8. Школа № 19

Небольшое двухэтажное здание светло-серого цвета. Все классы окнами на юг. Очень маленький вестибюль – здесь учительская и кабинет директора. С одного бока подсобные помещения, где живут бездомные учителя. Услуги во дворе. Школьный двор огражден стеной. Если через пролом в западной стене выйти за пределы школьного двора, открывается вид на Карантинную бухту. Крутой скалистый спуск, поросший травой, ведет к узкому заливу. На противоположном берегу колючей проволокой ограждена запретная зона. Вдали видны развалины Херсонеса и храма св. Владимира. По правому берегу располагается БТК (база торпедных катеров).

Здание школы отремонтировано шефами ОВР – охрана водного района. Занятия в две смены. Парт нет. Каждый учащийся должен обеспечить себя, чем сможет, чтобы сидеть и писать. Я приношу табурет и низкую скамейку.

Как положено, занятия начались 1 сентября. В 4-а классе появился мальчик, самовольно проникший в пионерскую организацию им. В.И.Ленина, с настоящим табелем, свидетельствовавшем об окончании трех классов, в которых он никогда не учился. Но это ничего, так как класс состоял из переростков, которым война помешала пойти нормальный процесс обучения. По уровню знаний предметов, предусмотренных программой, мы почти все одинаковы. В классе представлена группа карантинских, как говорили: «из-под немца», хулиганистых нигилистов, и группа эвакуированных, дисциплинированных отличников. Я относился к группе «из-под немцев», но тяготел к несуществующей середине. Карантинная слободка плохо одета (стеганый ватник и немецкие сапоги), полуголодная, книжки в противогазной сумке. Эвакуированные – чистенькие, в новой одежде, с портфелями или командирскими кожаными сумками. Они большей частью были дети военных начальников. Антагонизма не было, но и тенденции к сближению не наблюдалось. Правда, спустя два года все сгладилось. Но расслоение на богатые и бедные незримо осталось, как и оставалось это при развитом социализме. И так будет всегда!

К началу учебного года мама сшила мне настоящую белую матроску, с отстегивающимся воротником (гюйсом). Белые брюки – клёш, без застежки спереди, а с откидным клапаном, как у матросов, под широкий ремень с настоящей бляхой. Бляху я нашел на свалке. Отец приварил отломанные петли. Потом я изрядно протравил её в соляной кислоте и долгое время старался отполировать. Оптимального варианта даже в приближенном виде не получилось. Штаны, да только так и можно назвать это изделие, кажется мне, были перекроены из кальсон взрослого мужчины. Как я не наглаживал стрелку, она после нескольких шагов сворачивала штанину спиралью вовнутрь.

По всем правилам в разрезе воротника матроски должна быть видна тельняшка, но где её взять, досадно, нарушение формы. Красный пионерский галстук на воротник не повяжешь – моряку не положено. Этого мало: вместо ботинок – парусиновые туфли, начищенные зубным порошком. Но самое главное – нет бескозырки с длинными черными ленточками до пояса. Где-то находят белый чехол на командирскую фуражку. К нему мама подшивает картонную полосу с ленточкой от детской шапочки. На ленте – надпись «Моряк», чтобы никто не ошибся, кто же это перед ними. Белый чехол сминается, как у балтийских моряков из кинофильмов. Такое нам не подходит. Мама делает окружность из узкой стальной проволоки и вставляет внутрь чехла. Бескозырка изгибается ладьёй. Но уже пора в школу. Гордым моряком я выхожу за ворота дома. Не касаясь пыльной дороги, белый ангел начинает свой полет в направлении школы. На полпути стальная проволока не выдерживает приданного ей напряжения, резко превращается в восьмерку и отстреливает головной убор в дальние кусты пыльного бурьяна. Бескозырка сжимается в комок и к дальнейшему употреблению не годна. «Моряк вразвалочку сошел на берег». В школу прибывает полматроса. Затем самопроизвольно начинают расползаться по швам штаны. На следующий день от матроса остается только форменка.

Школа переживает смутное время восстановления. Вначале преобладает школьная вольница. Мы часто пропускаем занятия, это называется «говеть». Собираемся группками в полуразрушенных домах, жжем костры, взрываем патроны. Часто из разных концов города приходят известия о покалеченных или погибших мальчишках. Но это нам не урок. Некоторые из ребят приторговывают на базаре, чаще это папиросы «врассыпную», медикаменты, консервы из Американской помощи. Они курят и заставляют нас. Иногда появляется водка, и участники выпивки, сильно переигрывая, изображают из себя пьяных до невменяемости. Среди них есть и девчонки. Это все пока игры. Спустя несколько лет примерно половина моих приятелей пошла по тюрьмам.

