Первая любовь и эмиграция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Москве у меня могла сложиться великолепная карьера, которую мне обеспечили бы родители, – все-таки я был сыном народного художника РСФСР и профессора Школы-студии МХАТ. Мама видела меня театральным художником, и я, отучившись на постановочном факультете, даже начал сотрудничать с модным тогда Театром на Малой Бронной, которым руководил Александр Дунаев и где одним из очередных режиссеров был знаменитый Анатолий Эфрос.

Мы с отцом работали на дунаевской постановке пьесы “Волки и овцы”. Папа занимался декорациями, а мне поручил эскизы костюмов. И если вы думаете, что я получал поблажки от него, вы глубоко заблуждаетесь. Папа был очень строг и все мои действия подвергал бесконечной критике. То и дело я слышал: “Карман ниже! Пуговицы меньше! Кантик шире! Ты столько книг накупил, такую коллекцию собрал – и не умеешь нарисовать нормальный кантик?! Как ты можешь допускать такие ошибки?! Переделывай!” Сыном я был дома, а в театре – рядовым сотрудником, которого по головке никто не гладил.

Труппа Театра на Малой Бронной была разделена на два лагеря: одну часть артистов занимал в своих постановках Эфрос, другую – Дунаев. Как будто два совершенно разных театра соседствовали друг с другом под одной крышей. И если Эфроса уже при жизни называли гением, то Дунаева считали просто хорошим крепким режиссером, работавшим в традиционной, классической манере.

Бесспорной примой театра была Ольга Михайловна Яковлева, которая в 1967 году вслед за Эфросом перешла в труппу из “Ленкома”. Играла она настолько талантливо, органично и проникновенно, что полностью оправдывала положение первой актрисы. Зрители шли на Ольгу Яковлеву. Я видел не один спектакль с ее участием: “Отелло”, “Три сестры”, “Месяц в деревне”… И каждый раз у публики в зале на глазах стояли слезы. Но в театре завоевать расположение Ольги Яковлевой было невозможно. О крутом ее нраве ходили легенды. Во время подготовки спектакля “Месяц в деревне” Ольга Михайловна, недовольная работой заведующей костюмерной частью Коротковой, в ярости на две части разорвала сшитое для нее платье со словами:

– Вы плохой костюмер!

Та не растерялась и ответила:

– А вы плохая актриса.

Яковлева была очень стильной и стройной дамой и благодаря замужеству с известным футболистом Игорем Нетто обладала эффектным “заграничным” гардеробом. Как сейчас вижу ее на вершине лестницы в театре, одетую во что-то темно-зеленое и леопардовое, окруженную стайкой молодых актрис, словно императрица своими фрейлинами…

Мне повезло: посмотрев “Волки и овцы”, актриса обратила на меня свое царственное внимание. Однажды она даже приехала к нам на Фрунзенскую, чтобы увидеть мою коллекцию старинных платьев и фотографий. Эфрос в то время как раз ставил спектакль “Три сестры”, костюмы и декорации к которому создавал друг и протеже моего отца художник Валерий Яковлевич Левенталь. Узнав, что Яковлева была у меня дома, он страшно приревновал. Встретив меня во дворике театра, Левенталь процедил:

– Мы уж как-нибудь обойдемся без ваших знаний…

Помнится, я очень удивился, откуда у признанного мэтра такая ревность по отношению к бывшему студенту.

В костюмах Ольга Яковлева толк знала и тщательно следила за деталями своих сценических образов. Позднее, когда в 1980-е годы Ольга Яковлева окажется в Париже и проведет там несколько лет, мы с ней подружимся и станем много ближе.

Главную роль помещицы Купавиной в спектакле “Волки и овцы” играла другая ведущая актриса Театра на Малой Бронной – Анна Антоненко-Луконина, которая была женой знаменитого советского поэта Михаила Луконина. Этим обстоятельством она очень гордилась и регулярно напоминала, что именем мужа еще при его жизни назвали пароход. Еще одна главная роль Глафиры досталась Ольге Остроумовой, чье имя тогда гремело благодаря фильму “А зори здесь тихие”. Остроумова в работе была очень мила и предупредительна, а Антоненко-Луконина постоянно требовала, чтобы я сделал ей костюм, в котором она казалась бы стройнее и моложе. Перед каждым спектаклем она по-балетному густо, на манер Джины Лоллобриджиды, подводила глаза – получались настоящие рельсы, белилами дорисовывала объем глазному яблоку, клеила длинные закрученные ресницы, надевала парик с буклями из натуральных волос шатенки и, чтобы нос из зрительного зала казался изящней и короче, снизу его румянила. Выразительный грим Антоненко-Лукониной позволял зрителям даже из последнего ряда разглядеть каждую черточку ее лица.

