10. Путь на Портбоу

«Мои дорогие, – писал Адорно своим родителям 13 января 1940 года. – Мы испытали восторг, когда Лео Френкель позвонил нам вчера вечером и сообщил, что вы прибыли – а это значит, что эмигрировали! – успешно. Добро пожаловать на землю, может быть довольно грубую, напичканную аптеками, хот-догами и автомобилями, но, по крайней мере в данный момент, довольно безопасную!»{346} Мария и Оскар прибыли в Соединенные Штаты после того, как сначала отплыли из Гамбурга на Кубу. Их сын в этот момент работал в Нью-Йорке в качестве заместителя Хоркхаймера, пока сам директор колесил по Западному побережью, планируя исследовательский проект по изучению психологии и типологии современного антисемитизма. Учитывая произошедшее с родителями Адорно, проект этот имел для него персональное значение. Начиная с 1938 года нацисты проводили политику, целью которой было вынудить евреев к эмиграции. 9 и 10 ноября того же года они устроили «Хрустальную ночь», во время которой дома евреев, их больницы, синагоги и школы были разрушены, сотни людей убиты, а десятки тысяч арестованы и заключены в концлагеря. Нагнетание жестокости по отношению к евреям вскоре достигло своей кульминации в так называемом окончательном решении. Во Франкфурте отец Адорно, которому на тот момент было уже почти семьдесят, получил увечья во время разгрома его конторы. Затем их с Марией арестовали, они провели несколько недель в тюрьме и были лишены права распоряжаться своей собственностью. Будучи истощен эмоционально и физически, Оскар заболел воспалением легких, и поэтому пара не смогла сразу воспользоваться разрешением на отъезд в Гавану. Когда же они туда прибыли, то вынуждены были прождать еще несколько месяцев, перед тем как смогли выехать в Соединенные Штаты.

В это тяжелое время Адорно в перерывах между своими исследованиями фетишистского характера музыки и антисемитизма поддерживал очаровательную по своему инфантилизму переписку с родителями, часто подписываясь: «Ваш старый ребенок Тедди». Вот начало его письма на почтовой открытке, адресованной матери: «Моя дорогая, моя преданная мама-бегемотиха! Продолжай жить с тем же спокойствием, уверенностью и упрямым превосходством, как мама-гиппопотам на обороте этой открытки»{347}. На обороте была напечатана фотография гиппопотама Розы из нью-йоркского зоопарка. Адорно и его жена Гретель заканчивают письма своим родителям так: «Ваши две лошадки, Хоттиляйн и Роззиляйн, крепко целуют вас» или же «Самые сердечные поцелуи от вашего Бегемота-короля и его дорогой Жирафовой газели». Невероятно мило встречаться с такими сентиментальными признаниями в письмах Адорно не только потому, что они служат противоядием от привычной жесткости его более зрелых текстов, но и потому, что их источник – настоящие чувства. Это совсем не то, чего можно было бы ожидать – отчаянно беспечная маска человека, смотрящего в бездну, разверзающуюся следом за едущими к нему родителями. «Мне кажется, – писал Адорно Хоркхаймеру, чьи родители, Моритц и Бабетт, также отчаянно пытались бежать из антисемитской Германии, – будто все страдания, о которых мы привыкли думать в связи с пролетариатом, были перенесены на евреев в ужасающе концентрированной форме»{348}. Решающий для критической теории момент – страдания пролетариата, в свое время бывший мотивом создания Института социальных исследований, был заменен новым предметом внимания. И в самом деле, «Диалектика Просвещения» Адорно и Хоркхаймера, куда в 1947 году они добавили последнюю главу об антисемитизме, почти не упоминает о пролетариате, пытаясь «дать ответ на вопрос, почему человечество, вместо того чтобы прийти к истинно человеческому состоянию, погружается в пучину нового типа варварства»{349}.

Благополучное прибытие Оскара и Марии в Соединенные Штаты стало утешением для Адорно, учитывая, что положение беженцев из Германии осложнилось после начала Второй мировой войны в сентябре 1939 года. Во Франции, например, немецкоговорящих эмигрантов, проживавших в Париже, согнали на футбольный стадион Ив-дю-Мануар в Коломбе и там интернировали. В числе интернированных был Вальтер Беньямин, который, находясь в весьма стесненных материальных обстоятельствах, жил в ссылке во французской столице после своего побега из Берлина в 1933 году. Он не был в достаточной мере немцем, чтобы жить в Германии (нацисты лишили немецких евреев гражданства), но оказался в достаточной мере немцем, чтобы французы поместили его на три месяца в лагерь для военнопленных в окрестностях Невера в Бургундии. По возвращении в свою квартиру в доме 10 по Рю Домбаль Беньямин написал свою последнюю, как впоследствии выяснилось, работу – «О понятии истории», где есть такие слова: «Традиция угнетенных учит нас, что переживаемое нами “чрезвычайное положение” – не исключение, а правило. Нам необходимо выработать такое понятие истории, которое этому отвечает. Тогда нам станет достаточно ясно, что наша задача – создание действительно чрезвычайного положения; тем самым укрепится и наша позиция в борьбе с фашизмом»{350}.

13 июня 1940 года, за день до вступления немцев в Париж, они с сестрой Дорой, которая только что вышла из лагеря для интернированных, выехали в Лурд, находившийся в неоккупированной немцами части Франции{351}. Беньямин очистил квартиру, где жил, от самых важных своих текстов – в их числе были «Берлинское детство на рубеже веков» в версии 1938 года, одна из редакций «Произведения искусства в эпоху его технической воспроизводимости», а также его собственный экземпляр текста «О понятии истории». Он отдал их на хранение Жоржу Батаю, писателю и сотруднику Национальной библиотеки. То, что осталось, конфисковало гестапо, имевшее ордер на арест Беньямина.

Без сомнения, он был в очень большой опасности. За несколько дней до этого Французская Республика была распущена и в результате последовавшего перемирия между Третьим рейхом и коллаборационистским режимом Виши маршала Петена беженцам из гитлеровской Германии стала грозить опасность обратной депортации. Соединенные Штаты через свои консульства в оставшейся неоккупированной части Франции выделили некоторое количество чрезвычайных виз для спасения политических противников нацистов – той категории беженцев, которым грозила бы опасность в случае их возвращения на родину. Ханна Арендт, немецко-еврейская интеллектуалка и товарищ Беньямина по несчастью, в то время также скрывавшаяся от нацистов и их французских приспешников, позже напишет, что эта категория беженцев никогда не включала в себя «неполитизированную массу еврейства, которая потом и оказалась в наибольшей опасности». Получая эту визу, Беньямин колебался. «Как ему было жить без библиотеки? Как зарабатывать на жизнь без оставшихся в рукописях пространных цитат и выписок?» – писала Арендт. «Кроме того, его совершенно не тянуло в Америку, где ему, как он не раз говорил, скорее всего, не найдут никакого другого применения, кроме как возить по стране, показывая за плату в качестве “последнего европейца”»{352}.

В Лурде, торговом городке у подножия Пиренеев, который стал центром римско-католического паломничества и чудодейственных излечений еще с тех пор, как в 1858 году Бернадетте Субиру там явилась Дева Мария, Дора и Вальтер страдали от своих заболеваний. Дора – от анкилозирующего спондилоартрита и прогрессирующего атеросклероза, а состояние сердца Беньямина ухудшалось из-за высоты и угрозы попасть в руки нацистов. То был вполне оправданный страх – мы теперь понимаем это, оглядываясь назад, – в 1942 году их брат Георг был убит в концентрационном лагере Маутхаузен-Гузен. Главным утешением Вальтера на протяжении этих двух месяцев в Лурде стало чтение «Красного и черного» Стендаля.

Беньямин почти ничего не знал о том, что пытаются предпринять находящиеся в Нью-Йорке франкфуртцы, чтобы помочь ему в безопасности добраться до Америки. Им, в свою очередь, тоже мало что было известно о его точном местонахождении – письма и открытки продолжали приходить в его парижскую квартиру уже после того, как та была разгромлена гестаповцами. Тем не менее они старались что-то придумать для него по ту сторону Атлантики. В какой-то момент благодаря стараниям Хоркхаймера Беньямин в качестве сотрудника Института должен был стать приглашенным профессором Университета Гаваны.

После двух месяцев жизни в Лурде Беньямин узнал, что Институт организовал для него въездную визу в Соединенные Штаты. Он мог получить ее в американском консульстве в Марселе. Туда он и направился, оставив свою сестру в Лурде на произвол судьбы (позже ей пришлось скрываться на ферме, а на следующий год она перебралась в нейтральную Швейцарию). В этих ужасающих обстоятельствах он вернулся в Марсель – город, который он любил так же, как Неаполь или Москву, за его коллективистскую хуцпу и совершенно негерманскую живость. В начале 1930-х годов он опубликовал два воспевающих город очерка: «Марсель»{353} и «Гашиш в Марселе» – бесшабашное и сумасшедшее описание своих прогулок по барам и кафе в «экстазе транса»{354}.

Но Марсель, с которым он встретился в августе 1940 года, оказался совсем другим – битком набитым беженцами, переполненными страхом перед клещами гестапо, так что ощущения его оказались совсем не экстатическими. В американском консульстве ему выдали въездную визу в США и транзитные визы в Испанию и Португалию. Он впал в депрессию, придумывая разные безумные схемы побега из Европы – по одной из них они с другом под видом матросов за взятку должны были попасть на борт грузового корабля, направляющегося на Цейлон.

В середине сентября он и еще двое его знакомых марсельских беженцев решают, поскольку у них нет никаких перспектив легально покинуть Францию, отправиться в сельскую местность на испанской границе, чтобы попытаться пешком перейти через Пиренеи. План заключался в том, чтобы пересечь будто бы нейтральную, но на самом деле фашистскую Испанию, добраться до Лиссабона и отплыть из португальской столицы в США. В Нью-Йорке ожидавшие его прибытия Теодор и Гретель Адорно подыскивали ему жилье. Тем временем его собственные шансы, как и шансы других беженцев добраться хотя бы до Испании, уменьшаются, поскольку вишисты начинают тщательнее контролировать прямую дорогу до Портбоу, их пункта назначения на испанской территории. Итак, 25 сентября небольшая группа беженцев, включая Беньямина, вышла в горы по дальней разбитой тропе. Лиза Фиттко, политическая активистка, входившая в состав группы, переживала, что плохое состояние его сердца сделает этот переход для него рискованным, но Беньямин настоял идти вместе с ними. Во время путешествия он шел по десять минут, делая затем минутную остановку, чтобы отдышаться. Все это время он сжимал в руках черный портфель, в котором, как он сказал Фиттко, «находилась рукопись, более важная, чем я сам»{355}. Но это было не все, что он взял с собой: писатель и его товарищ по несчастью – такой же беженец, Артур Кёстлер, – вспоминал, что Беньямин покинул Марсель, имея при себе запасы морфия, «которыми можно было убить лошадь» (на самом деле Кестлер и сам пытался свести счеты с жизнью при помощи морфия примерно в это же время). Когда одним жарким сентябрьским днем перед ними на горизонте замаячили виды Портбоу, кто-то из их группы заметил, что Беньямин был уже на грани сердечного приступа. «…Мы бросились кто куда на поиски воды, чтобы помочь больному человеку», – вспоминала Карина Бирман{356}.

