Секс и слово

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Секс и слово

Что бы Роман Виктюк ни придумал теперь, это уже не сравнится с эффектом прославившей его постановки — «Служанок» по пьесе Жана Жене в «Сатириконе». В этот момент провинциальный режиссер стал общественным явлением. Был провинциальный упорный юноша, приехавший учиться в Москву: ГИТИС, постановки в провинции, коммуналки, режиссура в цирковом училище. А стал законодатель театральной моды в вечном цветном пиджаке с засученными рукавами — певец порока и страсти, любимец светской хроники и находка для телекамер.

Если на сцене женщина, она, скорее всего, переоденется мужчиной, мужчина будет играть женщину, встав на высоченные каблуки, набросив боа с перьями и пристегнув чулки. Или будет сиять обнаженным торсом и помахивать перед публикой прицепленными ангельскими крылышками. Актеры будут то шептать реплики в микрофон, то выкрикивать с надрывом что-нибудь из режиссерской библиотечки: Уайльд, Берджесс, Мисима, малоизвестные итальянские драматурги, то ли найденные, то ли придуманные. Порок. Любовь. Кровь. Секс. Страсть. Все с большой буквы.

Успех Виктюка в начале 1990-х был безоговорочен. Аншлаги в Театре Моссовета, Театре имени Вахтангова и «Сатириконе» — вся Москва стремилась попасть на бунтаря. В глубоко цензурировавшем секс (а тем более однополый секс) советском обществе Виктюк предъявил его как общественную и эстетическую ценность. Для многих это стало разрешением глубоко личных страхов и запретов, а уж всеобщее любопытство было режиссеру обеспечено. И Роман Виктюк не обманул эти ожидания. Кого бы он ни ставил, все равно выходил сплошной Виктюк. О чем бы режиссер ни говорил, он все рано говорил про ЭТО.

Некоторые заговорили о Виктюке как о русском Оскаре Уайльде. Сам он не раз отмечал, что сходится с английским писателем только в отношении к искусству. Страдающий эпикуреец, Уайльд повторял, что ради самосовершенствования художнику положено делать изображаемый им мир зеркалом своих настроений. И чем дальше, тем яснее становилось, что Виктюк, клянясь театральным искусством, просто-напросто любуется собственным неменяющимся отражением.

На вопрос, кто его зрители, режиссер отвечал: «В наш театр не приходит случайная публика».

Театр Виктюка оставался абсолютно авторским: в нем режиссер — царь и бог. Поэтому, видимо, и спектакли Виктюка без преданной любви к режиссеру и веры в него смотреть было невозможно. Постепенно складывался чрезвычайно комфортный симбиоз режиссера, который не может обойтись без обожания своей аудитории, и зрителей, которые привыкли обожать «своего мастера». Этот запас зрительской любви и веры и стал тем, что отделяло театр Романа Виктюка от жизни за его стенами.

Впрочем, подобными замкнутыми на себе системами являются и другие театры. Успех же театра Виктюка у публики и его способность держаться на плаву, скорее, можно объяснить все теми же социальными причинами, а именно глубокой застенчивостью наших людей, способных раскрепоститься лишь по «культурному» поводу. Иными словами, к Виктюку ходили приличные граждане, которые не пойдут в гей-клуб, а в театр — запросто…

 «Я практически не общаюсь с людьми из литературных кругов, — говорил Виктор Пелевин в 1997-м. — А мои друзья литературой интересуются мало. Бывает, заедет кто-нибудь в гости на черном SAAB, ты ему покажешь свою книгу на японском, а он тебе скажет: “Когда ж ты, Виктор, делом займешься?” Вообще, мне нравится писать, но не нравится быть писателем. Я писатель только в тот момент, когда что-то пишу».

Пелевин с удовольствием играл со своей «целевой аудиторией» и морочил ей голову. Основная его тема, если определить ее словами из текста, — «способ существования белковых тел в эпоху четвертой власти». Иными словами, жизнь, которая, как утверждает самый прилежный из китайских читателей Пелевина — Чжуан-цзы, всем только снится.

Позже «Коммерсанту» удалось вытащить из крайне редко дававшего интервью писателя некоторое количество соображений о литературе вообще и о Пелевине-литераторе в частности. Мысли были, например, такие: «При рыночном регулировании культуры весь плюрализм быстро сводится к трем-четырем полкам супермаркета с бирками “детектив”, “триллер”, “эротика” и “для детей”. Писатели перестают производить что-то другое, потому что все остальное требует значительного труда, который никак не вознаграждается…

С другой стороны, если организовать культуру на каком-нибудь другом принципе, кроме рыночного, из подвалов сразу полезет такая мразь, начнется такое, такое… По мне, лучше уж безличная пошлость рынка, чем личная пошлость множества конкретных людей из дотируемого культурного истеблишмента, т. е. мафии. Все равно хорошие книги будут появляться, потому что в этом мире действует много других законов, кроме спроса-предложения. Раньше хорошие книги появлялись вопреки развитому социализму, теперь они будут появляться вопреки рынку, вот и все…

Писатель — это человек, который отвечает перед текстом, который он пишет, а не перед читателями или критиками. Поэтому это очень одинокое занятие. Кроме того, я никого никуда не веду, а просто пишу для других те книги, которые развлекли бы меня самого. Собственно, они меня и развлекают, потому что я их первый читатель. Я далек от того, чтобы относиться к себе серьезно. А в никуда нельзя ни завести, ни вывести оттуда. Это наш общий дом с самого начала, понимаем мы это или нет. Иван Сусанин был большим шарлатаном…»