ССОРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ССОРА

Увидев их возле киоска с мороженым, Сеня Глазов, или, как его на эсминце коротко называли, Синеглазый, растерялся, не знал, как поступить: подойти вроде неудобно, уйти незамеченным не было сил. Борясь с собой, медленно направился к киоску. Поздоровался. Дубов, поддерживая девчонку за локоть так, словно она была фарфоровая, солидно поклонился:

— Познакомься, Семен. Моя…

— Мы знакомы, — поспешила та и обожгла Семена взглядом.

— Пойдем с нами, Семен, — сказал Степан.

— Нет, мне не по пути, — угрюмо отговорился Глазов и неопределенно махнул рукой, — мне туда…

И еще не раз по воскресным дням Семен видел боцмана Дубова с Наденькой. Обходил их стороной, а по ночам вздыхал, мучился, ревновал. С мужской прямотой не скрывал неприязни к рослому грузному Дубову, мысленно упрекал Наденьку, говорил горькие и недобрые слова. Стыдясь ревности, молча переживал, крепился… и не мог вытерпеть.

Однажды, когда товарищи по дивизиону ушли на берег, Семен, отказавшись от увольнения, остался в кубрике наедине с дневальным. Достал из рундука цветную, специально хранимую для исключительных писем бумагу и с первой страницы повел мелкими сердитыми завитушками.

«Дорогая Наденька…» Зачеркнул: не годится, сразу скажет, пропадаю по ней. Написал крупно: «Глубокоуважаемая Надежда», но дальше рука самовольно вывела мелко-мелко: «Надюшенька, не могу не писать. Не пойму, что случилось с тобой. Почему это вдруг между нами встал Степан и я оказался вроде на отшибе. Пойми, я гору перевернул бы, все сделал бы для тебя… и чтобы Степан ушел с моего пути…»

Исписал Семен почти всю голубую тетрадку мелким убористым почерком. И буквы были похожи на самого Глазова — тонкие, энергичные, устремившиеся вперед. Кажется, все написал, все наболевшее высказал. В письмо были и плохо скрытые мольбы, и горькие упреки, и даже прозрачные намеки, что, не встретив взаимности, «черноморский молодой матрос» не может за себя поручиться.

Семен осторожно сложил вчетверо звонко хрустнувшие листы, провел языком по клейким краям конверта и вложил в него свои заветные думы.

Письмо передал сходившему на берег сигнальщику Корниенко и, едва тот сбежал по сходням, с мучительным нетерпением стал ждать его возвращения.

Когда сигнальщик появился у трапа, Глазов издали осведомился:

— Ну как?

Тот понимающе подмигнул: все, мол, в порядке.

— А ответ?

— Чего нэма, того нэма, — спокойно констатировал сигнальщик и направился в кубрик.

— Да куда же ты? Как ты можешь так?

— Ах, я и забув, слушаю вас, товарищ старший матрос. Бачу, тут треба по-уставному доложить. — Корниенко деланно вытянулся в струнку.

— Да ты не шути. Скажи, как она… это самое… приняла? Что говорила?

— Приняла так себе, — с тем же непоколебимым равнодушием откликнулся сигнальщик. — Взяло ото, значит, цэ письмо, повертила його на вси стороны, даже на свит подывылась и каже: «Бла-го-д-а-рю. Дома прочту».

— И все?

— Всэ.

— С Дубовым была?

— Эге ж.

Семен ждал ответного письма, а его все не было и не было. И вдруг как-то сам Дубов вручил ему незапечатанный конверт. Боцман виновато оправдывался:

— Не подумай плохого, я не читал. Меня просили передать.

— Ладно, Степан. О тебе я никогда плохого не думал, — покривил душой комендор, подавляя охватившее его сложное чувство — тревогу и неприязнь к боцману.

Непослушными пальцами извлек листик из конверта. Наденька писала:

«Дорогой Сеня! До-ро-гой Сеня, — по слогам повторил Глазов. — Получила твою весточку. Что же это ты не заходишь к нам? Девчата спрашивают, куда девался Синеглазый? А я сказать не знаю что. Да и письмо твое необычное — странное, грустное, на тебя это не похоже».

А дальше шли роковые строки: «Славный мой Синеглазый! Ты называешь меня сестренкой. Очень хорошо сказал. Могу и я тебя братишкой назвать. Я знаю, что ты добрый, хороший, красивый…»

— Так чего же еще надо? — мысленно допытывался Семен и в следующих строках нашел ответ:

«Но Степана люблю по-особенному, не так, как тебя. Люблю… А вообще, сама толком не знаю, за что люблю, но хорошо знаю, чувствую, что люблю…»

— Как я тебя, — вздохнул Семен и пробежал взглядом остальные строки: «Только, Сеня, не говори Степану об этом. Помолчи. Я ему пока ничего не сказала… Боюсь. Само собой выяснится, быть может. Это я только тебе объяснилась в любви к Степану».