Худшее, однако, было впереди. Когда беженцы добрались до Портбоу и обратились на таможню для оформления документов на пересечение территории Испании, им ответили, что испанское правительство только что закрыло границу для нелегальных беженцев из Франции. В результате перед ними открылась опасная перспектива насильственной депортации во Францию, за которой могли последовать интернирование, перемещение в Германию и смерть в немецком концлагере. Они были помещены под охрану в отеле, где Беньямин в отчаянии написал предсмертную записку, передав ее Хенни Гурланд, тоже беженке. Впоследствии Гурланд рассказывала, что сочла тогда необходимым уничтожить документ, но она восстановила его по памяти: «В ситуации, не оставляющей выхода, мне не остается ничего иного, кроме как покончить со всем. Моя жизнь придет к завершению здесь, в маленькой пиренейской деревушке, где никто не знает меня»{357}. По-видимому, этой же ночью он принял морфий, взятый им с собой из Марселя. Тем не менее в свидетельстве о смерти указано, что ее причиной стало кровоизлияние в мозг. Биографы Беньямина все же полагают, что доктор-испанец был подкуплен другими беженцами, чтобы предотвратить скандал, ведь таковой повышал вероятность их возвращения во Францию. Дата на свидетельстве – 26 сентября. На следующий день границу снова открыли. Если бы Беньямин не принял морфий, то ему бы разрешили свободно пересечь Испанию, а затем отправиться в Америку.

Узнав о смерти Беньямина, воспринятой ими как самоубийство друга, Теодор и Гретель Адорно погрузились в отчаяние. Если бы только, писал Адорно Гершому Шолему, Беньямин мог продержаться еще двенадцать часов, он был бы спасен. «Это совершенно не поддается пониманию – как будто бы он впал в ступор и захотел уничтожить себя, хотя был уже спасен»{358}.

Более смелые версии причин смерти Беньямина поспешили заполнить этот пробел. Согласно одной из них, Беньямин был убит приспешниками Сталина. В «Загадочной смерти Вальтера Беньямина» Стивен Шварц, проживающий в Черногории журналист, пишет, что сталинские агенты действовали на юге Франции и на севере Испании в течение первых лет войны, когда нацистско-советский пакт все еще был в силе. Поэтому две самые могущественные секретные службы Европы тесно сотрудничали. «Несомненно, советская секретная полиция работала в ключевой точке на юге Франции, просеивая волну беженцев в поисках целей для ликвидаций», – пишет Шварц. «Вальтер Беньямин попал в самый водоворот зла. И, хотя его обожатели предпочли проигнорировать это обстоятельство, он, как никто другой, подходил для включения в советский ликвидационный список». Среди других жертв тех, кого Шварц именует «сталинскими killerati», был немецкий коммунист Вилли Мюнценберг. Ранее он шпионил на Сталина, а в Париже стал лидером антифашистского и антисталинистского общества немецких эмигрантов, пока, как и Беньямин, не был вынужден бежать от наступления нацистов. Однако Мюнценберг был арестован и помещен в лагерь для интернированных. Позже он был освобожден, но вскоре его нашли повешенным на дереве недалеко от Гренобля. Как утверждает Шварц, он был убит советским агентом, который сидел вместе с ним в тюрьме под видом социалиста. По мнению Шварца, человек, который много знал о русских дезинформационных операциях, был просто вымаран из истории{359}.

Но почему Беньямин должен был привлечь подобное же внимание со стороны подручных Сталина? Шварц отмечает, что за несколько месяцев до смерти Беньямин написал свои тезисы «О понятии истории» – один из самых проницательных из всех когда-либо сделанных анализов неудач марксизма. Он умер как раз в то время, когда многие бывшие советские симпатизанты избавлялись от своих промосковских иллюзий из-за пакта между Гитлером и Сталиным. В ответ на это сталинские агенты, часто вербовавшиеся из среды социалистических интеллектуалов, совершали убийства. Возможно, Беньямин, сам того не подозревая, встречался с агентами Коминтерна. Шварц пишет: «Беньямин был частью субкультуры, наполненной опасными людьми – было известно, что она не безопасна». В конце 1930-х годов, настаивает Шварц, сталинские агенты в Испании получили задание выслеживать немецкоязычных противников Сталина, чтобы под пытками заставлять их делать ложные признания. «Москва хотела устроить уже за пределами советских границ аналоги печально знаменитых чисток и судебных процессов». Все возможно, но вряд ли Беньямин представлял угрозу для советской коммунистической ортодоксии подобно Льву Троцкому, убитому в изгнании в Мексике за месяц до его смерти. В отличие от других жертв сталинских killerati, Беньямин никогда не был членом коммунистической партии. Не представлял никакой настоящей угрозы для Сталина и его эксцентричный, наполненный теологией и мистикой марксизм (который даже его друг Брехт называл «ужасающим»). Более того, Шварц не предоставляет каких-либо убедительных объяснений насчет того, каким образом подручные Сталина должны были его убить.

