Сергей Смородкин ДЕВЯТЫЙ ВЫСТРЕЛ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Сергей Смородкин

ДЕВЯТЫЙ ВЫСТРЕЛ

Я стреляю — и нет справедливости

Справедливее пули моей.

М. Светлов

«Неплохо. Совсем неплохо». Он внимательно осмотрел себя в ресторанном зеркале. На него в упор глядел двойник: парень в солдатской форме. Худой. Плечистый. Коротко остриженный.

«Итак, «Маскарад». Действие первое. Драма Михаила Юрьевича Лермонтова. На дуэли, гады, убили. А ведь хороший был человек. Ты тоже, Костя, неплохой человек. Светлая у тебя голова, Костя. В колонии тебе так и говорил Митя-бухгалтер: «С вашей головой, Константин Ефимович, в Москве, в Министерстве финансов сидеть». Сиди, Митя, да меня вспоминай. Небось таскают тебя сейчас к оперу. Вызнают, не говорил ли о побеге. Ведь рядом на нарах спали. И сказал бы, может, чего, а не знаешь...

Да, быстро я обернулся в Ташкенте. И билет успел купить до Москвы. И на толкучку сходить за солдатской формой. Гимнастерка, правда, немного коротковата. Ладно, сойдет. Кирзачи начищены. В бляхе перекатывается солнце. Подворотничок свежий. Едет солдат домой. Отслужил, оттрубил свое. Врагу такой службы не пожелаешь. Нет, врешь, врагу пожелаешь...»

Выбритый, аккуратный солдат сел за стол. Свернутую шинель положил налево от себя, на стул у вагонного окна.

— Товарищ официант. Шесть пива, сыр и гуляш. Нет, водки не надо.

«Главное, на станции не соваться. Военные патрули — народ серьезный. От них не открутишься. Так что сиди, Костя, тихо, как мышь. Пей пиво. Сколько же вы, Константин Ефимович, светлая ваша голова, пива не пили? Давайте посчитаем. Три года восемь месяцев и одиннадцать дней. Задержались вы в колонии, задержались», — подумал он и опять ухмыльнулся.

Парень в солдатской форме пил пиво. Неторопливо, с удовольствием жевал сыр. Дымил «Памиром». Ладный такой парень с серыми глазами. Свернутая шинель лежала рядом. Из правого кармана шинели выглядывал краешек газеты. Непорядок, солдат. Он заметил белый клочок. Засунул его дальше в карман. Через бумагу ладонь почувствовала твердую рубчатую рукоять.

«Лежи, «Макаров», до поры. Отдыхай. Жди настоящего дела.

Водки не надо. Охота выпить, но держись, Костя. Свое возьмешь потом. Помнишь, как говорил тебе Седой: «Губит нас, Костя, на свободе глупость. Как вырвемся из колонии, как уйдем от проволоки — так и начинаем гулять. Нипочем нам все, коли уйти сумели. Один раз живем. Деньги просадим, а душа, конечно, горит. Вот и идешь на дело, самое мертвое. Прешь сломя голову, как бычок. И снова КПЗ и суд, снова сосны пиляешь. Запомни, Костя, не так надо. Рискуй. Но с умом. Нет дела без риска. Но чтобы на всю жизнь. Чтобы потом как сыр в масле...»

Знал Седой, что почем и что по скольку. Всю жизнь по колониям да тюрьмам. Эх, Седой, Седой. Загибаешься ты сейчас на больничной койке под серым зэковским одеялом. Инфаркт у тебя. И вряд ли встанешь. Так и сдохнешь за решеткой. А я ушел. По твоему плану ушел. Тебе он все равно ни к чему. А мне жить. Пожить мне еще охота. Ведь и не жил толком. Детдом, колония, тюрьма...»

— Здесь свободно?

— Садитесь.

Солдат курил сигарету, смотрел в окно, рассматривая отражение лысой головы соседа в вагонном стекле. Дрожали в тонком стакане кровавые степные тюльпаны.

Лысый отложил меню, поднял голову. Солдат взял еще один стакан, налил доверху пива, поставил перед соседом.

— Пейте, — сказал парень. — Пока еще официант раскачается...

— Спасибо, — сказал лысый. — Издалека едешь?

— Чего?

— Едешь издалека? — переспросил лысый.

— Издалека.

— Отслужил?

— Ага.

— Рано что-то. Приказа о демобилизации еще не было.

Солдат курил, молчал. Потом тихо сказал.

— Мать очень больна. Комполка — человек. Досрочно отпустил.

Сосед сочувственно покачал лысой головой.

«Вопросы. Все им надо знать. Кто, откуда, зачем. В душу хотят заглянуть».

Солдат неловко повернулся, опрокинул стакан. Желтое пятно поплыло по скатерти.

«Спокойно, Костя, — сказал он себе. — Не психуй. Ничего у них не выйдет. Мотал ты их всех, пока живешь один... Доедешь до Москвы. Первое, конечно, прибарахлиться. Потом в Химки к Вале. Хата чистая. Для нее я так и остался строителем из почтового ящика. В столице, само собой, никаких дел, никаких старых корешей. Дело надо сделать где-нибудь подальше. В Туле или Брянске. И сделать без свидетелей. Если будут, кончить. Ты теперь ученый. Хорошо бы взять сберкассу. И вся любовь. А там пусть ищут...»

— Ченгельды скоро, — неожиданно сказал лысый.

— Ага, Ченгельды, — сказал солдат.

Больше они не разговаривали.

* * *

Рыскулбек сидел на жестком эмпеэсовском диване и перематывал портянку. Перемотал, сунул ногу в сапог, встал, прошелся. Правый сапог все равно жал. Он опять пожалел, что не успел утром забежать к сапожнику и взять ботинки из починки. Сальменов посмотрел на часы: без четверти десять. Еще восемь часов дежурить. Много в таких сапогах не натопаешь. Сержант поправил фуражку, вышел из зала ожидания на перрон. Пассажиров было немного. Незнакомая женщина с узлами и двумя детьми, механик, который едет за запчастями в Чимкент, да однорукий старик Терентьев. Старик, нахохлившись, сидел на деревянном расписном чемодане с висячим замком.

— Здравствуйте, деда, — сказал Рыскулбек.

— Здорово, сержант. Куревом не богат?

— Богат.

— Ну, давай твоих покурим. Они закурили.

— Далеко собрались? — спросил Сальменов.

— К брату, — сказал Терентьев. — В Астрахань.

— Хороший город Астрахань, — сказал Рыскулбек.

— Хороший, — сказал старик. — Все равно, где умирать.

Сальменов переминался с ноги на ногу, не зная, что сказать. Да и что тут скажешь! Совсем, видно, невмоготу стало старику у дочери — вот и уезжает. Пьет у него зять. Крепко пьет. А ведь всю жизнь прожил здесь старик. Сначала в Арыси, потом в Ченгельды.

...Он вспомнил, как вернулся капитан Терентьев в сорок третьем из-под Курска с пустым рукавом и двумя рядами орденских планок. Так и сидел он потом в офицерском кителе без погон на площади под серой от пыли облезлой акацией. Сидел, чинил обувь. Сапоги солдат, ботинки ремесленников, сандалии пацанов, женские босоножки, которые назывались танкетками.

Зимой сорок четвертого украли у Рыскулбека в очереди хлебные карточки. Он не пошел домой. Не мог он идти домой, где ждали его, пятнадцатилетнего мужчину, главу семьи, мать и еще пятеро братьев и сестер. Он сидел тогда около Терентьева, прижавшись спиной к гладкому стволу акации, и не мог заставить себя пойти домой. Они пошли домой вместе. Терентьев отдал матери свои хлебные карточки. Когда Терентьев уходил, мать упала на колени и хотела поцеловать ему руку. Сильно тогда рассердился Терентьев и ушел, хлопнув дверью.

А через неделю Терентьев узнал, что Саидку Габитова обвесили в хлебном магазине. Схватился он с продавцом Вольским.

— Шкура тыловая! — кричал Терентьев. — Детей наших обвешиваешь. Кровь нашу пьешь!

Дело было в станционном буфете, и Терентьев хотел ударить Вольского пивной кружкой. Вольский ловко увертывался, мягко успокаивал:

— У меня же бронь. И что вы, папаша, расходились? Мы оба на фронте. На трудовом...

Забрали тогда Терентьева в милицию, и он, Рыскулбек, бежал по пыли за милиционером Сыздыковым и просил:

— Отпусти его, пожалуйста. Отпусти. Он же не виноватый.

Но Сыздыков вел Терентьева в отделение, заломив ему за спину единственную руку, и бормотал:

— Уйди, босяк. Не крутись под ногами. А то хуже будет.

Может, тогда и решил Рыскулбек пойти на работу в милицию, чтобы в ней не было таких, как Сыздыков. Может, и тогда. Нет, наверное, все-таки позже. Гораздо позже. Году в пятьдесят шестом, когда он заступился за девушку, на которую напали двое парней...

А вот теперь старик Терентьев одиноко сидит на расписном чемодане с висячим замком и ждет поезда, который увезет его к брату. Даже дочь не пришла проводить старика.

— Ничего, деда, — сказал Рыскулбек Терентьеву. — Переживем. Ничего с нами не будет до самой смерти.

— Не будет, — улыбнулся Терентьев. — Это верно. До самой смерти ничего не будет.

Подошел восемьдесят пятый, скорый, Ташкент — Москва. Пассажиры, как горох, посыпались на перрон. Сальменов взял терентьевский чемодан, дошел до восьмого вагона, остановился, поджидая старика. Он помог Терентьеву погрузиться и устроил его на нижней полке с помощью знакомого проводника Турсункула. Сальменов посидел, покурил с Терентьевым.

— Я, деда, пройдусь по вагонам, — сказал он Терентьеву. — Посмотрю и приду. Вместе до Арыси доедем. Я этот поезд до самой Арыси буду сопровождать.

— Приходи, — сказал Терентьев. — Хоть покурю с земляком.

Рыскулбек шел по вагону и думал, что же сделать для старика, чтобы ему было веселее ехать. Он вернулся назад, зашел в купе к Турсункулу и договорился, что тот будет весь путь поить Терентьева крепким чаем.

— Специально для деда заварку делай, — наказал Сальменов.

— А кто тебе этот дед? — спросил Турсункул.

— Просто человек хороший, — сказал Рыскулбек.

— Для хорошего человека чая не жалко, — сказал Турсункул. — Все сделаю. Не беспокойся.

Восемьдесят пятый набирал скорость. Сальменов поговорил с проводниками, прошел по вагонам из конца в конец поезда, внимательно присматриваясь к сидящим, спящим, пьющим чай. Заглянул в вагон-ресторан. Он был закрыт. Официанты меняли скатерти, залитые пивом. Кажется, все нормально.

Сальменов стоял в тамбуре, собираясь идти к Терентьеву, когда к нему подошел проводник пятого вагона.

— Вас ищу, сержант. Солдат на крыше едет. Я ему говорю: «Слезай. Упадешь, кто отвечать будет?» А он смеется.

— Хорошо, — сказал Рыскулбек. — Я поговорю с ним.

Он докурил сигарету и пошел к хвосту поезда.

— Солдат какой-то на крышу забрался, — сказал он проводнику последнего вагона. — Пойду поговорю с ним. А ты посмотри, если что...

— У нас в поезде народ спокойный едет, — сказал проводник. — Очень спокойный. Но я посмотрю...

Рыскулбек подтянулся на руках и вылез на крышу. Хвостовой вагон здорово мотало.

«Под семьдесят жмет, — определил он. — Никак не меньше».

Весеннее солнце светило ему прямо в глаза, и он не сразу увидел распластанную фигуру солдата далеко впереди.

«Заснет парень и свалится. Надо заставить спуститься», — подумал Рыскулбек.

Он не спеша пошел к солдату, перепрыгивая через промежутки между вагонами.

Парень лежал босой, на расстеленной шинели. Сапоги стояли рядом. Он первым увидел Сальменова, вернее, его голову в милицейской фуражке, которая показалась неожиданно над последним вагоном.

«Так, — сказал он себе. — Надо ждать второго. По-моему, ты влип, Костя, — и ему сразу стало жарко. — Быстро же они след взяли. Кто же продал меня?..»

Он, не вставая, достал из правого кармана шинели тяжелый газетный сверток. Из левого — обоймы. Посмотрел назад. Сзади никого не было.

«Смотри, смелый сержант. Один пошел меня брать. Это уже легче. Один на один всегда легче».

Парень смотрел на человека в милицейской форме, который медленно шел к нему, улыбаясь.

«Ишь разулыбался. С чего бы это? А может, он с добром ко мне?»

Но он сразу отогнал от себя эту мысль.

«Знаю я вашу доброту. Зря, сержант, улыбаешься, — подумал он раздраженно. — Сейчас плакать будешь. Кровью умоешься. А я посмеюсь».

Парень сполз с шинели, прикрывая пистолет телом, чтобы сержант не заметил его раньше времени, устроился поудобнее и прицелился.

Рыскулбек шел во весь рост по крыше пятого вагона. Он видел, что солдат как-то неловко, боком сполз с шинели на гармошку между третьим и четвертым вагоном. Теперь он отчетливо видел только коротко стриженную голову солдата.

«Вот чудак, — подумал Сальменов. — Прячется. Наверное, совсем молодой. В отпуск едет. Свалишься — вот тебе и отпуск».

Что-то сильно ударило его в левое бедро. Так сильно, что все тело его резко развернуло вправо, и он чуть не упал.

«Что же это?» — подумал он.

И опять что-то сильно ударило его в правый бок и еще в ногу. Он упал на колени. И это спасло его. Пули прозвенели над головой.

Сальменов посмотрел вперед. Солдат лихорадочно забивал новую обойму. Рыскулбек вынул «ТТ». Теплая рукоять привычно легла в ладонь. Он никогда так тщательно не целился. Он не мог, не имел права промахнуться. Для второго выстрела у него просто не было бы сил.

Рыскулбек выстрелил. Это был девятый выстрел, прозвучавший над вагонами. Коротко стриженная голова парня дернулась и исчезла. Сальменов подполз к краю вагона. Парень лежал у насыпи, неловко скрючившись. Зеленое пятно его гимнастерки убегало от Рыскулбека все дальше и дальше, теряясь в бесконечной степи.

«Вот и все, — сказал себе Сальменов. — Вот и конец. Ничего со мной больше не будет, потому что вот она, смерть, уже сидит во мне».

Он слабел все больше и больше. Вагон стал словно живым. Он хотел сбросить Сальменова со своей покатой и жесткой спины. Рыскулбек, обламывая ногти, отползал на несколько сантиметров от края, но вагон сталкивал его деревенеющее тело все ближе и ближе к самому краю.

Сальменов смотрел на степь, которая безразлично неслась ему навстречу. Вдали, у стального лезвия реки, паслись лошади. И степь и лошади были залиты кровавым светом.

«Тюльпаны цветут, — подумал Сальменов. — А может, это просто кровь».

Он родился и вырос в степи, но никогда раньше не видел такого зарева из тюльпанов.

«Это просто кровь», — решил он, теряя сознание.

...Сальменов мчался на коне по кровавому травяному морю. Впереди несся табун красных коней. И он никак не мог догнать этих бешеных коней.

* * *

Рыскулбек не помнит, что он крикнул дорожному мастеру, когда поезд остановился на разъезде Ак-Тас. Но он крикнул. И слабый его крик услышали люди. Они сняли Сальменова с крыши, и трое мужчин разжимали его пальцы, схватившиеся за край вагона. Сержанта внесли в восьмой вагон, в купе к Турсункулу, и старик Терентьев и какая-то девушка-медсестра оказали ему первую помощь.

Привезли его в Арысь, вызвали из Ташкента хирурга, потому что местный хирург не решился оперировать Рыскулбека. Полгода он пролежал в ташкентском госпитале на грани жизни и смерти, и еще полгода лечился на курорте. Многие думали, что он мертв, и слали письма его семье с соболезнованиями. Но Рыскулбек выжил.

Недавно я получил от командира отделения линейной милиции станции Арысь старшины Рыскулбека Сальменова письмо:

«Я жив и здоров. Теперь со мной до самой смерти ничего не будет. Кончил десятый класс в вечерней школе. У меня родился сын...»