— Мне объяснилась, — угрюмо повторил Семен.

Затуманились глаза у комендора. Вопреки привычке медленно спустился по трапу в кубрик, подошел к рундуку, зачем-то открыл дверцу и задумчиво, словно делясь с другом своим невысказанным горем, до мельчайших подробностей припомнил день знакомства с Надей.

Это было месяца три назад на городской спартакиаде. Наденька участвовала в беге на стометровку, а Семен — в дальнем заплыве. Когда пловцы приближались к финишу, Глазов вырвался вперед, но, чувствуя, что вот-вот выдохнется, через силу делал последние взмахи отяжелевшими руками. И тут услышал подбадривающие восклицания друзей:

— Жми, Семен!

— Не подкачай!

— Еще немножечко, Синеглазый!

Уже коснувшись скользкой стенки щита, Семен услышал бурю аплодисментов и чей-то тоненький незнакомый голос:

— Молодец Синеглазый! Я так и знала, что он первым придет! Стиль у него особенный.

Семен поднял голову и увидел перед собой худенькую смеющуюся девушку в темно-синем спортивном костюме с загадочными инициалами на груди. В удлиненных ультрамариновых глазах, казалось, дрожали выдавленные смехом слезы. Она вытянула маленькие загорелые руки:

— Давайте помогу подняться.

— Не надо: пловцу не к лицу, — неожиданно в рифму ответил Семен. Поднявшись на пирс, он снял голубую шапочку, провел ладонью по натруженным мышцам рук и, не глядя на незнакомку, словно про себя проговорил:

— И откуда это люди знают меня?

— Да я не знаю… Все кричат — Синеглазый, ну и я.

— А зовут-то меня не Синеглазый. Это меня для краткости, — уточнил Семен и протянул руку: — Глазов.

— Надежда.

Короче говоря, с того яркого, так запомнившегося дня комендор потерял покой. Почти каждый день увольнения он был с Наденькой. Осенние вечера, когда накрапывал надоедливый дождик, они простаивали под акацией у общежития техникума.

Все казалось ясным и понятным. По крайней мере, так полагал Семен. И хотя виделись они часто, комендор успел написать Наде два письма и получить один ответ. Правда, в нем не было тех слов, которые хотелось бы прочесть нетерпеливому Семену. Надя писала о том, что начали белить общежитие, и о многом другом, что меньше всего интересовало Семена. Но сам факт получения письма он был склонен считать ответом на его чувства. И вдруг этот Степан…

Семен перестал здороваться не только с Дубовым, но и со всей боцманской командой, а когда встречал Степана, то сгорал от неприязни. И вот однажды выпал подходящий случай. Комендоры, пользуясь положенным после тренировок перерывом, присели прямо на палубе у башни и закурили. Дежурным боцманом в тот день был Дубов. Заметив непорядок, он в сдержанной официальной форме предупредил:

— Товарищи, здесь курить не положено.

Все покорно потушили окурки, и только Глазов нерешительно мял папиросу между пальцев.

— А ты что, не знаешь, где можно коптить? — спросил Дубов.

Заглянув в его спокойные глаза, комендор поправил:

— Не коптить, а курить. Не ту дистанцию берешь.

— Не тебе меня учить, — решительно ответил боцман.

— Почему не мне? — нараспев переспросил комендор. — Ты же учишь…

— А я дежурный боцман! Понятно?! — уже гремел Дубов.

Они стояли друг против друга: один тяжелый и медлительный, дышавший степным здоровьем, другой — стройный, худощавый, но тоже крепкий и натянутый как струна. И говорили они каждый по-своему. Степан — неторопливо, веско, словно вставлял патроны в тугую обойму, взвешивая каждое слово и пробуя его на зуб. А Синеглазый, глядя на рослого боцмана снизу вверх, горячо палил очередями, сыпал слова без особого разбора.

Вокруг спорящих собрались товарищи. Многие недоуменно пожимали плечами: спор будто начался по служебному поводу, но принимал какой-то личный оборот. Глазов, горящим взглядом смерив Дубова с ног до головы, сквозь зубы процедил:

— Неважный ты человек! В глаза тебе говорю — ненавижу тебя.

Дубов внушительно опустил тяжелую руку на плечо комендору:

— Остынь, дорогой товарищ.

Глазов сбросил его руку.

— Не тронь, говорю.

Из толпы выступил сигнальщик Корниенко и встал между спорщиками.

— Да хватит вам, хлопцы! Що цэ вы, як ты пивни, клюетес?

— Уйди, Корниенко, — не унимался Семен. — Дай я ему скажу, кто он.

— А я тоби сам скажу, хто вин: твий товарищ — сослуживец. Вот и все, — примирительно рассудил сигнальщик.

Степан криво ухмыльнулся:

— Это он-то товарищ?..

Неизвестно, чем кончилась бы эта ссора, если бы не подошел дежуривший по кораблю лейтенант Забелин, командир третьего артдивизиона.

— В чем дело? — осведомился он.

— Да вот, товарищ Глазов допускает… В общем, курил, сидел не там, где положено, — путано объяснил Дубов.

— Почему не выполняете распоряжений дежурного боцмана? — повернулся комдив к комендору.

— Да я ничего… Вот только вышел из башни, а он тут как тут, напустился.

— Накажу, — коротко завершил разговор комдив и ушел. Дубов победно взглянул на Глазова, а потом хитровато подмигнул: знай, мол, наших, дорогой товарищ.

— Мы еще с тобой поговорим, — посулил комендор.

* * *

…Тихая черноморская ночь. Эсминец «Ясный», разрезая острым форштевнем застывшую под лунным светом морскую гладь, идет полным ходом. За кормой тянутся пенные полосы. Издали корабль кажется огромной птицей, взявшей стремительный взлет, но не могущей оторваться от воды. Палуба залита светом полного месяца, мерно плывущего над кораблем, и кажется белой.

У первой башни слышатся негромкие голоса. Сигнальщик Корниенко задумчиво рассуждает:

— Ось плыве цэй мисяць за намы, як на буксире. А чего так? Не знаешь, Семен? Мы ж на мисци не стоим, идэмо вроде, а оторваться от мисица не можем.

Раздается чистый голос Глазова:

— Я так полагаю, Корниенко. Происходит это явление потому, что уж на очень большой дистанции от нас находится эта самая луна. Если перевести на мили, и не сосчитаешь.

— А як там у нас на Полтавщини, — вздыхает Корниенко, умеющий при любых обстоятельствах переводить разговор на тему о родных местах. — У нас тоже, мабудь, цэй мисиць сия.

— Хочешь угадать, как там твоя зазноба проводит эту любовную пору, не стоит ли под яблоней с другим, — зло подшучивает Глазов.

— Ни, моя ни з кым не стоить, я добре знаю, — хитро отвечает сигнальщик, — уже сына маю. Дило надежное.

Все смеются.

Прозвучит одинокий голос вахтенного офицера или сигнальщика, и опять тишина. Лишь монотонно гудят вентиляторы, да, словно рыба в заводи, плещется за кормой взбудораженная винтами вода.

Но вот над самой кромкой горизонта всплывает словно из морской пучины белесая туча. Она растет, ширится, надвигается, а вскоре закрывает полнеба.

Дохнул слабый, пробующий силы ветер. Затем он подул сильнее. По палубе, по брезенту чехлов забарабанили крупные дождевые капли. И вскоре тугие ванты загудели, как струны. Левый борт лизнула первая несмелая волна, затем другая, третья…

И пошло плясать ночное море! Огромные валы с шумом захлестывали широкую палубу и, сердито бурля, грозили смыть все на своем пути. Вахтенный офицер, наклонившись к микрофону, распорядился:

— С полубака всем уйти!

Цепко хватаясь за выступы, матросы направились к люку и мгновенно исчезли в тотчас же закрывшемся зеве его.

Море бесновалось. Вот громадная волна навалилась с борта, немного помедлила, будто собираясь с силами, и рухнула на палубу. Что-то треснуло и затарахтело на палубе. Послышался чей-то громкий голос. Находившийся в это время на юте Дубов с тревогой подумал: «Не иначе сорвало шлюпку».

Осторожно, будто пробуя палубу на прочность, он направился к шлюпке. И вдруг палуба резко пошла вниз. Держась за скобу, он увидел новую надвигающуюся волну. Черная, с белоснежным гребнем, она походила на мрачную гору со снеговой шапкой. И едва палуба начала вновь подниматься, как водяная глыба накрыла боцмана, ударила о башню. Навалилось тяжелое, леденящее. Степан почувствовал острую боль в руке, выпустил скобу и покатился по палубе к борту. Схватившись за леер, он едва удержался. Раздирая в кровь пальцы, срывая ногти, пополз назад. Он почти уже достиг надстройки, когда навалилась следующая волна, приподняла его и властно потянула за собой.

Очнулся Степан за бортом. Он посмотрел на удаляющийся эсминец, и сердце похолодело: «Уйдет. Не заметят».

Боцман в отчаянии крикнул, позвал на помощь, но корабль, тяжело переваливаясь на водяных холмах, уходил все дальше. Степан не мог поднять правую руку, он задыхался, захлестываемый холодными волнами. Намокшее платье словно налилось свинцом — тянуло вниз. Тяжело дыша, Степан работал одной рукой, плыл вслед за удаляющимся эсминцем. Набрав как можно больше воздуха, он снова что есть силы прокричал:

— Спасите-э!

В ответ лишь загудела рухнувшая рядом волна. И вдруг то ли показалось Степану, то ли в самом деле он услышал далекое:

— Ду-у-бов!

Боцман еще раз во все легкие прохрипел:

— Сюда! Спасите-э!

Дубову даже свой голос показался глухим, как из воды.

— Степан! — уже ближе и явственнее услышал он, а через мгновение на гребне волны увидел темную точку. Поплыл навстречу. И в тот момент, когда, в который раз, он провалился в водяную падь, услышал совсем близко, прямо над собой:

— Ду-бов!

Степан взглянул и еле выговорил:

— Семен?

— Давай сюда, — требовательно предложил комендор. — У меня пояс.

Плыть вместе было трудно: волна то и дело бросала их в разные стороны. Семен убеждал:

— Нас подберут: прыгая, я крикнул, что человек за бортом.

И в самом деле, вскоре они заметили мелькнувший над их головой голубоватый луч прожектора.

— Наш, — сказал Степан. — Корниенко.

Но чувствовал себя боцман неважно. Даже пояс мало помогал. Рука нестерпимо болела. Семен предложил снять робу. Это стоило немалых трудов, но они сбросили лишнюю тяжесть. Степан уже выбивался из сил. Глазов скупо подбадривал:

— Скоро вытащат.

Боцман, словно оправдываясь, заверял:

— Ничего, я еще продержусь.

Комендор подплыл ближе и подставил плечо:

— Держись за меня, так лучше будет.

Через несколько минут, размашисто качаясь на волнах, к ним подошла шлюпка.

* * *

Как часто бывает на Черном море, шторм скоро утих. К утру улеглось уставшее море. На гюйсштоке вновь примостился полный месяц. Его бледный свет тихо лег на морскую гладь. Темный глянец воды просветлел, засеребрился, повеселел. Эсминец возвращался в базу, разрезая форштевнем лунную дорожку. На верхней палубе пахнет масленым дымком из горластой трубы. Жужжат неутомимые вентиляторы.

На баке собрались свободные от вахты матросы. Потекла беседа. Она началась дальними родничками, которые стекались в один горячий говор. Кто-то попросил:

— Синеглазый, а Синеглазый, слышишь? Расскажи, как дело было.

— А чего рассказывать. Вижу, нашего Дуба море подхватило. Ну и я за ним… Признаться, когда подлез под леера, оторопь взяла: глянул вниз — дистанция огромная, аж дух захватывает.

— А иначе пропав бы наш боцман ни за трынку, — резюмирует сигнальщик Корниенко, — що значит товарищи-друзья.

— Во-первых, мы не друзья, — насупившись, поправил Семен, — а во-вторых, почему пропал бы? Не я, так другой… А ты что, не прыгнул бы?

— Конечно прыгнул бы, — соглашается сигнальщик.

— Да, кстати сказать, ты же, Корниенко, отыскал нас. Когда мигнул прожектором над нашими несчастными головами, я сразу узнал твою работу.

Немного помолчав, Синеглазый добавляет, обращаясь уже к Дубову:

— Все же ты тяжелый человек. И по весу, и по характеру.

Степан, голова которого запелената, с трудом разжимает челюсть и оправдывается:

— Меня ушибло. А то бы я все море перемахнул.

— Так уж и море, — вяло возражает Синеглазый, думая совсем о другом, и вдруг, приблизившись к боцману, дышит ему прямо в ухо: — Ты не думай, Дубов, что сердце у меня отошло. У нас еще будет крупный разговор на короткой дистанции.

— Знову пивни зийшлыся, — осуждающе роняет Корниенко.

Боцман и комендор затихают. Отвернувшись друг от друга, они молча смотрят в пронизанную лунным светом даль, и каждый думает об одном и том же.