Однако если версия убийства выглядит сомнительной, то, как настаивает Шварц, столь же сомнительно выглядит и версия самоубийства. В документах испанского судьи нет никаких свидетельств присутствия наркотиков. Также нет никаких доказательств того, что отчет врача о внутричерепном кровоизлиянии, которое могло усилиться от перенапряжения при переходе через Пиренеи и убить его, – фальшивка. Остается нераскрытой еще одна тайна, окружающая смерть Вальтера Беньямина. Что находилось в черном портфеле и что с ним произошло? По одной из версий, портфель доверили одному из беженцев, а он потерял его в поезде по пути из Барселоны в Мадрид. Но что это была за рукопись? Законченные «Пассажи»? Новый вариант книги о Бодлере? Биографы Беньямина отвергают эти версии, полагая, что состояние его здоровья позволяло ему работать в последний год жизни только урывками и такие громадные литературные задачи были ему не по силам. Или, возможно, это была уточненная версия его последних тезисов «О понятии истории»? И снова его биографы Айленд и Дженнингс сомневаются в этом, полагая, что Беньямин не придал бы такого значения новой версии – разве только в случае, если бы она сильно отличалась от тех ее копий, что он отдал Ханне Арендт в Марселе. Конечно, это едва ли может служить решающим аргументом. Возможно, это была попытка на бегу переделать тезисы, уже пронизанные надеждами на спасительное избавление. Но даже если так, мы, скорее всего, уже никогда не узнаем о содержании этой рукописи.

Вместо этого у нас есть та ее версия, которую Ханна Арендт, оказавшаяся более везучей, чем Беньямин, смогла передать Адорно в Нью-Йорке. Она была опубликована Институтом в 1942 году и оказала электризующее влияние на Адорно и Хоркхаймера, оказавшись созвучной с собственными мыслями Адорно, «прежде всего с идеей истории как непрерывной катастрофы, с критикой прогресса, господства над природой и с отношением к культуре»{360}. Тем не менее следует отметить, что «Тезисы» были восприняты как отрицание постоянного прогресса в истории и, в частности, как весьма замысловатая критика Беньямином его современников, вульгарных марксистских идеологов Второго и Третьего Интернационалов. Они, как полагал Беньямин, пусть и косвенно, но мыслили, что исторический материализм утверждает непрерывный континуум прогрессирующего движения к благодушному разрешению противоречий, к утопии коммунизма. Безусловно, ангел истории, к которому взывает Беньямин в девятом тезисе, есть образ, низвергающий этот грубый исторический материализм. Потому что прошлое для ангела – это не цепь событий, а одна сплошная катастрофа, и задача любого настоящего исторического материализма состоит не в предсказании революционного будущего или коммунистической утопии, а в обращении к страданиям прошлого с надеждой на их искупление.

«Диалектику просвещения» – великую книгу, написанную Адорно и Хоркхаймером в их калифорнийской ссылке, – можно читать как дальнейшее развитие этих восемнадцати тезисов Беньямина, ставших его интеллектуальным завещанием. Сегодня на его могильном камне в Портбоу по-каталански и по-немецки выбита цитата из седьмого тезиса: «Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства»{361}.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК