревни и не расплескать драгоценных мгновений радости первого впечатления.
Мы вступили на тёплую и мягкую землю обочины. Снег очень близко подходил к шоссе и внезапно оканчивался, как будто его аккуратно кто-то разложил. Вдоль дороги шёл забор. Там, за линией забора, начиналась неведомая страна снега, света и леса, которая носит название «природа» и хранит в себе столько тайн и радости для всех, кто только захочет дотронуться до неё. На большой снеговой поляне разбросаны были дома лесничества, очень чистые, как родниковая вода, голубые тени лежали перед ними, и новые жёлтые брёвна сияли нежным светом. За ними стоял строгий и прямой берёзовый лес. Чистота воздуха, чистота цвета, чистота линий. Это не был левитановский «Март» с его ослепительным блеском и буйством синих теней. Это был неповторимый, единственно увиденный день тишины и прозрачности, лёгкого света и сплетения лиловых тонов.
Я давно заметила, что обычное понятие неизменности природы совершенно ошибочно. Что как нет двух людей, точно похожих друг на друга, так нет и двух дней в году, которые повторяли бы один другой, нет двух одинаковых моментов освещений, всё в природе живёт и изменяется.
Пока мы ехали, небо стало ясным и голубым, как нежный кобальт. Засветило солнце. Мы всё ещё шли по краю шоссе. И не могли найти летней дороги: она была заровнена снегом. Нет, я не ошиблась, что приехала сюда. Чувство незаслуженной радости жизни, как и всякий раз при встрече с глазу на глаз с природой, захватило меня (и немного горечи – как можно было жить так долго вдалеке от всего этого). Зима показалась изгнанием, ссылкой, разлукой с дорогими существами. И мысль о невозможности жизни вблизи от всего этого показалась очень горькой. Удивительно! Это счастье, эта радость, эта чистота не за деньги, не за работу и заслуги, а даром, щедро уготовлено матушкой-природой для человека. Но людей нигде не было. Было сияние солнца, блеск снега, стояли смешные, как игрушечные, домики, и были мы. (Вот где должен жить человек, который любит природу. В этих прозрачных загадочных лесах. Не для того, чтобы сажать картошку, а для того, чтобы любить мир.)
Мы свернули на мягкую вязкую дорогу, всю испещрённую хрустящими льдинками, чтобы углубиться в неведомую прекрасную страну. Прошли крытый навес из новых жёлтых досок.
В его золотистой тени стояли пустые телеги с задранными оглоблями и ещё что-то. «Вот хорошо здесь в дождь писать этюды», – подумалось мне. Не так часто найдёшь хорошую крышу. От навеса падала голубая тень к нашим ногам, а за ней в сиянии дня совсем близко стояли ослепительные берёзы. Одна распластала все свои ветви навстречу солнцу и застыла. Да и всё крутом было застывшим и неожиданным, как мираж. Это впечатление ещё усиливалось из-за снежного барьера. Зелёные осины сплетались и расплетались по опушке. Кто бы мог подумать, что стволы осин такого немного зелёного цвета. Справа осталась поляна, строгая просека сквозь берёзовый строй. Мы входили в лес.
Лесная дорога хранила ещё неприкосновенность и чистоту зимы. Но всё почему-то казалось хрустальным и очень хрупким. Такое чувство, что неосторожное движение – и всё зазвенит и расколется. Глубокие колеи отпечатывали свежие нарезки шин. Ага, здесь недавно прошла машина. Мы стали вспоминать по летним прогулкам, куда могла вести дорога. (Ах да, это та самая, где весь май и июнь стоит вода и невозможно пробраться. Однажды в дождливое лето мы шли по лесу и вода доходила нам до щиколотки.) В лесу вообще человек становится проще, внимательней. Он смотрит вокруг себя и хочет запомнить, хочет понять. Вот на твёрдом настиле дороги следы нам навстречу: одни совсем маленькие, другие побольше. Следы свежие. Двое прошли сегодня в город. «Ты помнишь, эта дорога ведёт на просеку и на тот большак, куда мы ходили писать!» «Да ведь это зимняя дорога. Летом здесь не ходят – мокро». «Как это мы сразу не догадались!»
А лес уже поглотил нас. Он был голубой и тихий. Вернее, голубым был снег, отражающий небо. И всё казалось от этого голубым. Зелёные ели переплетались с берёзами и осинами. Удивительно много ёлочек (лесные дети, как это на новый год их не подрубили – они, наверное, спрятались под снегом), совсем маленьких, стояло вдоль дороги на голубом снегу. Они совсем недавно выпростали из-под осевшего снега ветки, и вид у них был смешной, помятый, как у мокрых детей. Временами лес как бы расступался и дорогу пересекали великолепные тени, а снег между ними казался и жёлтым, и розовым. Вдали земля приближалась к небу. Берёзы на солнце светились, и хотелось скорей схватить краски и писать, и писать, пока не исчезнет это великолепие. Было прохладно, и от снега из глуши шло морозное дыхание. Пересекли дорогу, прошли небольшую порубку. Здесь ещё пахло остро и чудесно свежей хвоей и зелёные ветви лежали на снегу. (Каждый посторонний предмет на снегу как вспышка цвета, как цветок.)
А что это справа, где ельник переходит в молодые берёзки, а настил снега особенно высок и гладок? Вдоль самой дороги идут чьи-то осторожные следы: два круглых и два удлиненных, как будто слегка смазанных. Это заяц. Видно, как осторожно и не спеша он бежал. А вот здесь присел и, наверно, шевелил ушами, поглядывая по сторонам. Где-то я слыхала, что весной, в лунные ночи зайцы собираются водить хороводы и ничего не боятся. Не знаю, правда ли это. Но я так ясно вижу эту безмолвную заячью игру на лунном снегу…
А чуть дальше полузанесённые снегом большие круглые углубления. Может быть, лось? Он, говорят, очень злой весной, потому что голодный. И на какой-то короткий миг я становлюсь ребёнком и живо оглядываюсь, ища удобного прикрытия от неожиданной встречи, и, ничего не найдя, с облегчением думаю, что его же не может быть.
А дорога тем временем спускается всё ниже. Берёзы становятся прозрачней, и солнечный свет глубоко прочёсывает лес. Всё светится (и доходит до малинового звучания). Это место мы знаем. За этим березняком находится любимая наша поляна.
В колеях появляется вода, так что приходится обходить верхом. Прогревает всё больше. Тут мы выходим на большую просеку. Это знакомое место сейчас совершенно ново. Ослепительно светит полуденное солнце, так что больно смотреть против света, и всё начинает мерцать и светиться малиновым светом (то бывает малиновый звон). И опять нас поражают осины. Внизу у основания они дымчато-лиловые, потом тёмно-зелёные и ярко-зелёные вверху. А берёзовые ветви не приобрели ещё своего вишнёвого цвета. Навстречу солнцу стоят берёзы, как на картинах Нестерова, в ветвях они только набирают силы. А ёлочки и особенно молодые сосенки очень тёплого травянистого цвета.
Дороги здесь перекрещиваются и расходятся. По какой идти? Вот сюда, наискось от просеки и немного в гору, густой смешанный лес. Мы хорошо знаем этот путь. Он выводит на длинную луговину, обрамлённую со всех сторон лесом. Как-то осенью, когда дни сияли золотом и бирюзой, а ночи покрывались седым морозцем, мы ходили писать сюда этюды. На вечернем солнце опушки становились розовыми и малиновыми, а дуб на поляне загорался как факел, как пламенное сердце Данко. Солнце гасло стремительно, и обратно возвращались в темноте, через засыпающий лес. Вторая дорога шла по склону вниз, и мы её почти не знали. Решили идти по ней. Здесь начиналось царство света и красок. Берёзы становились всё выше и ослепительней, небо всё синее и гуще, а лиловые их вершины наливались вишнёвым цветом. Молодой сосняк зеленел, как трава, да вспыхивали сгустки ободранной коры. По другую сторону что-то просвечивало и нестерпимо светилось, а ещё дальше синело. Скоро мы должны выйти на опушку. При входе в лес нас встретила тихим и нежным свистом неизвестная птичка. Как жаль, что мы даже не знаем, как её зовут. Сорока шарахнулась в сторону из-за деревьев и улетела за берёзы. И больше никого. Ни звука, ни движения. Но это безмолвие было радостным и светлым. И не рождало ощущения одиночества. Ничто живое не встречалось, как в царстве спящей красавицы. Вот муравьиная куча. Один бок у неё оттаял, а сверху ещё лежит снеговая шапка. Мы запускаем туда пальцы. Хвоя мокрая и холодная, потом сухая и тёплая. Но никого нет – жаль. А вот ещё куча. Смотри-ка, муравьи. «Милые муравушки», – говорю я, испытывая нежное чувство к этим старым своим врагам. Но они не обращают на нас никакого внимания, ни на снег, ни на весну. Они по-деловому бегают по оттаявшей хвое, переползают друг через друга и о чём-то беспокоятся, о чём-то важном для них хлопочут.
И всё-таки кругом всё живёт. Живёт снег. Если внимательно присмотреться, он мерцает и двигается, он оседает и исчезает. Живут солнечные лучи, живут и меняются краски.
20 февраля [1962 г.]
Было утро. Были проводы. Был отъезд. Было жутко и весело. Всем было по-разному. Но у меня было такое чувство, что это самое естественное, самое необходимое дело, которое давно надо было сделать. Потом взошло розовое солнце, и берёзы – белые прутики – стали розовыми. Наверное, этот месяц тоски, растерянности, сомнений нужен был, чтобы сделать отъезд сегодняшний необходимостью, потребностью. Хочется верить, что он был необходим.
Вот проехали и Болдино. Все родные места стали ненужными, безразличными. Что же мы будет делать дальше? Как встретимся? Для чего же был нужен этот месяц? Чтобы дать ему вырасти? Потеряла я или приобрела? Надо верить, что приобрела. Но я не знаю. Может быть, нашёл он. А я путаю по привычке совместного мышления. Я еду, чтобы увидеть и понять это, даже если это будет тяжело для меня.
Молодого солдата провожали из отпуска, и ребята-дружки пели песни под гитару до самого отхода поезда. Лица у них были озорные и умилённые. Песни были смешные, новые: смесь Окуджавы и блатного. Солдат стоял растроганный, улыбался, и глаза у него блестели. Поезд опаздывал. А старушка плакала, глядя через окно на внучат. Младший улыбался и грозил ей пальцем. А старший – как грустный столбик. А я была рада, что еду, рада, что меня провожают, рада, что ничего не оставила дорогого, кроме быта и неустроенности. Вперёд, к новым людям, к новым местам. Путешествие – освобожденность (да, вот то слово – освобожденность от мелкого, тяжкого, бытового). Путешествие – публичное одиночество. Лёгкая ясная голова и мысли. Мысли мелькают легко и весело, как деревья за окном.
Тётка передо мной в валенках и тёплом платке всё смотрит на меня. Тупым и тяжким взглядом.
Пошли вдруг большие дома, как в городе. Ели сменились тополем и ивняком.
Передо мной едут влюбленные. Склонившись друг к другу, спят. Жизнь вокруг как оживший сценарий итальянского фильма. Наполнена внутренне предельно. Мальчишка в красном говорит громко и басом и бегает по проходу.
Что же надо сделать, чтобы изменить жизнь? А что-то сделать надо. Как я приеду? Как я начну писать? То мне кажется, я всё поняла, то кажется – всё потеряла.
Едем второй день. Въезжаем в весну. Снег, подпалённый солнцем, блестит как сахар. Местами его совсем нет. Земля, чёрная, бурая, оливковая, раскрывается плавными длинными складками, как предгорья. Но гор нет и в помине. Весенняя вода, зелёная и мутная. Тонкие строчки озимых. Белые низкие домики с камышовыми крышами, смешные, как детские рисунки. Вот тот новый край, куда я попала.
И вот трагедия, как в [19]37 г. Затмила всё прошлое. Опустошила ум и память. Сделала несчастным каждый день.
Поездка на юг. Тяжкий сон от усталости в одинокой узкой комнате, похожей на гроб. Тяжкий сон-забытьё после отчаяния, мыслей, как острые ножи.
Первый день – вышла из автобуса, и нет никого. Люди, солнце, ветер. А его нет. Пришёл – увидела – не тот, загорелый, лохматый – светлые странные глаза. Скорей неловкость, чем радость. Её одежда, помятый вид, некрасивое лицо. Потом люди, переодевания, опять люди, отдельный стол. И такая неловкость от её присутствия.
Его необычная оживлённость, влюблённость во всех и в самого себя. Потом хождения по городу, пиво, вино, опять хождения. Потом страшный вечер с пьяным человеком, который почти в истерике кричит страшные слова. И по тёмным улицам ведёт в комнату, похожую на гроб, и без всякого сожаления оставляет там, чтобы вернуться к пьяным товарищам, к интересным женщинам. И только тут первый робкий намёк на поцелуй с жалкой улыбкой – принять его она уже не может.
Второй день и вечер опять пьяный страшный человек и опять ночь, как кошмар. И десять дней. И ночи холодного забытья и страшного просыпания. От его пьяного крика она сжималась и чувствовала себя виновной неизвестно в чём. А когда одна – вся гордость подымалась.
На третий день. Страшный ясный разговор. Знала, что надо всё бросить и уехать, но не могла. А потом потеря веры. Невозможность что-нибудь объяснить. Избегающий взгляд. Ей, как девчонке, захотелось всё сделать, чтобы исправить дело, а поправить нельзя. И только работа, зверская, отчаянная. Из освещенного дома в это одиночество.
Маленький жалкий пёс Абрек. Горькие слёзы на ступеньках ночью с этим псом. Он просто полюбил. Ему надо ласки, и ей тоже. Ему неважно некрасивое лицо. Горько подолгу смотрела на освещенные окна того дома и мастерскую. И горькие страшные подозрения. Его желание – только не быть вдвоём. Она заходит, он уходит. Пьяные, смешные и опустившиеся друзья. Нет сил уйти, нет сил оставаться. Только работа спасает временами. Стыд, обида. Стыд, что все видят, что он от неё бегает. Вьётся около женщин, блещет анекдотами и больше всего боится потерять это. А она – помеха этому. И вместо цветов – колючка на окне. Страстный порыв любви. Судорожно утром вставать и бежать к нему. Не успеешь уйти – они уже вдвоём. Близость, временное забытьё и потом стыд за это. Как паденье. Провожать мужа ночью, только стыдно.
И к стыду – вопреки обиде – боязно за его здоровье. У меня мысль в глубине сердца, что всё кончено, и невозможность с этим примириться. И опять разговоры, ссоры. Он как заколдованный, ничего не хочет понять. Она себя переламывает, хочет стать как другие женщины, но ничего из этого не выходит. Танцует, со всеми весело болтает, учится бильярду. А в душе тоска, тоска.
Однажды утром, поняв, что больше не выдержит, с отрешённой решительностью устраивает совместную комнату. От этой решимости всё получается, как задумала (и так надо жить всю жизнь). А он еле терпит. Товарищи ушли. Страшные, пьяные. Один как лунатик с красным лицом. Другой – несчастный больной, жалкий, валяется и мочит испражнениями свою постель. И все смеются. Комната стала страшная. Оба избегают быть в ней. Но ей стало легче. И опять недоверие, поиски, стыд.
Одинокие прогулки, ничего не видя, ничего не понимая.
Вечер. Выпивка. Добывание вина в графине из подвалов. Ушёл гулять с женщиной. Она бегает по городу, ищет. Просто чтоб быть с ним. Одной невозможно. Ждёт у калитки. Идут. Заторопились. Она: «У меня несчастье. Я попросила проводить на телеграф». Он нахально: «И гуляли». Опять сцена.
Потом вдруг нашлись слова. Долго ходили. Она говорила, говорила. Он молчал. Ни слова. Всё принимал, но любви-то не было. Дома: «Я хочу умереть». И ещё позже вынужденное извинение. А сил у неё не оставалось ни улыбаться, ни работать. Прочла свои письма к нему. Сухие, деловые. А надо было кричать о своей любви. Теперь поздно. Поняла, что надо начинать всё сначала. Надо быть женщиной, надо смеяться, надо ласкаться. Долгие заботы отняли всё: даже ум (а ведь был ум), даже знания (а были знания). Всё надо начать сначала или умереть. Как могло потеряться уважение к ней – ведь это годы. Только она не замечала.
Надо стать другим человеком. Надо жить жизнью, только не его жизнью.
А он закрылся весельем от всего, что надо решать. Он пропал. От успеха своего обаяния потерял голову.
Быть женщиной, не отказываться, а требовать внимания, тогда к тебе будут внимательны. Быть искренней и открытой, говорить свои желания и не томить их в сердце. От этого кровь портится. Петь, танцевать, читать стихи, находчивость на дерзость, изворотливость, никакой честности – это детство. Писать стараться легко, с шутками, отвлекаться – от напряжения. Как актёр на сцене.
[1962 г.]
Большая ответственная тема собрания «Отчёт директора театра о работе» заставляет задуматься и насторожиться. Отчёт о нашей работе и о работе руководства. Это даёт, по-видимому, право судить о руководстве, о людях, которые целый год руководят нами, критикуют нас самих, высказать вслух мнение, которым мы часто делимся между собой в сезоне. Я не могу отделаться от слов директора «я присматривался в течение шести месяцев».
Если перевести эти шесть месяцев на реальную жизнь, это: ноябрь, декабрь, январь, февраль, март, апрель, т. е. зимний сезон театра. Весь сезон присматриваться. Что бы каждому из нас сделали за такое присматривание!
Поэтому, по-моему, это или оговорка, или нежелание быть ответственным за всё в театре. А театр работал целый сезон. Работал очень напряжённо и трудно.
В докладе всё выглядит иначе. Речь идёт о цифрах, о сборах, об обобщающих сравнениях. И наши повседневные заботы кажутся мелочами. И кажется: не надо говорить о мелочах, а надо о чём-то главном. А я призываю говорить о мелочах. Я, например, хочу услышать в докладе, как выходил спектакль «Тереза», и почему он готовился 2,5 месяца, и какие это принесло результаты, или какие трудности были в работе над «Вендеттой», и какие там были творческие победы, и кто из цехов особенно хорошо работал и пришёл с полной готовностью к генеральной. А если никто не пришёл, то почему.
В нашей повседневной жизни театра, в текущей работе мы часто отрицательно отзываемся о руководстве. Это два вопроса – планирование и снабжение. Снабжение у нас поставлено очень плохо. Оно не выдерживает никаких сроков, никаких графиков. Оно тормозит постоянно подготовку к спектаклям.
Самое страшное, что это стало не случайностью и мелочью, а явлением в театре. Явлением, которое разлагающе действует на цеха. Я так резко говорю, потому что знаю, сколь пагубное действие это оказывает на работу.
За плохим снабжением сейчас может спрятаться всё: несвоевременные эскизы, запоздалые графики, выпивки, недобросовестная работа, и очень хорошая работа не видна.
Какие бы ни были промашки в работе цехов и даже в творческом коллективе, снабжение всё-таки окажется в хвосте. Перед выходом премьеры это доходит до своего апогея, это даёт право выслушивать неуважительные разговоры о руководстве, это снижает престиж зав. поста, который бегает, как мальчик на побегушках, это путает работу художника и даже режиссёра, который вместо творческого состояния тоже вынужден заниматься вопросом снабжения.
Я считаю, что вопрос этот надо ставить не как пожелание, а как требование наладить снабжение на уровне требований к режиссёру и к актёрам, которые не оправдываются тем, что им трудно играть данную роль.
Поэтому налаживание снабжения – это борьба за самое главное, за хорошую работу, за дисциплину, за творчество.
Дисциплина падает перед премьерой. Как это ни парадоксально, рядом стоят энтузиазм и расхлябанность. Взаимоотношения доходят до крика и до личных мелких оскорблений. Каким мелким кажется сейчас факт, что ночью назначенная монтировка и светомонтировка «Вендетты» была сорвана, так как записывали на выезд музыку «Терезы», которая ехала через месяц.
Машинист ушёл, электрики ушли (но чего это стоило), а зав. поста, художник, главный художник и один рабочий, дождавшись окончания записи, копошились всю ночь.
Я считаю, такое распоряжение можно сделать, только недопонимая всей важности монтировки. Нет нужной заботы о новом спектакле.
Что было в прошлом году, то и теперь, то будет и на следующий год.
Зритель если не сознательно, то интуитивно чувствует, что должно быть лучше, интересней. Слишком много об этом говорят в прессе. Отсюда бесперспективность театра.
Эта беспощадность к недостаткам, эти искания путей, людей должны идти от руководства. Каждый работник должен чувствовать, что сверху смотрят строгие глаза, которые увидят все недостатки, все просчёты, не простят их и будут искать и найдут выход.
По-моему, это главный недостаток в работе руководства.
Отсюда расхлябанность и неподтянутость всего коллектива.
Слишком много компромиссов стало возможным, благо нет мерки, нет точного прибора, чтоб измерить хорошее и плохое.
Богаче театр станет вряд ли, а лучше он должен быть.
1962 г.
О картине. Этюд – это маленькое чудо. Его нельзя воспроизвести. Найти и понять основное, что волнует в этюде, и взять в основу картины, дополняя и развивая основную тему этюда.
В композиции. Решить для себя чётко и до конца композицию. Не бояться динамики и не сглаживать острых углов и шероховатостей в угоду классической привычной композиции. Высокие горизонты, длинные панорамы, если они помогают выразить мысль, настроение. Вечер – Владимир – тема воды. Небо лишь столько, чтоб выразить лучше отражение. Освещенный вечерним солнцем берег, поросший лесом. Отражение чуть темнее, очень чёткое, до иллюзорности. Общий тон как бы лессирован сиеной теплее и сочнее, особенно по отношению к берегу, поросшему зелёной травой. В отражении он как бы скользит в глубину, и под углом сглаживаются очертания. Кусты в отражении темнее, так как отражается их теневая нижняя сторона. В стыке чётко отделяются от изображения. Небо темнее и всё темнеет по приближению к зрителю, как бы отражая зенит неба.
Вечерние длинные и скользящие лёгкие облачка в отражении удлиняются и похожи на фантастические прямоугольные фигуры. Чем облака ближе к горизонту, тем более сохраняют они в отражении свою форму.
1962 г.
Утро. Первый весенний дождь. Чистые-чистые лужицы на асфальте. И отражение неба и чёрных голых веток. Сверкающие капли на розовых набухших почках лип. Где-то в глубине ветвей вдруг распустившиеся от дождя две молодые берёзки. Кустарник вперемежку нежнейшей первой зеленью и красновато-бурыми раскрывающимися почками. Большие бледно-зелёные початки рябины.
‹30 апреля 1962 г.›
На почерневшей земле ослепительные побеги молодой крапивы и зеленеющая трава, ярко-изумрудная против света и ещё совсем редкая и блёклая по другую сторону. На всём первозданность рождения. И воздух, воздух такой, что опять веришь в вечную молодость и любовь на земле.
‹3 мая 1962 г.›
Григ. Песнь Сольвейг. Это как молитва. Искания Пер Гюнта и возврат к самому простому. В этом такая мудрость.
‹4 мая 1962 г.›
Сезанн сказал – надо иметь чувство искусства, и тогда чёрным и белым можно создать произведение.
Чувство искусства… Оно должно оберегать от натурализма. Это камертон. Но чувство поэзии – это другое. В Ренуаре чудесно сочетались чувство цвета и чувство поэтического. И это удивительно пленяет. Подобный дар очень редок. Поэтически подходить к натуре. Знание законов соотношений должно быть органическим, воспитано как рефлекс. А затем: обобщать, подчёркивать, разрабатывать, смягчать – бесконечно справляться у чувства. На эти мысли навёл меня натюрморт с цветами на окне. Всё в натуре было черно и скучно. Но цветы набросаны по поэтическому ощущению предыдущего дня: воспоминания о них на зелёной траве, под небом, когда от них лились синь и свет. И это лучшее, что удалось. Окружение писалось долго и не дотянулось до цветов. Писать надо взволновавший цвет, освещение, состояние, но не фиксировать виденное. Взволнованность заставит подчёркивать и обобщать, отбирать то нужное, ради чего пишешь этюд. А над всем этим постоянный контроль разума. Как актёр на сцене, который в одно мгновение должен думать о многих вещах сразу.
‹9 мая 1962 г.›
Как хорошая статья об искусстве или заметка рождает в голове неожиданные хорошие мысли, часто не имеющие прямой связи с прочитанным. Возникают сопоставления и выводы, где-то дремавшие под спудом каждодневных мелких забот, мысль, тревожащая существование. Такая душевная и умственная встряска необходима как можно чаще.
Липы и дубы в этом году распускаются одновременно. Липы немного активней. По-моему, это редкое совпадение. А черёмуха ещё в бутонах.
‹17 мая 1962 г.›
Писать надо страстно, с полной отдачей и лаконично. Стараться выразиться предельно остро и сжатыми средствами. Как Ремарк, как лучшая современная литература. Ненужные подробности – как старая литература.
‹27 мая 1962 г.›
Лето, настоящее лето! Знойный с утра воздух. Сине-сизая дрожащая даль. Мощно цветут рябины белыми шапками. Сирень зацвела уже несколько дней назад, и теперь она бледно-голубая, измождённая зноем. Зацвёл ландыш, но в лесу мы его найти не могли. На пригорках цветёт земляника, вернее лесная клубника, круглыми белыми цветочками.
Сегодня воскресенье. И благость чудесного летнего дня входит даже в самые тёмные души. Все одеты, и приподнято празднично. На площади шум и музыка. Там ярмарка. В собор неслышно ползут тёмные фигурки. В этот радостный день особенным анахронизмом кажется церковь.
Но Виктор болен, и мы дома. Хорошо сидеть у открытого окна и смотреть на зелёные неподвижные волны деревьев, когда в доме тишина и никого нет. Слушать шум улицы. Ласточки свистят немного назойливо, но приятно. Небо над домами становится жёлтое, предвещая зной.
Вчера писала вечернее небо из окна. Как бы ни казался мне форсированным цвет, который я кладу на холст, как бы я ни думала об этом, в конечном счете оказывается недостаточность цвета. Что это – робость в работе или, может быть, склад видения? Преодолевание этого кажется кощунством против меры. Или надо упорно «переигрывать», чтобы дойти до меры.
Поездка 1 мая на Красную Охоту становится далёким видением. Радостное чувство, которое владело мною тогда, не повторяется. В тот день гремел первый гром. Лес, ещё не распустившийся, был таинственен. Я помню, когда я осталась одна на тропинке и всматривалась в туманную утреннюю мглу, где всё просыпалось, к счастью, мной овладело удивительное чувство освобождения от самой себя. Птицы робко и нежно пробовали свои голоса. И сам ты был счастлив, как птица. А зелёная трава на лугу, и распускающиеся берёзы, и сиреневая весенняя вода, которой я никогда ещё не видела. А тёмный силуэт леса, и над ним небо с вечерней тучей на краю, когда мы ждали поезда, и строгие чёрные рельсы, уходящие куда-то за поворот. Казалось, надо остаться здесь, и всегда будешь так счастлив и радостен. Уходить от жизни обыденной, обескрыленной, вырываться как можно чаще и надолго из города, пока есть силы.
‹30 июня 1962 г.›
Июнь прошёл. Он был почти весь дождливый и холодный. Самые большие дни, от которых всегда какое-то волнение, прелесть необычного, были также холодны. Но длинные закаты ясные и бесконечно долгие. Верстовые тени бегут по полям, меняется и окрашивается небо, и хочется такую ночь провести где-нибудь на берегу вместе с рыбаками и встречать восход. Один восход был прекрасен: в Спасе, когда мы шли к катеру.
От ожидания «лета» устала. И уже ничего не радует. Живопись идёт трудно и не приносит радости. Временами кажется, что что-то утеряно. Душа остыла.
Хороши в поле колокольчики, как синие огоньки, а дома гаснут. На пригорках начала зреть земляника. Появились грибы. Но тепла нет.
‹19 сентября 1962 г.›
Идёшь, идёшь по лесу, и всё обыкновенно, и вдруг нечаянно обернёшься, взглянешь – и будто все таинства природы открываются, и видишь красоту, необычайность красок, острый характер ветвей. Искусство сливается с природой, и всюду произведения искусства. Постигнуть тайну этих превращений и изобразить её в красках, тогда сделаешь большое [дело] и взволнуешь зрителя.
Не бояться писать в упор, пренебрегая привычными композициями. Кажется, дерзнув однажды, преодолеешь преграду и будешь творить.
‹27 октября 1962 г:›
Да, да, надо дерзнуть. В этюде одно ярко выразить. Выразить ярко мысль, впечатление. Всё остальное дополняет.
Выставка самодеятельности. Неожиданно талантливо. Очень современно. Возникло чувство, что современность так мчится вперёд, что за нею не угонишься. Мы все ещё во власти привычных образов. Увидеть мир, будто впервые на него взглянул. Найти это в пейзаже.
Попробовать зимой рисунок углём, рисунок гуашью. Жирно, грубо, выразительно. Надо найти ключ к выражению всей мощи мира.
Рембрандт с его вечной печалью… Разве можно вернуться в полутьму свечей, когда кругом беспощадный электрический свет?
Видеть всё как впервые. Так видел Лев Толстой.
‹Начало ноября [1962 г.]›
Чудесное утро. Мороз сребрит увянувшее поле… Туман подымается в небо. Река бесконечна и тонет краями в тумане. Бурый и красный кустарник растёт по краям, купая рыжие лапы в воде. И древний Владимир во мгле предо мной оживает. Вот так сотни лет он стоял, и, мощным бугром подпираясь, ожившие камни собора шпили золотые вонзали в синь неба. Дома прилепились к бугру самоцветными камнями. А иней на солнце блестел, загораясь слезами. И вечность, и бодрость, и хочется жить.
Хорош Владимир утром, когда мороз посеребрил кусты и траву, в тени всё синева, причудливо сплетён узор ветвей и стеблей, а солнце растопило бугры и осветило дома, и дали тонут в тумане.
‹14 ноября 1962 г.›
Робертино Лоретти. От его пения разрывается душа. Его слушать даже больно. Что знает этот мальчик и почему он может так много сказать. Может быть, потому, что он не сомневается. Ещё не научился сомневаться. И всё делает на свой лад. Как будто он пропустил через себя и классику, и модернизацию и нашёл новые сочетания.
Ван-Гог… Последние работы. Красное поле. Травы, как живые существа, ползут и шевелятся… Пригнувшись против ветра, два дерева шагают, нахлобучив зелёные шапки. Громадный кипарис воздел к небу руки, а на небе ползут и дышат смерчи в бледно-голубом сиянии. Ползущие, молящие, трепещущие в немой и бесполезной борьбе. В блеске бесчисленных алмазных серебристых частиц света, размётанные ветви деревьев в остервенелой борьбе, угрожающие отроги гор, готовые поглотить пашни и домики… Ослепительная церковь на сине-чёрном небе. Это в Сен-Реми.
Работы в Арле – гармоничные. Цвет ясный, чистый, подсолнухи, как золотистые шмели, лучезарные краски. Золотистая пашня с красными крышами дальнего города, уличное кафе в лимонно-жёлтом сиянии, с сияющими столиками. Женская фигура сине-чёрным силуэтом на золотистой стене. Автопортрет с прозрачными тенями и тоской в глазах.
Первые работы в духе голландцев 16–17 вв. – последние в первом ряду крайних импрессионистов, путь непосильный для одного человека.
‹14 декабря 1962 г.›
«Лунная соната», глубокий лиризм. Можно ли передать в картине покой и вечную жизнь, и неясные ожидания, и тревогу пред чем-то, и ожидание счастья. Переливы звуков как переливы волн, можно ли передать переливы цветом? Связать экспрессию экспрессионистов с философской глубиной, с умением видеть вечное, с глубокой национальностью и настроением Левитана.
Если человека неодолимо тянет прекрасное, если деревья, покрытые инеем, поют, как песня, если жёлтое небо и силуэт снежных крыш кажется симфонией, разве не должно всё это выразить, чтобы и для других запело так же? Если это кажется самым главным и самым нужным, разве не есть это подлинное – художник?
Подул ветер, и сказка исчезла. Чёрные скорбные ветки на белом снегу. И осталось томление и горечь невыраженных чувств, невысказанных желаний, как горький перегар. Хотелось сделать серию маленьких набросков в течение дня, когда земля и деревья пушисто-розовые, сиреневые, голубые и пастельные, тончайшими нюансами на голубом снегу. И всё меняется от отсветов неба. Когда сад наш весь цветной и нежный. Но всё пропало.
Затем, собрав впечатления этих нашлёпков. сделать работу: зимы, инея.
‹Январь [1963 г.]›
Анатоль Франс: враги искусства: два чудовища– художник без мастерства, мастерство без художника. Поразительно яркое сочетание талантов, брожения в искусстве, свободы существования породило импрессионизм.
Надо активней жить в искусстве, учиться, общаться, не тупеть в ремесле. Натура, натура даёт смысл.
‹Февраль [1963 г.]›
Лыжи, зимний лес. Глухой невысокий сосняк. Шум ветра волной по верхушкам. Белые приведения, спускаясь, ползут на фоне тёмных елей в танце мрачном и пластичном. Это снег, сдуваемый ветром с ветвей, образует как бы снежные столбы, несущиеся по ветру в прихотливом ритме и растворяющиеся в чаще. А им на смену новые. Мрачно и как в древней сказке.
На остановке девушка в лыжных штанах и белой куртке с непокрытой головой. Чёрные волосы на ветру, красивое румяное лицо. Костюм из журнала мод, и всё вместе чертовски совершенно и очаровательно.
‹Конец февраля [1963 г.]›
Северный ветер. Холодно и бессмысленно.
Писать надо как Солженицын – так же просто и правдиво. Его рассказ поднял в душе моей исконную и затаённую любовь мою к деревне с её удивительной тишиной и с заработавшимися бабами, всегда готовыми к доброй шутке и веселью, всегда готовыми к горькой жалобе. В деревне открывается какая-то лучшая часть моей души, которая в городе наглухо закрыта. Писать картины деревни, людей, животных в их простой жизни.
Я вспоминаю Вишенки и большой мрачный дом, в котором жила Викторова мама, и дядю Якова, лысого, красномордого, который всё будто улыбался, даже когда говорил дурное. И лес на бугре за маленькой речкой-ручейком, где росли белые грибы и где зимой мы с дядей Яковом ходили за сухостоем.
Вся деревня разделена была большим оврагом, и так и говорили: на той стороне и на этой. А по склону от нашего дома шёл длинный огород-усадьба, где раньше рос сад больших яблонь. Он весь вымерз во время холодной зимы перед войной, и теперь ниже сажали картошку, а выше и ближе к дому дядя Яков ничего не сажал и оставлял землю – под траву, с которой и накашивал добрую копну сена. Под самыми же окнами была грядка тыквы – она цвела очень жёлтыми цветами, и мы ели её зерна, подсушенные в печи. Дядя Яков очень гордился тыквами. И совсем в уголке, в закуточке, росло несколько кустиков малины – больше не сажали, да и у помойки две-три молодых вишенки. На них почему-то бывало только по нескольку ягод.
Мама Викторова – Мария Парфентьевна – была больна болями в желудке и безропотна и работяща, как все крестьянские женщины, но за её молчанием не было доброты. Вернее, всё в ней было недоверие и боязнь дурного.
С тех пор, как жизнь ударила её, она не оправилась и ходила будто прибитая. Её многое раздражало, но по робости она всё терпела.
Одна тема только могла вызвать неожиданную светлоту на её лице и в глазах – это о боге. Она могла говорить о нём много и хорошо. А обиды в жизни и от людей помнила долго и всё вспоминала их.
Дом был мрачный и стоял немного в тупике, не в ряду. Перед домом рос прекрасный большой вяз, который потом срубили, и шла малоезженая дорога, всегда закрытая слегой и поросшая травой по краям. А за слегой начинался поворот и липовая аллея к сельской больнице. Видны были колхозный скотный двор и прекрасная силосная башня, почему-то напоминавшая средневековые.
Нас не любили в доме, потому что не понимали. Не прощали, что мы ходили за ландышами, а не за травой, и писали этюды. И были вроде дармоеды.
Сосед-полковник. Тётя Нюша. Рыжий дядька с трубкой. И большие поля кругом.
И сколько ещё хорошего и грустного хранит память.
А мать была по-своему добра, но уж очень обижена.
‹10 апреля 1963 г.›
Родился младенец-апрель. Томно светит солнце, всё несмело в природе, как ребёнок-младенец, глядит ещё своим бессмысленным взглядом, не осознавая ничего, и вдруг улыбнётся, и всё в нём тогда становится прекрасно и полно робкой грации.
Ещё в снегах на одной звонкой ноте посвистывал на закате соловей.
Не могу и никогда не прощу себе, что зиму эту мы просидели в городе всё время. Месяц за месяцем выдирал из нас город силы, питаясь ими, и к весне оказались мы измождёнными, старыми, забывшими, что на земле есть лес и берёзы в снегу, и длинный ряд домов на розовом холме, и вспышки солнца в окнах.
Всё, что даёт нам жизнь, мы добровольно исключили из жизни.
Хочется поклясться, что пока будут силы, нашим храмом, нашей силой, нашей жизнью будет природа. Мне стало казаться, что и живопись становится бесплодной схоластикой вне природы.
Опять шагать, опять искать, опять вдыхать берёзовую прянь.
О Боже, дай мне силы, чтоб ходить и смотреть, и я от всего откажусь – только бы писать необъятную красотищу земли.
‹11 апреля 1963 г.›
Апрель уже не сиял снегами Монблана. Пока я лежала, отвернувшись от всего мира, он таял и становился нежным и робким, и воздух душистым и тёплым, и было непонятно, почему люди всё так же толпятся в очереди у базара, стоят на перекрёстках, покупают пирожки и бегут куда-то в своих ещё зимних одеждах, таких неряшливых и постаревших вдруг в этот апрельский день. Я болела, и, может быть, поэтому мне так легко было увидеть со стороны, как они устали за зиму, как они давно перестали замечать и радоваться весне. Заботы мелкие, повседневные загородили от них красоту и любовь к жизни, самому главному.
‹13 апреля 1963 г.›
Много за эту зиму пересмотрели мы картин и репродукций, много изучали направлений, много думали о совершенствовании техники. И пройдя через всё это, продолжить больше всего любить весеннюю серую мглу наших полей, прозрачность лесов и далей, неуловимую простору ещё одетых зелёным берёз и всё, всё… Вот это главное. И начать постигать природу каждую весну вновь, как первый раз в жизни, обязательно со всей восторженностью первооткрывателя.
‹14 апреля 1963 г.›
Я проснулась. На очень ярком синем небе быстро двигались маленькие и чистые облачка. Они подымались куда-то кверху и скрывались за четырехугольником окна. Они очень быстро двигались, но если повернуть голову, то почти застывали. А окно освещено было жёлтым и очень ярким. И воздух был летний почему воздух летний? Ведь только что была зима. Страшный мороз. Мы ездили в Москву, и всё время было холодно. И я ходила по этому холоду и каждое мгновение ждала тепла.
‹17 апреля 1963 г.›
Когда за окном спускается лёгкий сумрак и окрашивает воздух в голубой и сиреневый свет, а в доме царит тишина, удобно лечь у настольной лампы и углубиться в хорошую, очень хорошую книгу. Разве это не вполне искупает день бессмысленной беготни, разве не даёт это глубочайшего удовлетворения?
‹20 апреля 1963 г.›
Сегодня первый день земля запахла летом, сегодня первый раз подул душистый ветер, и запах ледохода и полей, водой залитых, принёс он в город.
Перенести зиму – значит жить. «Песнь о Гайавате»… Романтика живых сил природы. Нежный ветер, Эол, суровый зимний.
Я вижу, как вьётся дымок над вигвамом, и даль голубая тонет в дымке утра, и небо и воздух дрожат от тепла и дыхания земли.
Солнце блеском и жаром хочет оживить мёртвую землю.
«Весна шагает длинными зелёными ногами». И я счастлива тем, что живу, тем, что дышу и есть ещё силы видеть мир.
‹27 апреля 1963 г.›
Был дождь с грозой, и с молнией, и с мрачным небом, было много работы, была реакция и холодное отчаяние, а потом выздоровление. Всё грустно. Надо работать. Надо работать и быть здоровой.
‹Май [1963 г.]›
Опять Красная Охота. Трудный путь сквозь голые ветки и воду. И вместе с тем так хорошо, так хорошо, как в детстве. Ослепительные сверкающие берёзы, а потом поля, строгие, зелени необычайной, и сизые опушки. Шли деревнями, дома с лилово-синими крышами, тополя в бордовых «жуках» и на скамейках у домов люди (с пожилыми здоровались, с молодыми – молчали). Девчонки и мальчишки под ивой на зелёном лугу играли в лапту, девушки в очень ярких вязаных кофтах и плащах на вечернем солнце. Всё ярко, просто и графично. А над всем небо, воздух, ветер.
И с каждым шагом падал груз годов. И потом Цепелёво. Милый, большой дом, такой знакомый, такой родной, родней собственной комнаты, чистота белых полов и половиков, солнце в окно, знакомые вещи и занавески, так давно не виденные. И показалось, как можно было без этого жить. Двор: добрые овечьи морды и глаза, смешной розовый козлёнок и коза, такая серьёзная, как будто она что-то знает и не говорит.
Странная связь бывает между людьми: пришла хозяйка, Анна Ивановна, и лучше и ближе её, казалось, уж никого нет. Я не знаю, как объяснить это. Но не нужно здесь ни образования, ни глубоких истин, может быть, таких раньше называли божий человек, в ней всё – человек, и неотъемлемы ни тёмный платок, ни скотский халат, ни старые валенки. Да нет, этого ничего не замечаешь. Всё вокруг неё должно быть таким, какое есть, и готовность её радоваться, работать, и просто жить, что-то делать, вот, наверное, главное. Дальше были мелочи, которые разрушали благость: посторонние люди, шум, возка, но радость общения с ней всё перекрывала и всё собой заполняла. И даже сон в ужасно холодной «передней» со стенами, увешанными фотографиями, со старинной красивой мебелью и большими зелеными цветами был тоже спасением от всего городского. Одно только – бригадир портил настроение. Но об этом я старалась не думать.
Хороши поля от Копнина. С высоты бегут изумрудные дорожки – зеленя и, начиная с ближних перелесков, лиловые разводы бесконечных далей и лесов. Величественно, строго и почти необъятно и невыразимо для живописи.
Вечер, малиновое солнце и расчерченные узоры веток.
‹12 июня 1963 г.›
Почти невероятными кажутся теперь десять дней мая, проведённые в деревне. Дни, наполненные солнцем, пением птиц и невероятными зелёными и синими красками. Солнце прожигало насквозь землю, деревья, травы, и всё возвращалось к жизни. Оно жгло, но в нём была жизнь, вся сила жизни земли и всей Вселенной. Мы, лес, небо, и этюды, и деревня, такая родная и русская. Всё было полно большого значения, и всё стало бессмысленнее умирания времени здесь, в городе. Громадные и глухие леса, как в старых сказках, ухающий филин в вечерних красках, чёрно-зелёная стена леса. Старые сказания: всё иди вперед и не оглядывайся, пусть тебя хватают, держат, пусть вокруг кричат, если пройдёшь лес – выйдешь на свет к счастью. Горящее сердце Данко. Всё было в этом лесе – и зловонные болота, и серые пни, и чёрные ветки. И светлая красота удивительной братонежской долины, залитой солнцем, радостно зелёной. И, наконец, озеро Братонеж, круглое, как чаша, и прекрасное, как небо. В нём всё, как в чудо-зеркале, – прекрасней, чем в жизни: опрокинутые дома, деревья, костры и люди. Всего много, и не поймёшь, где начало и где конец. А в центре великолепный диск солнца, перекрытый лиловым облаком. Края его оранжево-огненные, дышащие живым огнём. На фоне светлой воды зелёный силуэт коня и лиловая фигура женщины. Тёмные длинные мостки и мальчик, как китайский божок, таинственно застывший на краю. И мы на берегу, как зачарованные странники этого особенного мира света и тишины, почти не реального, среди болот и лесов.
Весна была такая, как будто волшебник Нестеров прошёл здесь со своей палитрой и оживил эти берёзки, ёлочки, ветки.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК