С. П. ШЕВЫРЕВУ Неаполь. Декабря 2 <н. ст. 1847>
С. П. ШЕВЫРЕВУ
Неаполь. Декабря 2 <н. ст. 1847>
Наконец от тебя письмо. Благодарю очень за вести. В них всё мне было любопытно. Весьма жалею, если моим письмом огорчил моего доброго Сергея Тимофеевича Аксакова. Но что делать? Ты видишь, что я именно уже как бы рожден на то, чтобы огорчать тех, которые меня наибольше любят. Уговор ведь у нас был — писать всё, что ни есть на душе. Я писал, что в ней было. В письмах С<ергея> Т<имофеевича> было тоже не мало того, от которого бы другой огорчился. Но зачем же один я только не вправе огорчаться ничем, а прочие вправе огорчаться? Слово размолвка напрасно ты употребил. Храни бог от размолвки даже с людьми, менее мне близкими, чем Аксаков! Что я меньше любил Аксаковых, чем они меня, это совершенная правда, и зачем мне это скрывать? Но дело в том, что я теперь больше люблю всё то, что достойно любви, чем когда-либо прежде; стало быть, неминуемо должно быть, что и любовь моя к друзьям моим стала большею, чем когда-либо прежде. Это также правда, и ее ты передай Сергею Тимофеевичу, если только он действительно на меня в неудовольствии. Но довольно об этом.
Замечание твое, что мои нервы страдают именно от климата неаполитанского, я не думаю, чтоб было справедливо; по крайней мере, я здесь чувствую себя не только лучше, чем в Германии, но даже, чем в Риме. Впрочем, попробую прожить в России. Очень был бы рад и почел бы за особенную милость божию, если б климат наш пришелся мне теперь впору. Я очень соскучился по России и жажду с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь. А тебя прошу заблаговременно отмечать для меня на особенной записочке всё то, что, по твоему мнению, мне нужно видеть и слышать, равно как и имена всех тех людей, с которыми мне следует познакомиться. Твой слепец, о котором ты упоминаешь, должен быть для меня очень потребный человек. Мне теперь особенно будут нужны беседы с теми людьми, которые могут подать мне сведения верные и близкие обо всех сословиях вообще, и особенно низших. Пожалуйста, не забывай также отмечать и всякие книжки, выходящие по этой части. Снегирева я получил; дивлюсь, как этого человека разбрасывает во все стороны! По дороге он никак не может идти, но, точно с похмелья, и вправо, и влево, повторяя несколько раз одно и то же. Нужно иметь четыре головы, чтобы его читать. Даже эту малую толику, которую он собрал в своей книге, трудно увидеть из его же книги. Летописи также получил и благодарю очень за всё это.
На замечанье твое, что «Мертвые души» разойдутся вдруг, если явится второй том, и что все его ждут, скажу то, что это совершенная правда; но дело в том, что написать второй <том> совсем не безделица. Если ж иным кажется это дело довольно легким, то, пожалуй, пусть соберутся да и напишут его сами, совокупясь вместе, а я посмотрю, что из этого выйдет. Мне нужно будет очень много посмотреть в России самолично вещей, прежде чем приступить ко второму тому. Теперь уже стыдно будет дать промах. Ты видишь (или, по крайней мере, должен видеть более прочих), что предмет не безделица и что беда, не будучи вполне готовым и состроившимся, приняться за это дело. Сделавши это дело хорошо, можно принести им большую пользу; сделавши же дурно, можно принести вред. Если и нынешняя моя книга, «Переписка» (по мнению даже неглупых людей и приятелей моих), способна распространить ложь и безнравственность и имеет свойство увлечь, то сам посуди, во сколько раз больше я могу увлечь и распространить ложь, если выступлю на сцену с моими живыми образами. Тут ведь я буду посильнее, чем в «Переписке». Там можно было разбить меня впух и Павлову, и барону Розену, а здесь вряд ли и Павловым, и всяким прочим литературным рыцарям и наездникам будет под силу со мной потягаться. Словом, на все эти ребяческие ожидания и требования 2 тома глядеть нечего. Ведь мне же никто не хотел помочь в этом самом деле, которого ждет! Я не могу ни от кого добиться записок его жизни. Записки современника, или, лучше, воспоминанья прежней жизни, с окруженьем всех лиц, с которыми была в соприкосновении его жизнь, для меня вещь бесценная. Если б мне удалось прочесть биографию хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор, т. е. до текущего года, мне бы объяснились многие пункты, меня затрудняющие. Но довольно обо всем этом. Бог милостив, и у него всё возможно. Может быть, мне будет дано здоровье, силы и возможность не полагаться ни на кого, высмотреть всё самому.
Я еще остаюсь в Неаполе до половины февраля, а в феврале думаю сесть на корабль, хотя, признаюсь, по малодушию моему сильно боюсь моря. Я страдаю ужасно от морской болезни, а пути почти одиннадцать дней, включая туда остановки по одному дню в Мальте, Александрии и Афинах. Со мной ни души: всё, что и собиралось прежде в Иерусалим, отложило поездку. Погодин даже не отвечал мне на мой запрос: едет ли он или нет в этом году? А потому я думаю, что он не едет. Признаюсь, часто даже находит на меня мысль: зачем я поеду теперь в Иерусалим? Прежде я был, по крайней мере, в заблуждении насчет самого себя. Я думал, что я хоть немного лучше того, что я семь. Я думал, что я подвинулся ближе к тому делу, за которым ехал в Иерусалим, я думал, что молитвы мои что-нибудь будут значить у бога, если только помолятся мои земляки, люди той же земли, чтобы значили что-нибудь мои молитвы. Теперь думаю: не будет ли оскорблением святыни мой приезд и поклоненье мое? Если бы богу было угодно мое путешествие, возгорелось бы в груди моей и желание сильнее, и всё бы меня тянуло туда, и не посмотрел бы я на трудности пути. Но в груди моей равнодушно и черство, и меня устрашает мысль о затруднениях.
Вот какая мысль приходит мне часто на ум, а прежде она не приходила. Не показывай, пожалуйста, никому этой странички моего письма; покажи разве одной только старушке Над<ежде> Ник<олаевне> Шереметевой, если она будет обо мне спрашивать: она обо мне помолится в простоте сердца. Прочие будут выводить из этого всякие заключения и умничать…