Но вот появляются парты. Крепнет дисциплина. Каждое утро директор школы, строгая и неулыбчивая женщина клеймит позором разгильдяев, выгоняет из школы, приказывает привести родителей и заканчивает словами, которые помню и сейчас: «Каждый виновный понесёт заслуженное наказание!».

Очень грустный факт: учителей, работавших в школе при немцах, отлучают от школ. Что же им оставалось делать тогда? Умирать голодной смертью? Они же больше ничего не умели делать, кроме, как учить детей. А теперь только один путь – идти в разнорабочие, разбирать развалки.

Однажды, забирая с пастбища коз на ул. Рябова, я увидел поднимающуюся в гору мою первую учительницу Юзефу Викентьевну. Шла она, сгорбившись, усталой походкой, в рваном старом пальто, тяжелом бабьем платке и грязных стоптанных ватных бурках. Теперь мне стыдно вспомнить, но я сделал вид, что не вижу или не узнаю её и поспешил скрыться. Другую мою учительницу, Нину Владимировну, лишили работы в школе, хотя она нигде при немцах не работала. Правда, через год или два восстановили в правах, и я ещё учился у неё в седьмом классе.

Однажды меня несправедливо выгнали из школы. Директор был новый, фронтовик, контуженный. Ходил он в военной форме, без знаков отличия. Сдается мне, он пил. Привезли в школу булочки для раздачи всем учащимся. Кажется, до 1947 года нас подкармливали булочками и повидлом. Раздача булочек всегда сопровождалась всеобщим веселым возбуждением. И вот на фоне такого возбуждения старшеклассники, чтобы сорвать начало урока, затащили меня в свой класс и зажали между двух верзил на задней парте. Гвалт стоял неимоверный. Директор, проходя мимо, заглянул в класс и увидел меня, человечка нестандартного размера, третьим на парте. Спьяну (а как же иначе) посчитал меня зачинщиком бедлама. Резко выкинув вперед руку с указательным перстом в мою сторону (как Вий на философа Хому Брута: «Вот он!»), скомандовал: «Пошел вон! Чтоб я тебя больше в школе не видел!».

Уныло поплелся я домой, не зная как сообщить маме о том, что больше я не советский школьник, и пора мне в ФЗУ или к отцу в ученики, чтобы «всю оставшуюся жизнь, как отец, обтирать пузом станки», как иногда пугала меня мама за нерадение и бестолковщину. Воспитание мое было таково, что взрослые всегда и во всем правы, поэтому нес я на себе тяжелый груз вины и чувство неотвратимого сурового и заслуженного наказания. Кроме того, при выходе из проклятого класса, я задел лбом об острый угол ящика из-под булочек, образовалась приличная шишка. Вот и вещественное доказательство хулиганского поведения. Пришла беда – отворяй ворота.

Мама всплеснула руками: «Мой сын – хулиган! Да быть этого не может, потому что не может быть никогда». Она надела медаль «За оборону Севастополя» и пошла объясняться. Потом я слышал, как она рассказывала отцу, что директор, не вставая из-за кабинетного стола (был конец рабочего дня, и он «изрядно устал»), сообщил, что школа состоит из одних хулиганов («И мальчики кровавые в глазах»), и по законам логики ваш сын один из них. Пусть возвращается в школу, но милость директорского прощения вершится в последний раз. В те времена в Стране Советов был закон о всеобщем обязательном четырехлетнем образовании. Так что, господин-товарищ хороший, директор был обязан доучить всех без исключения до возможности поступления в ФЗУ, а иначе – «Парт билет на стол!».

Но на этом беды мои еще не кончились. Во время разговора с мамой директор справился, в каком я классе, и как моя фамилия, после чего снял с полки классный журнал и на всякий случай, для соблюдения формальностей, заглянул в него. Как же был он удивлен, когда в разделе русский язык, против моей фамилии обнаружил стройный ряд двоек. «Так он у вас ещё и двоечник!», – радостно вскричал директор. Радость его была вполне понятна, так как появилось реальное основание для моего выдворения из школы. Он вызвал к себе в кабинет учительницу русского языка, которая сокрушенно развела руками и сообщила, что, несмотря на её старания (я не помню, чтобы она со мной старалась), я катастрофически отстаю от всего класса, и нужны дополнительные занятия с репетитором.

Молодая и очень привлекательная учительница, имя и отчество которой помнится мне до сих пор, уговорилась с мамой позаниматься со мной. Эти частные уроки будут стоить 1.000 рублей. Именно такая сумма была у меня, так как я собирал деньги на аккордеон. Накопление образовалось за счет праздничных подарков от членов семьи. Щедро и часто дарила мне деньги моя тетя Татьяна после удачных торгов на рынке.

Моя мечта, черно-белый аккордеон «Хохнер» стоял на витрине магазина культтоваров, на набережной Корнилова. Подолгу простаивал я у витрины, вожделенно любуясь шикарным инструментом. Но вот, о горе мне, мечта лопнула. Мама сказала: «Вот тебе в наказание. Мы оплатим твои уроки из собранных тобой денег».

Тусклыми серенькими вечерами плёлся я в школу, где в микроскопической комнатке жили две учительницы. В комнате пахло обедом, косметикой. В маленькое оконце синел вечер. В это оконце каждый вечер по несколько раз стучал наш туповатый военрук, вызывая дам на краткие беседы. Мне ни разу не удалось вникнуть в то, что объясняла учительница. Я видел движущиеся губы, слышал звук речи и деликатно изображал внимание и даже понимание информации. На вопрос, всё ли мне понятно, следовал категорически утвердительный ответ. Так до зимы управились мы с русским. Отпустила меня учительница с понимающей печалью в глазах. Что это такое было со мной, может быть, это была болезнь, психофизическая ущербность? Со временем родное русское слово само незаметно проникло в меня. Учительница, иногда встречая в городе мою маму, спрашивала: «Ну, как Жорик?». Мама отвечала, что он поступил в мединститут. «Да что вы говорите!», – сокрушалась учительница. Спустя годы, опять тот же вопрос при встрече. Мама сообщала, что он уже работает врачом. «Да, что вы говорите! Кто бы мог подумать!?».

Весьма выразительно признаки бестолковости проявились на первых уроках английского языка. Хорошо запомнив буквы английского алфавита и их написание, я наивно решил, что уже знаю язык. А посему слова первого диктанта были записаны латинскими буквами так, как их звучание воспринимало ухо. Так девочка (girl) превратилась в «gel», так как по-русски слышится «гёл», мальчик (boy) – в «boi», и так далее. Интересно, что сидящий рядом приятель был очарован моими познаниями и переписал все с моего листа себе в тетрадь. Учительница английского была поражена такими самобытными представлениями о правилах написания вверенного ей языка. Она даже как бы обиделась и через неделю уволилась. Новая учительница, мамина школьная подруга, ставила мне положительные оценки только лишь за мое терпеливое пребывание на уроке.

9 мая 1945 года шли обычные занятия, мы заканчивали четвертый класс и готовились к экзаменам. Да, да, тогда начиная с четвертого класса и по окончании каждого последующего, вплоть до десятого, сдавались экзамены. В середине дня в класс ворвалась дочь классной руководительницы и закричала: «Мама, война кончилась!». Что было потом, какое всеобщее ликование, описано тысячи раз.

Отзвучал праздник, отгремел салют. Вернулись предэкзаменационные будни. Мы собирались вечерами в школе и под диктовку учителей переписывали экзаменационные билеты, так как книжечка с билетами была всего одна. Выпускными классами считались четвертый, седьмой и десятый. По окончании этих классов выдавался аттестат. Экзаменов было много, почти по каждому предмету. Точно помню, что после седьмого класса было 11 экзаменов. А ведь каждый экзамен – это волнение, страх переэкзаменовки осенью, испорченные летние каникулы. Сколько адреналина было выделено понапрасну. Отчего потом у молодых людей сердечнососудистые заболевания, как у взрослых? Кто измерял, как подскакивает кровяное давление у школяра в те минуты, когда учитель-садист произносит: «К доске пойдет….» и ждет долго-долго в замершем классе.

Мне везло. Семь классов прошли без переэкзаменовок. В седьмом классе мне исполнилось 14 лет, и учительница истории (в те времена все учителя истории назначались секретарями парторганизации школы) вызвала к себе и побеседовала о моей готовности вступить в ряды Ленинского Комсомола, о центральных газетах, которые я читаю (я никогда их не читал), о том, чем занимаются родители. Вступить в Комсомол я хотел, так как мне нравилось носить комсомольский значок.

И был вечер. И было комсомольское собрание школы. Долго не начинали, так как не было электричества. Комсомольцы пели, играл на рояле хорошенький мальчик Вадик Богословский, пел мой приятель, потом известный писатель, Боря Фаин исполнил только появившуюся песню «Матросские ночи». Девочек не было, обучение стало раздельным. Ребята танцевали вальс друг с другом. Не было непристойных слов, курильщиков, разговоров о выпивке. Все же хорошее дело был Комсомол! На протяжении длительного времени пребывания в Комсомоле у меня не раз появлялась возможность сделать карьеру комсомольского функционера. Но я был холоден к работе и не понимал открывавшихся возможностей. Судьба сулила мне иное.