ОТЧЕГО СТОНУТ ГОРЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОТЧЕГО СТОНУТ ГОРЫ

— Пойми, Коста, не могу я.

— А уговор?

— Но мне тяжело.

— А им…

Степан постучал в калитку. Из-под ветхого навеса, приткнувшегося к сакле, комком выкатилась дворняжка и залилась сиплым лаем.

— Инга, нельзя! — донеслось из сакли. — Кто там?

— Свои, — нерешительно отозвался Рудимов и замер в ожидании.

Зашаркали шажки. По ступенькам спускалась высокая, вся в черном женщина. Может быть, поэтому слишком ярко белели выбившиеся из-под платка пряди. Подошла к калитке. Из-под сухой, словно жухлый лист, руки взглянули подернутые сизью глаза. Изжелта-черное лицо — в паутине морщинок. Рудимов даже чуть подался назад: неужели это мать Косты? Ведь ей, по рассказам друга, всего сорок четыре. И как-то робко, неуверенно шагнул к калитке:

— Вы мать Косты?

— Я, я, сынок, — лицо женщины странно, словно от какой-то внутренней боли, задрожало. Она попыталась перешагнуть через порожек калитки, чтобы ближе разглядеть незнакомца, но не смогла.

— Не надо, мама, — он перешагнул порожек, поздоровался. Утирая передником слезы, мать спрашивала:

— Ну как там Коста, жив, здоров? Что-то он не пишет?

— Жив, — неожиданно для самого себя сказал Степан и ужаснулся: как он мог такое сказать?

А женщина, семеня впереди гостя мелкими шажками, обрадованно позвала:

— Отец, а отец! Ну где ты там? К нам гость. От Косты.

В распахнутое окно выглянуло бородатое лицо. Нос с горбинкой, высокий крутой лоб, над которым курчавились смоляные стружки, — ни дать ни взять плохо загримированный Коста. Голова скрылась в комнате, и почти тотчас на пороге появился низенький, довольно бойкий старичок. В темно-синем суконном кителе, широких шароварах, заправленных в голенища, в морской фуражке. Степан даже удивился, когда горец успел облачиться в сыновью форму. Старик протянул вперед тонкие, птичьи руки, обхватил Степановы лопатки и трижды ткнулся колючими усами в щеки.

Вечером сидели за рассказами-расспросами, пили крутой чай с лепешками. Рудимов щедро расписывал свою биографию, хотя говорить о ней было почти нечего: вырос в детдоме и вот — служба, фронт. Зато на расспросы о Косте отвечал уклончиво, скупо: «так себе», «что-то не помню», «вроде ничего». Но когда мать спросила, не приедет ли Коста повидаться, Степан запнулся:

— Видите ли, у нас с отпусками… А может, приедет… Думаю, заслужил… — капитан уставился в чашку, мысленно проклиная себя: «Не то, не то мелешь». Отпил глоток крутого кипятка, метнул короткий взгляд на мать: она глядела испытующе. Показалось Степану, что эти сизые подслеповатые глаза вдруг догадливо загорелись. Еще раз оторвался от чашки. Нет, нет, глаза спокойны. Они виновато улыбнулись, когда горец пожурил:

— Скажешь такое, мать! Ну какой отпуск в такое-то время? Подумай только…

— Правда, правда, — покорно закивала головой старая женщина.

Хозяин весело подмигнул кудлатой бровью, что-то шепнул жене на своем непонятном языке, и старуха уплыла на кухню. Вернулась с глиняным сосудом, такими же чашками. Старый горец наливал в чашки искрящуюся влагу и, показывая единственный зуб, широко улыбался:

— Не вино, а солнце, убей меня гром. Для случая берег. Ну, сынок… Как тебя? Степан? Давай за Косты здоровье.

Старики были счастливы. Как Рудимову хотелось продлить эти, может быть последние в их жизни отрадные минуты.

Георгий Хетагурович, быстро охмелевший от первой чарки, с гордостью и увлечением доказывал, что Коста весь в него: и характером, и силой, и — нескромно даже говорить — храбростью. Старик вспомнил молодые годы: когда-то он гонялся в горах за бандами белых. Вон на стене сабля, лично Серго подарил.

— Да и сейчас, если что, мы стариной тряхнем, — храбрился он, распаляя набитый едучим табаком чубук. — Старый ишак двух молодых стоит.

Всю ночь Степан не сомкнул глаз. Постлала ему Агрена Мураевна под навесом на сеновале. Долго ворчала внизу недовольная его соседством Инга. А когда утихла, невыносимой глыбой навалились раздумья. Мозг палила одна и та же мысль: как сказать старикам, что их Косты, их последнего сына, нет в живых? Совсем рядом виделись ослепленные горем глаза старой горянки. Степан мысленно гладил ее выбеленные горем пряди и спрашивал: «Знаешь ли, мама, что судьба тебе уготовила еще одну страшную рану? Перенесешь ли ее?..»

Вставал, садился. Видел, как в комнате зажигался свет — старики, наверное, не спали. Глядел на блиставший под луной квадратик окна и мысленно молил: «Люди добрые, ну догадайтесь же сами, что я принес в ваш дом глухую, как эта ночь, беду. Поймите, не с доброй вестью приехал. А сказать сил нет». Рудимов впервые в жизни подивился своей душевной слабости. На фронте всяко бывало. Сбил восемь самолетов. Не раз был на очной ставке со смертью. И всегда находил в себе силы, чтобы не пасть духом. А тут не мог. Не было этих сил. Их поглотила бездонная горечь тоски старых глаз.

Лишь к утру Степан уснул. Снился ему родной аэродром под Сивашами. В огне и дыму. Вверху висели крестообразные «юнкерсы». Грохотали взрывы, дымились капониры, пылали самолеты. И вдруг из подернутого угарной сизью пламени проглянуло лицо Косты. Нахмурив сросшиеся у переносицы смоляные брови, он властно спрашивал:

— Ты сказал старикам о моей смерти?

— Прости, Коста, не мог… Вот так и уехал. Пусть кто-нибудь… Пойми, не могу я… Нет сил моих!

— Не под силу? А помнишь уговор?

— Помню, помню, — холодея всем сердцем, уверял Степан.

И он видел уже себя и Косту там, в Присивашской степи. Коста говорит:

— У меня было три брата. Под Смоленском в одном танке сгорели. Я один остался у стариков. Если что — они не выдержат… Так ты отпросишься, съездишь и все сам расскажешь. Им легче будет, нежели четвертую похоронную получить. Обещаешь поехать?..

— Обещаю…

Потом всплыла картина боя. Это было под Новороссийском. Они вдвоем встретились с четверкой «мессеров». Степан атаковал одного из них, нажал на гашетку и в этот миг увидел пронесшийся совсем близко самолет Косты. На мгновение промелькнуло перекошенное, видать от боли, лицо. Сразу понял: Коста ранен. Сто девятый упал, но к земле пошел и Даждиев. Степан оглянулся назад и увидел уходящего в сторону второго «мессершмитта». Все стало ясно: Коста подставил себя, чтобы спасти ведущего. Рудимов кричал по радио:

— Коста!! Коста!!

Но никто не отвечал.

…И вновь охваченный пламенем аэродром. Вновь сквозь дым глядят налитые огнем глаза Даждиева. И вдруг тяжкий раскат потрясает воздух. Пепел и дым заволокли лицо Косты.

Рудимов проснулся. Холодный лоб в поту. Встал. Прислушался. Гул приближался, нарастал толчками. Что это? Гром? Запрокинул голову. Сквозь дырявую крышу навеса проглядывал обрызганный звездами осколок неба. Странно — звезды и гроза. А гул, словно могучий бас, уже дошел до высшей октавы, потрясая воздух. Степан опустил босые ноги с сеновала. Присмиревшая Инга лизнула их мокрым языком. Достав спички и папиросы, вышел во двор и увидел у калитки высокую согбенную тень.