Костюмы по моим эскизам шились в ателье “Москонцерта”, расположенном тогда в высотном доме на Котельнической набережной. Несмотря на то что ткань закупили самого ужасного качества – дешевый вискозный атлас и хлопчатобумажный бархат, – костюмы получились на славу, просто загляденье. Оценить их я пригласил Марию Николаевну Мерцалову, которая для меня была главным судьей. Посмотрев спектакль, она сказала:

– Великолепные костюмы! Я засмотрелась на платье помещицы Купавиной с бантиками и полосочками! Сама всегда мечтала о таком!

Работая в Театре на Малой Бронной, я услышал одну парадоксальную историю, к которой и сам позднее оказался причастен. В конце 1970-х во время туристической поездки работников этого театра в Португалию и Францию артист Александр Курепов, оказавшись в Париже, попросил политического убежища. Он был, как и я, выпускником Школы-студии МХАТ по курсу Софьи Станиславовны Пилявской – сын и брат цирковых клоунов, желавший покорить мир. В театре он играл мало, на Малой Бронной у него была эпизодическая роль в спектакле “Покровские ворота”, где он катался по сцене на роликовых коньках. И все же о Саше было кому переживать: в труппе играла его гражданская жена, прехорошенькая молодая актриса, которую он не взял с собой. Еще в Москве оставались сын и первая жена Курепова – и вдруг такой, подобный нуриевскому, прыжок в неизвестность. Конечно, замена в спектаклях Саше тут же нашлась, но коллеги тайком обсуждали парижскую судьбу беглеца. Многим в ту пору мечталось увидеть мир, сыграть на европейской сцене. Курепову это удалось. После долгих мытарств он по протекции французской актрисы русского происхождения Натали Нерваль попал в труппу “Комеди Франсез” и вскоре обзавелся псевдонимом Александр Арбат. В Париже Саша встретил и свою новую любовь, высокую парижанку с золотым сердцем, эффектную блондинку Светлану Самсонову, переводчицу. Она так полюбила своего русского мужа, что родила ему двух дочерей – Таню и Алену, а еще двух – Александру и Наташу Вотран, дочерей ее погибшей в автокатастрофе сестры, – удочерила. Саша Курепов – не только отец большого семейства, но и организатор парижской драматической школы по системе К.С. Станиславского, которая называется “Школа Арбат”.

Именно Саша Курепов даст мне в Париже работу преподавателя истории моды в этой небольшой драматической школе, и только лишь потому, что я оформлял костюмы к спектаклю “Волки и овцы” в его любимом Театре на Малой Бронной! Ну и еще, наверное, потому, что у нас с ним общая альма-матер, Школа-студия МХАТ…

Судьба и в дальнейшем была благосклонна к Александру Арбату-Курепову. Снявшись в нескольких французских кинофильмах, он получил главную роль в триллере “Диагональ слона” (1984), ленте о беглом советском шахматисте. Роль эту он сыграл великолепно, не потерявшись в грандиозном актерском составе: в фильме снимались Мишель Пиколли, Лив Ульман, Лесли Карон. Фильм получил во Франции несколько наград, и лицо беглого московского актера украшало многие афиши Парижа. И окончательный триумф – “Диагональ слона” награжден в Голливуде премией “Оскар” как лучший иностранный фильм.

Семье Куреповых и Самсоновых – мой низкий поклон! Они сыграют огромную роль в моей парижской карьере, в становлении как популярного театрального художника и модной медиаперсоны.

Но вернемся в Москву, в Театр на Малой Бронной. В ту же пору я начал в качестве художника-постановщика работать в кино. Катя Гердт, дочь актера Зиновия Гердта, окончившая режиссерский факультет ВГИКа, пригласила меня оформить свой дебютный короткометражный фильм под названием “Любовное письмо лорда Байрона” по пьесе Теннесси Уильямса. В центре сюжета была некая старая дева, хранившая у себя в комоде любовное письмо от Байрона, адресованное ее бабушке. Действие происходило в Новом Орлеане. От меня требовалось создать два костюма и американский интерьер начала XX века. Интерьер я оформил, принеся из дома множество удивительных старинных вещей из своей коллекции. Вещи эти привели Катю Гердт в восторг, так что сегодня меня вовсе не удивляет, что она стала владелицей интерьерного салона в винтажном стиле, который разместился в некогда любимом нашей семьей овощном магазине на Фрунзенской набережной недалеко от нашего дома.

Планов и перспектив было множество. Я учился в аспирантуре Академии художеств, работал с Александром Дунаевым над постановкой “Бесприданницы” в театре Комсомольска-на-Амуре, где познакомился с режиссером Ефимом Звеняцким и старой актрисой театра Михоэлса Раисой Шаховской, коллегой Этель Ковенской. Получил предложение от молодого режиссера Михаила Цитриняка оформить спектакль “Сказки старого дома” и от собственного дяди Петра Павловича Васильева, предложившего мне сделать костюмы к пьесе Островского “Бедность – не порок” в Саратовском ТЮЗе и для Аллы Азариной.

К тому же мое имя часто появлялось в прессе, что для советского времени было почти беспрецедентно: тогда на страницах газет практически не писали об отдельных личностях. Вот о школе, отряде, классе, любом другом коллективе – пожалуйста. А тут… В “Московском комсомольце” вышла статья Анны Малышевой, дочери моего частного педагога из МГУ по русской литературе Любови Михайловны Малышевой, под названием “Эпоха в шкатулке”, посвященная собранной мной коллекции старины. Расширенный вариант этого материала с фотографиями под заголовком “Никуда не деться от Сани Васильева” был опубликован в журнале “Юность”. После этих публикаций обо мне даже сняли для болгарского телевидения документальный фильм. Словом, будущее сулило только благополучие, востребованность и возможности, от которых так не хотелось отказываться. И все-таки пришлось все бросить и уехать во Францию. Главной причиной тому стала любовь. Как говорят французы, cherchez la femme.

Я без памяти влюбился в обаятельную и талантливую юную художницу Машу Лаврову, по отцу Ященко. Познакомились мы в школе № 127, где Маша училась на два класса младше меня. Едва увидев ее, я понял: эта девушка лучше всех на свете. Роман закрутил нас, как в вихре. Мы не могли наговориться, не могли надышаться друг на друга. Дневные долгие прогулки, путешествие по городам Золотого кольца, по старинным усадьбам Подмосковья, в Литву, в Латвию и в Эстонию – все было незабываемо и неповторимо. Все впервые: первое объятие, первый поцелуй, первая близость…

В школе Машу называли парижанкой, ведь с двенадцати до пятнадцати лет она жила в столице Франции, куда отправили работать ее отца Олега Ященко – сотрудника Министерства внешней торговли. Машина мама Инна Лаврова работала при посольстве переводчиком с французского языка. Во время строительства нового здания посольства она была прикреплена к главному архитектору, каталонцу Ги Торрану. Француз по уши влюбился в свою переводчицу, и она… ответила ему взаимностью. Жить со своим мужем Олегом Инна больше не могла. Впрочем, он к тому времени тоже закрутил роман с собственной секретаршей. Расстались, можно сказать, друзьями. В школе при посольстве, где училась Маша, было только восемь классов, и, чтобы получить аттестат, ей нужно было съездить доучиться в Москву. В московской французской школе дела не заладились, надо было куда-то переходить. Куда? Ну разумеется, в ту самую знаменитую 127-ю школу рабочей молодежи, где доучивались до аттестата многие дети творческих родителей. Но бабушке Машины документы отдавать отказались, пришлось на три дня прилететь из Парижа маме. То есть это Инна Лаврова думала, что на три дня… В день маминого отъезда выслали из Парижа Машиного отца и ее младшую сестру Катю – и всё, мышеловка захлопнулась. Началась многолетняя борьба за счастье, за право воссоединиться с любимым человеком.

21 декабря 1981 года Инна Лаврова объявила голодовку, которая продолжалась тридцать восемь дней. Она требовала разрешения на заключение брака с иностранцем. Однако в эпоху Брежнева связать свою жизнь с иностранцем нашим соотечественникам было крайне тяжело. Брак с иноземцем?! Как такое возможно?! Ни в коем случае… если, конечно, ты не соглашался сразу сотрудничать с соответствующими органами. Но Ги Торран, каталонец из Перпиньяна, оказался человеком упрямым. Большими трудами и финансовыми вложениями он все-таки добился разрешения жениться на русской женщине, а впоследствии – и того, чтобы ее выпустили из СССР. Этой цели ему удалось достичь ни больше ни меньше как через тогдашнего президента Франции Франсуа Миттерана, с которым Торран вместе учился и который в то время прибыл в СССР для подписания договора о поставках газа из Советского Союза во Францию – речь шла о газопроводе из Уфы, называвшемся “Газодюк”. И вот, как рассказывают, в беседе со всемогущим правителем Леонидом Брежневым французский президент сказал: “Я ратифицирую договор на строительство газопровода только в случае, если вы дадите возможность трем советским женщинам воссоединиться с французами”. Одна из этих дам жила в Киеве, вторая в Сочи, а третья – мать моей возлюбленной Маши – в Москве. И генсек неожиданно дал добро. Вот таким образом наши женщины были обменяны на газопровод. И в один день, буквально в двадцать четыре часа, Ги Торрана впустили в Москву, позволили зарегистрировать брак с Инной Лавровой и, более того, сразу разрешили им и двум их дочерям вылететь в Париж. Это случилось в феврале 1982 года.

Пока Инна билась словно рыба об лед с непобедимой системой, Маша училась в нашей любимой школе, выгуливала роскошного колли по кличке Гийом и почти ежедневно занималась живописью и рисунком. Ее тяга к живописи была генетической – она приходится родственницей художнику Московского Художественного театра Владимиру Егорову, создавшему незабываемое оформление к спектаклю 1908 года “Синяя птица”.

Я ухаживал за ней не так, как обычно ухаживают за девушками. Вместо цветов дарил булочки “Калорийные” по 10 копеек, а свидания мы назначали у метро “Кропоткинская”, откуда с обоюдной радостью начинали обход помоек. Маша и я с большим азартом рылись в мусорных баках и вокруг них и радовались каждой находке, которая могла стать частью моей коллекции.

Из каждой своей поездки – будь то Варшава или Братислава – я писал Маше письма, которые она сохранила и спустя годы передала мне их копии. С радостью привожу на этих страницах строки, написанные мной около сорока лет назад:

25.05.80

Моя милая, дорогая, маленькая девочка! Пишу тебе из Кракова. Краков – очень большой, но мне не очень нравится. Несмотря на то что он очень старинный, он весь по цвету в стиле немецкой оккупации. Но одно очень интересно для тебя, что все камни мостовой только сиреневые и фиолетовые. Я говорю все время по-польски, и даже в музее мне не верят, что я не есть поляк, что мой акцент есть хороший. Пока всё. Помню тебя каждый день, утром, днем и вечером. А ночью я сплю. Люблю тебя очень, целую крепко. Будь счастливой.

10.07.80

Ко мне в комнату залетела ночная бабочка, она бьется вокруг лампы, потом затихает. Я не один. Не могу отделаться от мысли о тебе. Всегда, когда вечер и я предоставлен самому себе. Что ты сейчас делаешь? Наверное, не читаешь, а просто спишь, как и в прошлом году в это время, только не так…

Вчера из-за маминого дня рождения так закрутился, что послал поздравление с праздником лишь сегодня. Но ты простишь!

Завтра, вернее уже сегодня, твой день рождения. Время идет, и с этим тоже я тебя поздравляю, моя деточка. Как с тобой уверенно, как хорошо можно себя чувствовать, когда ты рядом. Обязательно напиши мне о своем быте и “культурных” новостях. Это все для меня интересно. Не грусти только, не скучай!

Вечер. Сегодня ты уехала, я еще был с тобой рядом, а теперь один. Все совсем недавно, сейчас. Уже поздно. Сейчас думаю о тебе, потому что один, потому что свободен от дел, потому что есть время подумать хоть немного времени о тебе, только о тебе.

Мне хорошо с тобой, я так серьезнее, могу многое решать и выбирать. Какое счастье, чтобы ты была здесь и у меня рядом, дома мы бы сидели рядом, смотрели друг на друга. Увы, это иллюзии. Возможно, в августе, когда мои родители уедут, это станет правдой. Что мечтать!

Мне блаженно сейчас, когда я могу быть с тобой наедине, когда я чувствую тебя, моя нежная, милая, родная. Только ты не обмани меня! Будет очень горько!

Мое сердце, радость, счастье! Где ты? Что ты делаешь теперь? Будем нежными, добрыми, хорошими. Когда-нибудь. Ну, вот и всё. Пора спать. Нельзя так волноваться. Думаю о тебе, моя. Целую сейчас. Еще напишу завтра. Это такое счастье – думать о тебе!

Вдвоем мы совершили несколько прекрасных романтических путешествий к Балтийскому морю. Побывали в Юрмале, Паланге, Кясму. Кясму – это небольшой поселок в Эстонии, расположенный на берегу моря и знаменитый своими пляжами с песком сиреневого цвета. Во времена моей юности это местечко облюбовали московские интеллектуалы. К примеру, в Кясму каждое лето проводила Анастасия Цветаева, с которой я там и познакомился. Это была невысокая старушка в очень выцветшем сером пыльнике образца 1950 года, небольшой шляпке и довольно стоптанной обуви. Она всегда шагала в сторону пляжа в окружении своих московских почитательниц – близких ей по возрасту дам. Среди других персонажей этого местечка я вспоминаю московского поэта Андрея Монастырского.

Во время наших с Машей поездок я сорил деньгами направо и налево и под конец поездки оставался без копейки в кармане. Сегодня я бы отправился к ближайшему банкомату и снял необходимую сумму. Но на дворе стоял 1981 год, банкоматов и кредитных карт не существовало даже в Эстонии, где мы в конце концов оказались, поэтому нам не оставалось ничего иного, как сдавать во вторсырье собранные на дороге бутылки. На вырученные за стеклотару деньги была куплена огромная головка эстонского сыра. Предвкушая сытный обед, мы попробовали по кусочку и тут же выплюнули: сыр оказался невероятно соленым. Есть его было невозможно. Тогда мы пошли на маленькую хитрость. Нашли свободный прилавок на местном рынке, разрезали сыр пополам, и Маша, повязав голову косынкой, расхваливала сыр по-французски и лихо продала каждую часть по цене целой головки.

Мы мечтали пожениться, иметь детей и уехать в Париж, в который я влюбился заочно, по Машиным рассказам. Маша, не стану скрывать, страшно не нравилась моей маме. Мама знала, что Маша уедет во Францию, и боялась меня потерять. Но родители всегда хотели мне счастья и потому говорили только одно: “Там мы не сможем тебе так помочь, как здесь”. Они считали, что я выбираю более сложный, но и более интересный путь в жизни, который они никогда бы не сумели мне обеспечить. Это сейчас за деньги можно любого ребенка отправить учится в Швейцарию, в Англию, во Францию или в Америку, можно купить дом или квартиру хоть в Лондоне, хоть в Лозанне… А тогда мы жили в другой стране. При всей, не скрою, обеспеченности моих родителей они не могли даже представить покупку жилья за границей, потому что такой возможности просто не существовало в природе. Вот почему родители мои понимали, что, если я уеду из страны, они ничем не смогут мне помочь.

Но мы с Машей не сдавались. В Советском Союзе получить разрешение на выезд было практически невозможно. Даже в турпоездку вдвоем бы нас никто не выпустил. Дабы ускорить процесс выезда, я помог своей девушке познакомиться с англичанином Ричардом Пойндером, филологом-славистом, и инициировал заключение их брака. Покупал ей свадебное платье у Наташи Огай, смотрел из такси на улице Горького, как жених и невеста отправляются в обществе лучшей Машиной подруги, красивой художницы Оли Мелемед, ужинать в “Интурист”. Плакал от бессилия и злости.

Но и сам не терял времени даром – искал возможность жениться на француженке. Иного шанса попасть в Париж в эпоху брежневского застоя не было. Как это осуществить, я не представлял. Понимал одно: только в этом моя надежда, мое спасение… Любовь прощает все! Я собирался идти вслед за своей любовью, а это было не просто трудно – практически нереально.

Будучи тогда студентом четвертого курса, я проходил практику в прекрасном и очень атмосферном Доме-музее Станиславского. И вот как-то раз зимой, в понедельник, проходя через прихожую, я увидел, как некая женщина в элегантной дубленке ломится в закрытую дверь. “Кто же это такой настойчивый? – пронеслось в голове. – Ведь каждый знает, что музеи по понедельникам закрыты”. Я отпер дверь. На пороге стояла девушка.

– Приходите, пожалуйста, завтра, – вежливо сказал я. – Сегодня музей не работает.

Нежданная гостья огорчилась и на ломаном русском языке произнесла:

– Как жалко, я скоро улетаю во Францию…

– Во Францию?! – оживился я. – Вы-то мне как раз и нужны! Как вас зовут?

– Мари-Лор.

– Чем вы занимаетесь в Москве?

– Изучаю русский язык в университете.

– Скажите, Мари-Лор, а есть ли у вас подруги-француженки?

– Есть, и много!

– Дайте тогда ваш телефончик.

На следующий день я встретился с Мари-Лор и ее подругами. Я был стройным, обаятельным, модно одетым и состоятельным юношей. Молодым француженкам было приятно познакомиться с русским, который мог достать билеты в Большой театр, пригласить в ресторан, прокатить в такси, с которым можно было посмеяться и поговорить по-французски. К тому времени я с максимальной интенсивностью посещал курсы французского языка с погружением в языковую среду. С самого первого занятия мы говорили только по-французски, разыгрывали бытовые примитивные сценки на тему “встреча в магазине” или “встреча в поезде”. Помнится, для меня стало откровением, что многие слова, которые мы ежедневно употребляем, пришли из французского языка: пиджак, жакет, жилет, этаж, суп, маршрут, аэропорт, колье, макияж, лампа, панталоны… и масса других. Кстати, вместе со мной эти курсы посещала и Людмила Черновская, и знаменитый композитор Александр Зацепин, также готовившийся уехать во Францию.

Своих новых французских приятельниц я приглашал к себе домой, показывал коллекцию старинных костюмов – она была небольшая, но уже существовала. Девушки примеряли наряды и фотографировались, а я изображал старинного фотографа со штативом. Каждая из них была по-своему хороша. Но больше всего мне симпатизировала Анна Мишелина Жанна Бодимон. Милейшее и очень привлекательное создание, она изучала в МГУ русский язык.

У нас с Анной были честные отношения. В костюмерной Школы-студии МХАТ, сидя на мешке со старинной обувью из спектакля “Пиквикский клуб”, я сказал:

– Анна, выходи за меня замуж, увези меня с собой во Францию.

– Хорошо, я тебе помогу, – ответила Анна. – Таким людям, как ты, здесь нет места. А во Франции ты можешь расцвести и кем-то стать…

Общение с иностранками не прошло мимо всевидящего ока КГБ. За мной начали шпионить. Собственно, выслеживал меня все время один и тот же молодой человек весьма приметной, я бы сказал, кавказской наружности, который неоднократно попадался мне на глаза то в метро, то на улице. Звонок из органов не заставил себя ждать. Мне была назначена встреча на нейтральной территории, а именно перед зданием ТАСС на Тверском бульваре.

– Как я вас узнаю? – спросил я, стараясь заставить свой голос не дрожать.

– Не волнуйтесь, я сам вас узнаю.

Конечно же, это оказался тот самый человек, который всюду таскался за нашей французской компанией. Он развернул перед моим носом корочки Комитета государственной безопасности и тут же снова спрятал их в нагрудный карман. Я мельком увидел печать и блеклое фото, но не успел различить ни единого слова. Фамилию он не сказал, представился Давидом.

– В записной книжке одного испанского дипломата мы нашли номер вашего телефона, – сообщил мой топтун. – Нам известно, что этот испанец является членом франкистской фашистской организации.

В гостях у английского журналиста и переводчика Питера Темпеста, с детьми которого, Джейн и Ричардом, я дружил, так как мы учились в одной школе, мне действительно довелось познакомиться с каким-то испанцем. Вообще, компании в этом доме собирались интернациональные и я раздавал свой телефон налево и направо, не видя в этом ничего предосудительного. Но нужно было что-то отвечать.

– Послушайте, я видел-то его от силы семь минут. Никаких разговоров о политике мы не вели, и я не могу знать, в какой организации он состоит. А в чем, собственно, дело?

– Мы бы хотели, чтобы вы с ним почаще встречались.

– Некогда мне с ним встречаться, у меня преддипломная практика, – попытался выкрутиться я.

– Но это дело государственной важности.

– А отметки кто будет мне ставить в диплом?

– Мы все организуем!

– Знаете, я предпочитаю жить своим трудом. Дайте мне подумать и позвоните через месяц.

Ровно через месяц в квартире раздался звонок, за которым последовал вопрос:

– Ну, что вы решили?

– У меня дипломный экзамен, совсем нет времени с вами говорить! – выпалил я и положил трубку.

Прошло время, прежде чем мне опять позвонили. Мы снова условились о встрече. На этот раз мой соглядатай подъехал на “жигулях” и предложил прокатиться вокруг Манежной площади. В машине он спросил:

– Каково ваше решение?

– Знаете, я совершенно не умею держать язык за зубами. Я такой болтун, что не справлюсь с этой работой и обязательно выдам себя, поэтому решил вам отказать.

– Вы не боитесь, что у ваших родителей могут возникнуть из-за вас проблемы по службе? – попытался напугать меня он.

– Это шантаж!

– А того, что ваши планы жениться на француженке будут нарушены, вы тоже не боитесь?

– Воля ваша, – ответил я. – Но сотрудничать с вами я не стану.

Конечно, мне стали чинить препоны. Когда я подавал в загс необходимые документы, мне без конца указывали на ошибки, которые затягивали весь процесс. То подпись не та, то фамилия переведена неверно… Продолжаться эта волокита могла бесконечно. И я решил пойти другим путем. Я располагал некоторой суммой франков, на что как жених француженки имел законное право, и с ними я бегал в валютный магазин “Березка”, куда пускали только иностранцев. На входе я предъявлял проездной парижского метро – оранжевую карточку, на которую наклеил свою фотографию. В “Березке”, как, впрочем, и в других местах, мою липовую ксиву без тени сомнения принимали за удостоверение личности. Еще бы, ведь одет я был всегда с иголочки и вполне сносно изъяснялся на французском языке… Я покупал, например, духи Chanel и относил их в бюро переводов.

– Что вы, не надо, – говорили мне.

А я отвечал:

– Надо, потому что перевод документов мне необходим завтра.

За взятки советская чиновничья машина работала как отлаженный механизм. Она и сейчас так работает.

В конце концов нас с Анной расписали в Грибоедовском загсе. Потом был ужин в ресторане “Самарканд” на Неглинке. На свадьбу приехала вся семья Анны: мама – прокурор, папа – фабрикант и тетя, владелица старинного винодельческого хозяйства в Бордо. А с ними и две Аннины закадычные подруги – англичанка и немка. После регистрации брака Анна уехала во Францию и вскоре прислала мне приглашение.

Но меня еще год и два месяца не выпускали из страны. Сначала я подал документы на летнюю туристическую поездку во Францию, но сразу же получил отказ с формулировкой “нецелесообразно” и разрешением подавать новое заявление не раньше, чем через год. Об этом мне сообщила сотрудница ОВИРа, авторитарная и полная товарищ Баймасова. Но я опять пошел окольными путями – стал заводить знакомства в соответствующих кругах, дарил всем тетушкам из ОВИРа духи Climat и Fidji. Одна из них, большая любительница французских духов и павловопосадских шалей, однажды бросила мне мимоходом и полушепотом:

– Если хотите выехать во Францию, не подавайте документы на временный выезд – вас не выпустят. Подавайте на постоянное жительство – тогда дадут разрешение немедленно.

– Что такое вы мне советуете?! – перепугался я.

Я же понимал: это окончательно отрежет меня от родины, ведь тогда слово “постоянное” означало “на всю жизнь”. Из “постоянки” нельзя было приехать домой. Отъезд на постоянное место жительства за границу фактически означал бесповоротный разрыв со всеми, кто здесь оставался… И я все же решил опять подавать заявление на временный выезд. Почему-то на этот раз разрешение дали без проволочек.

В процессе своих предотъездных мытарств я успел познакомиться с начальником ОВИРа. Ему я приносил купленный в той же “Березке” коньяк Camus, он тут же задергивал шторки на окне, оставляя щелку, и смотрел, не засек ли нас кто-нибудь в момент передачи взятки. Бутылку он запирал в ящик и деловито обещал: “Разберемся”.

Вот этот-то всемогущий начальник вызвал меня к себе дня за два-три до выезда и дал на подпись бумагу, в которой, помимо прочего, говорилось: “Обязуюсь не встречаться с представителями белой эмиграции, не посещать кафе и рестораны, а также кабаре «Распутин» и «Царевич», избегать походов в православные храмы, посещаемые эмигрантами…” Разумеется, я тут же расписался напротив каждого пункта, но, к счастью для вас, дорогие читатели, не выполнил ни одного обязательства. Я воспользовался этой филькиной грамотой как шпаргалкой с подсказками, куда стоит идти в первую очередь. Так позднее родилась моя книга-бестселлер “Красота в изгнании” о творчестве русской эмиграции первой волны в области моды.

Выездная виза и паспорт обошлись мне очень дорого – в 301 рубль (300 рублей за визу и рубль за паспорт). Бесплатную французскую визу поставили в тот же день в посольстве Франции. В отделении “Аэрофлота” на Фрунзенской набережной я приобрел билет, который стоил чуть ли не 600 рублей – астрономическая сумма для советского человека! Тут же можно было поменять 300 рублей на 3000 франков.

Придя домой, я услышал телефонный звонок. Звонили из “Аэрофлота”. Девушка на другом конце провода дрожащим голосом заявила, что мне дали билет по ошибке, потому что я за него не расплатился, и попросила вернуть его. Опомнились, но поздно! Через полчаса после моего возвращения домой раздался резкий звонок в дверь. Я посмотрел в глазок – на пороге стояли двое солдат и милиционер. Я испуганно затаил дыхание, боясь пошевелиться и издать малейший звук. Звонили долго и настойчиво. А когда звонок стих, из-под двери показался листок бумаги. Я поднял его. Это была повестка на имя… Петра Александровича Васильева. Ошибка ли это, безалаберность ли – мне все равно. Я порвал повестку и спустил в унитаз, зная, что завтра улетаю в Париж. Следующую ночь на всякий случай провел у сестры, которая, выйдя замуж, жила отдельно от нас на Кутузовском проспекте. Родители не снимали трубку телефона.

Когда пришел час ехать в аэропорт, папа побежал ловить такси. Но подальше от дома, думая, что во дворе может стоять подставная машина. Пока отца не было, в квартире зазвонил телефон.

– Говорят из военкомата. Вы Васильев? Повестку получили?

– Нет, не получил…

– А мы вам высылали.

– Ну, не знаю… Кажется, только подписью можно доказать получение повестки, разве нет?

– Мы вас ожидаем завтра в шесть часов утра, с вещами, на призывном пункте для отправки к месту несения военной службы в Афганистан.

– Очень приятно, но я сегодня улетаю в Париж. У меня на руках билет, виза и паспорт.

– Как?!

– Явлюсь к вам через три месяца. Пока я даже не прошел медкомиссию. Вы ничего не знаете о состоянии моего здоровья и психики, вы не знаете, что я женат на гражданке Франции. К тому же я числюсь в аспирантуре. Не думаю, что вам нужен такой вояка.

Теперь я думаю, что меня целенаправленно хотели напугать… И что же? Вышло совсем неплохо!

Маша, как я писал выше, с матерью и сестрой уже улетела 19 февраля 1982 года во Францию на постоянное место жительства. Их ждала неизвестность – и разлука с родиной навсегда… Вряд ли я подберу слова, которые передали бы испытанный мною ужас: для меня отъезд Маши стал даже не драмой, я пережил настоящую трагедию. Со мной остались только воспоминания и последние ее слова: “Ты обязательно должен приехать ко мне! Я тебя буду ждать…” Дальше были письма, полные любви.

В Шереметьево меня провожала мама. По дороге мы дрожали как осиновые листья – безумно боялись: а вдруг не посадят в самолет, вдруг передумают и решат срочно отправить в армию, вдруг арестуют?!

– Я знаю, что ты оттуда никогда не вернешься, – сказала она.

Сам я тогда еще не представлял, чем обернется мой отъезд. Мне было двадцать три года. Но родители отдавали себе отчет в ситуации, казавшейся им безвыходной. Вновь нам довелось увидеться только восемь лет спустя…

Конечно, после моего отъезда папу с должности сняли: сначала из секретарей правления Союза театральных художников перевели на пост секретаря по художественным материалам, то есть заведующего кисточками и мольбертами. Но и этого показалось мало – вскоре папу отправили на пенсию. И звание “Народный художник СССР”, к которому он был представлен, ему так и не дали – только из-за того, что сын был за границей. Так он и остался народным художником РСФСР. Но ни папа, ни мама ни разу не упрекнули меня за мой отъезд…

В аэропорту проверили мой багаж. Таможенники не обнаружили ничего ценного, кроме матрешки в подарок, оренбургского пухового платка и скудного набора летних вещей.

Прощальные объятия, торопливые поцелуи, слезы в маминых глазах… И вот я остался один в зале ожидания. У барной стойки у меня сразу потребовали франки – за сок или за чай. Все вокруг были уверены, что я француз. Какой-то господин даже спросил, что ему посмотреть в Париже.

Драма началась после того, как я сел в самолет. В течение часа, показавшегося мне бесконечностью, мы не взлетали. Я сидел в холодном поту, уверенный, что являюсь виновником задержки. В голове крутилась только одна мысль: “Вот сейчас меня снимут с рейса”. Рядом со мной сидел молодой человек, бельгиец по имени Жан-Клод Вутерс. Он был балетным танцовщиком, работал в труппе Мориса Бежара и летел из Токио в Париж через Москву. Я сказал ему по-английски:

– У меня большие проблемы, сейчас меня будут снимать с самолета (как в фильме “Белые ночи” с Барышниковым, вышедшем на экраны много позже). Защитите меня, пожалуйста!

Он начал меня успокаивать:

– Не волнуйтесь, я вас отстою!

И вдруг в самолете появились две измученные женщины в изуродованных, распоротых туфлях – мать и дочь, которые насовсем уезжали из Армении во Францию. Таможенники в поисках бриллиантов изрезали им ножом каблуки. Бриллианты обнаружить не удалось…

Это было 1 июня 1982 года. На всю жизнь запомнил я эту дату, открывшую мне новый мир. Самолет взлетел и увлек меня в небеса, унося далеко от родины. Я летел в другую, неизвестную мне жизнь, подарившую мне счастье новизны и удивительных открытий, которые лишь юность дарит людям. Впереди меня ждал Париж – столица мировой моды, в котором я получил образование и сформировался как профессиональный историк моды, раскрылся как театральный художник, лектор и коллекционер. Именно Париж открыл для меня личные встречи и архивы первой русской эмиграции, изучению творчества которой я посвятил несколько десятилетий своей жизни.