— Кто это?

— Я, Степа. — Капитан узнал голос Георгия Хетагуровича. Босой, простоволосый, он стоял облокотившись на калитку и безжалостно жег чубук.

— Обвал, — цедя сквозь бороду дым, кивнул старик на осетровую хребтину гор, выгнувшуюся на фоне посветлевшего небосвода. — К беде. Плохо в долине. Кто повыше — еще так-сяк. Может, не заденет…

— К беде, — чуть слышно повторил Степан и вдруг, наклонившись к старику, заговорил горячо, сбивчиво: — Дядя Гера… Я хотел… Вы мужчина, вам можно сказать… На войне всяко бывает…

Старик порывисто шагнул к капитану, судорожно вцепился в его локти и, словно желая лучше разглядеть, устремил долгий, вопросительный взгляд. Так и стояли молча лицом к лицу, пока из уст старика не сорвался надрывный, молящий голос:

— Жив?!

Капитан вяло покачал головой.

Старик сразу сник, опустился на колени и со стоном заплакал.

Степан, растерянный, беспомощный, не знал, что делать. Нагнулся к горцу, взял за локти. Тот молча поднялся и, глядя на восток, где еще стонали горы, начал молиться. Босые ноги, длинные иссохшие руки, борода, казавшаяся днем чернее ночи, — все сейчас было белым-бело: луна источала густой, как молоко, свет. С гор потянуло знобким сквозняком. Борода зашевелилась на ветру. А старик, ничего не замечая, незряче глядел на восход и все шептал, шептал, шептал… До слуха Степана долетело: «Бохх! Сын…»

Утром Рудимов не спешил зайти в саклю. Стоял под навесом, прислушивался к негромкому говору, долетавшему из окна. Привыкшая к нему Инга лизала руки, желтенькими глазками заглядывала в лицо. Скрипнула дверь. Вышел Георгий Хетагурович. Молча потоптался у навеса, видимо не зная, как обратиться к гостю, потом нерешительно позвал:

— Сынок, завтракать.

Мать словно не заметила прихода Степана. Она сидела на низенькой скамеечке, на той, которую брала на двор, когда доила корову. Ее руки, натруженные, все в прутиках вен, покоились на переднике. Плотно сжатые губы слились в одну черту. Глаза неестественно пристально глядели в посыпанный чебрецом пол.

О Косте в доме не говорили. Рудимов с трудом переводил разговоры на темы, которые не могли даже краем, ненароком коснуться душевной раны стариков. Он знающе хлопотал по хозяйству, проявив при этом способности, которые приятно поразили не только хозяев, но и соседей. Жители аула изумленно глядели, как летчик при всей форме выходил на сенокос. Широко, по-мужски, расставив ноги, он с вольным взмахом пускал косу почти на полный круг. Звенела, пела коса, и в тон ей, казалось, позванивали срезанные стекляшки колокольчиков, жаркие маки, кашка, глазастые ромашки. Орошая зелень густым, как сливки, соком, источал медвяный запах молочай. По желобку косы все текла и текла перемешанная с сечкой травы росяная вода. Жадно вдыхал Степан пропитанный солнцем и травяными запахами воздух. Оставляя за спиной ровный, как строка, покос, все шел и шел по долине, и над головой курилась белесая вьюга одуванчиков. Старики косари, наблюдавшие за Степановой работой, одобрительно качали головой.

Навел Рудимов порядок во дворе. Поправил покосившийся забор, покрыл выпрошенной в сельсовете черепицей навес. В сакле почистил дымоход. Когда, размалеванный сажей, капитан во весь рост встал на крыше и сказал возившейся во дворе Агрене Мураевне: «А ну, мама, поддайте дымку», женщина впервые за последние дни заговорила:

— Не работал ли ты, сынок, печником?

— Работал, Агрена Мураевна, работал, — присел на корточки и, смотря сверху вниз, хитро сощурился: — Когда еще под стол пешком ходил. Как-то мы с дружком решили подшутить над колхозным сторожем. Как сейчас помню, дедом Паньком звали. Вредный был старик. Бывало, как поймает пацана в саду, снимает штаны и крапивой… Ну, мы решили сквитаться. Забили дымоход в дедовой хате тряпками. Он, конечно, догадался, чья это работа. Сразу к нам: таких-сяких в сельсовет потащу. В общем, пришлось нам те тряпки вытаскивать, а попутно старик заставил и дымоход почистить. С этого, собственно, и началась моя дымоходная карьера. У кого с трубой нелады — ко мне:

— Ты руку набил у деда Панька…

Забавную Степанову историю молча слушал носивший под навес сено Георгий Хетагурович.

Плохое всегда случается некстати. Не улегся еще горестный непокой в доме Даждиевых, как самого Рудимова подкосила болезнь. Угарным, удушающим жаром палило голову. Не хватало воздуха. Вспомнил: когда ходил метать копны подсохшего сена, не устоял перед соблазном искупаться в горной речке.

Пришел старик сосед и, приложив волосатую руку ко лбу Степана, порекомендовал выйти без шапки под ветер. Агрена Мураевна вежливо проводила «лекаря» до порога, а мужу наказала сбегать к врачу в соседний аул. Степан воспротивился:

— Никуда не надо идти. Все пройдет. Мне уже легче.

Георгий Хетагурович было заколебался, но жена надела на него фуражку, дала посох в руку:

— С богом. До темноты вернешься.

Но как только муж ушел, стала выглядывать в окно. Часто выходила во двор. Степан слышал, как скрипела калитка, и винил себя: «Как некстати».

Когда в саклю вползли сумерки, по ступенькам застучал посох. Вернулся Георгий Хетагурович. Один, без врача. Судя по выражению лица, старуха выговаривала ему отнюдь не лестное. Но он, словно не слушая ее, присел рядом с капитаном, огорченно вздохнул:

— Нет, Степа, врачихи. Уехала в район. Вот у аптекарши вымолил порошков.

Рудимов благодарно кивнул порывисто дышавшему старику: дорога, видимо, была нелегкой.

Всю ночь напролет в сакле горел самодельный светильник. Зло дымя, потрескивал фитиль, шевелилось желтое с черной метелочкой пламя, и по стенам метались широкие тени. Скорбно опустив руки на передник, Агрена Мураевна неотрывно глядела на застывшее в сонном забытьи лицо Рудимова: чуть приоткрытые, взявшиеся коркой лихорадочного пала губы, падающие к их уголкам от крыльев носа две несмелые морщинки, крутой, перепаханный шрамом лоб, острый, с горбинкой — как у Косты — нос. Жадный взгляд матери впитывал каждую черточку лица. И притихшая было боль-тоска вновь обожгла старое сердце.

Видимо, о том же думал и Георгий Хетагурович. Он молча глядел на Степановы волосы и сравнивал их с волосами Косты: похожи. Часто старик кашлял и, приложив прокуренный палец к усам, хрипел жене:

— Тише.

— Да не чади ты, ради бога, — гнала Агрена Мураевна мужа от койки и посылала за мокрым полотенцем, чтобы приложить к пылающему лбу больного.

Наступила последняя ночь перед отъездом Рудимова. Он уже чувствовал себя лучше. Жар спал. Похудевший, странно непослушными ногами прошелся по двору, поласкал бросившуюся к нему с восторженным визгом Ингу и опять вернулся в саклю.

Уснуть не мог. Может, потому, что привык спать в сарае на сене, запахами которого дышало все тело. А теперь, как прихворнувшего, Агрена Мураевна уложила на деревянной скрипучей койке в сакле. Долго ворочался. Из второй комнаты донесся невнятный шепот. Вот прорвался хрипящий басок Георгия Хетагуровича. Степан удивился — обычно грубоватый и, казалось, негодующий голос горца звучал сейчас с какой-то надрывной тоской. Ему в ответ шелестел шепоток Агрены Мураевны. Голоса то замирали, то доносились вновь и словно жаловались друг другу, о чем-то просили. Рудимов это чувствовал всем своим существом. Но о чем именно была та ночная мольба?

Только одно слово, будто искорка, прорвалось сквозь темень незнакомой речи: «Бохх!» Опять вспоминают своего Косту.

Огонь в сакле зажегся до заревых петухов. Степан слышал, как Агрена Мураевна звенела подойником, как надсадно кашлял Георгий Хетагурович, спозаранку набивший чубук и тут же шипевший на старуху: «Тише. Спит». В печке гоготало пламя. Степан с грустью вдохнул уже знакомую полынную горечь дымка.

Встал, оделся. Проходя мимо кухни, заметил: Агрена Мураевна месила тесто, подсыпала в миску крупчатку, и слезы ее падали в муку.

Когда пригласили на завтрак, он заметил странную перемену в стариках. Они словно чего-то ожидали, молча переглядывались, украдкой ловили его взгляд. Георгий Хетагурович немилосердно палил чубук, и, видимо, от самосада его глаза слезились.

— Вы не заболели, дядя Гера? — обеспокоился капитан.

Старик посмотрел на уткнувшуюся в передник жену. И вдруг поднял на капитана просящий взгляд:

— Степа, так ты, стало быть, детдомовский?..

— Конечно! А что? — Степан нагнулся к Агрене Мураевне: — Что с вами?

Она подняла голову, и Рудимов онемел: на него с мольбой глядели глаза, до краев наполненные слезами. Отозвался Георгий Хетагурович:

— Знаешь, Степа, у нас больше никого не осталось… Будь нашим сыном…

Степану показалось, что последнее слово он не расслышал.

Мать и отец, словно боясь ответа, заговорили наперебой:

— Было четыре, нет ни одного…

Рудимов почувствовал, как к горлу подкатился ком. Судорожно сглотнув, опустился на колени, ткнулся лицом в шершавую, пахнущую парным молоком ладонь Агрены Мураевны:

— Спасибо… мама…

Георгий Хетагурович взглянул в посветлевшее лицо жены, кивнул на прихожую:

— Сходи мать, принеси.

Агрена Мураевна прошла в соседнюю комнату, хлопнула крышкой сундука и появилась с узелком. Георгий Хетагурович с благоговением развязал тот узел, и перед глазами Рудимова тонкими ворсинками сверкнуло черное сукно. Отец развернул его, на руках повисла новенькая, пахнущая нафталином черкеска с подбитым красным атласом башлыком и газырями на груди. Старик проковылял к кровати, снял висевший на стене кинжал, привесил к бурке, протянул Степану:

— Носи, сынок.

Поезд уходил вечером. До станции было недалеко — спуститься в долину.

Рудимов с волнением глядел на фиолетовые горы, на еще не растаявший в ущельях снег, белизна которого сливалась с розоватой пеной зацветающего на склонах урюка. Бросил взгляд на прижавшуюся у скалы саклю, крытый новой черепицей навес, и сердце заныло сладкой болью.

Поцеловал мать. Щетинистой, пахнущей махрой бородой ткнулся Степану в лицо отец. Спросил:

— Ждать-то когда тебя?

— Приезжай, сынок, — добавила мать и на всякий случай поднесла фартук к губам. Степан не заметил, как она осенила его крестом: «Упаси кровинушку…»

Когда капитан спускался в долину, его догнала высунувшая розовый язык Инга. Она жалобно визжала и, словно не зная, как поступить, долго металась между Рудимовым и стоявшими на холме стариками. Наконец уселась у кирзовых сапог Георгия Хетагуровича и печально уставилась вслед уходившему Степану.

И тут Георгий Хетагурович потерял из виду сына. Жесткой, как сукно, ладонью он тер глаза и ничего не видел.

Злой самосад, что ли, прошиб слезу?..