СВОЯ ПАЛУБА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СВОЯ ПАЛУБА

Вот и все. Сданы постельные принадлежности, противогаз, комбинезон. Мичман Максим Лыхо повертел в руках потускневшую эмалированную кружку, пальцем постучал по дну, вздохнул:

— Нет, это имущество не сдам.

А придя к молчаливому и, как считали матросы, скупому баталеру Ивану Рогожному, категорически предупредил:

— Ругай не ругай, списывай не списывай, а с этой посудой не расстанусь.

Всем на удивление, Рогожный предложил:

— Давай сменю на новую. Стыдно военному человеку с таким имуществом домой возвращаться.

— Новая мне ни к чему, — неожиданно отказался Максим и жесткой ладонью провел по зеленой эмали кружки: — Я, брат, этой вот посудой черпал воду из Одера. Предмет, так сказать, исторический. Для памяти останется.

Все, кто услышали об увольнении в запас боцмана Лыхо, не поверили этому… В самом деле, человек прослужил, считай, тридцать лет. В двух войнах участвовал. Старшим боцманом эсминца стал. Здесь ему почет, уважение. Сам адмирал, где бы ни встретил, по имени-отчеству называет. Да и то сказать: боцман сам других учил, напутствовал — люби-де море, корабль — это твой дом. И вдруг — на? тебе: вздумал в долгосрочный… А тут еще корабельный врач подлил масла в огонь. Встретив возвратившегося из отпуска мичмана, он не то в шутку, не то всерьез заметил:

— Не пора ли вам, Степаныч, на пенсию…

Жил Максим на корабле. Семьи у него не было: погибла при эвакуации из Севастополя. Остался в приднепровском городке Куличи какой-то дальний родственник. Вот к нему и ездил недавно Максим в гости. А возвратился оттуда непонятным, словно в Куличах подменили боцмана.

Водились за Лыхо и раньше такие метаморфозы. Когда кончалась сверхсрочная, он сразу же порывался уйти, как он говорил, на «гражданский простор». Единственный, кто мог противостоять этому опрометчивому решению, был командир эсминца Иван Митрофанович Журавлев — высокий, худой блондин с удивительно спокойным характером. Никто никогда не видел капитана 3 ранга выведенным из равновесия. Даже провинившихся наказывал с поразительным хладнокровием.

— Десяток суток вам без берега, — говорил он однажды опоздавшему из увольнения матросу Дженалидзе так, словно объявлял десять суток отпуска.

Вспыльчивое сердце молодого грузина разрывалось на части от такого необычного тона: он легче переносил шумные изъяснения командиров.

Вообще Максим, хотя сам был горячий и колючий, не любил, однако, чтобы его собеседник был таким же. И в руки его брали те, кто обладали титаническим спокойствием. Этим отличался Журавлев. А может, и другим брал Иван Митрофанович: сам он выходец из сверхсрочников, долго ходил в старшинских должностях и очень тонко понимал мичманскую душу.

Разговор с собравшимся в дорогу боцманом Журавлев начинал примерно так:

— Едете, значит?

— Еду, стало быть, — решительно подтверждал боцман.

— Что ж, поезжайте. Но я бы на вашем месте, Степаныч, прежде чем решиться на такое, хорошенько подумал. Ведь здесь, на эсминце, вам дали, так сказать, путевку в жизнь. Здесь вы наживали славу, почет, уважение. А теперь все это по ветру пустить?

Максим молчал, и это означало, что завтра он будет писать новую докладную:

«Ввиду государственного значения сверхсрочной и моего душевного отношения к ней, прошу зачислить меня на оную сроком на (столько-то) лет…»

На этот раз боцмана пока никто не приглашал. «Значит, стар стал, никому не нужен», — с горечью думал Максим.

На расспросы матросов из боцманской команды Лыхо как-то виновато отвечал:

— Да, фактически ухожу в долгосрочный.

Немного помолчав, подумав, взглянул на веснушчатого, как яйцо сороки, Петра Кротова, матроса из боцманской команды, которому «житья не давал» за нерасторопность и неумение при швартовке бросать концы.

— Скажи, Кротов, имею я право на отдых? Фактически тридцать лет стучу вот этими каблуками по палубе, узлы вяжу, учу вас, непонятливых.

— Конечно имеете, — торопливо соглашался Кротов, зная, что мичман в любой миг может перевести разговор на тему о кротовской неразворотливости.

— То-то. Подумай только. Ты вот отслужишь положенное, перемахнешь через плечо вещевой мешок и подашься в свои заволжские степи. Будешь бригадиром, чи там агрономом, как говоришь. Станешь ходить при галстуке, шляпе и прочей пышности. Куда захотел — пошел, что вздумал — сделал. Вольный ветер! А я чем хуже тебя?! Прямо сказать, хочется и мне гражданской жизни хлебнуть. Ведь как ушел добровольцем еще в двадцать восьмом и по сей час с эсминца не схожу.

Смотрел в сторону, поглаживая запорожские усы, и задумчиво рассуждал:

— Уеду на Днипро. Обзаведусь пасекой… А подумай, как хорошо: осенью буду пчел кормить, по весне беречь рои, качать майский мед. Кругом цветут вишни, терновник. Возле тебя толкутся ребятишки. Отрежь им стильник — фактический мед вместе с сотами. Ешьте, мол, карапузы, знайте дядьку Максима.

Матросы молчали, а боцман непонятно почему-то рассердился и вдруг напустился на Кротова:

— Вот уеду, и тогда что хошь делай. Мое дело маленькое. Я теперь фактически человек штатский.

Сегодня утром Журавлев пригласил боцмана в каюту. Состоялся тот же разговор, что и пять, десять, пятнадцать лет назад.

Максим молчал, но это не означало, что завтра будет писать докладную. Молчание означало несогласие. Нет, Максим пойдет на отдых. Хватит, отслужил свое. Иван Митрофанович, как и раньше, не упрашивал, а спокойно рассуждал:

— Что ж, смотрите, Степаныч. Прямо скажу — вы нам нужны. Молодежь учить надо. Да и вы сами не стары. Но неволить не стану. Не имею права.

Получив разрешение командира, Лыхо последний раз выстроил матросов. Поставил в сторонке громоздкий самодельный чемодан. Откашлялся. Все, не сводя глаз, смотрели в хмурое и, кажется, постаревшее за последние дни лицо боцмана. Оно было усталое, помятое, словно после беспокойного сна. И только черные до синевы усы задорно топорщились.

— Так вот, товарищи, — начал каким-то не своим, глухим голосом боцман, — ухожу фактически. За меня остается Петров, — кивнул в сторону высокого, стройного старшины, — слушайтесь, почитайте.

Прошел вдоль строя, заботливо потрогал перекосившийся воротничок у Забелина, осторожно поправил бескозырку на Дженалидзе, строго, по-отцовски, посмотрел в веснушчатое лицо Кротова, негромко напутствовал:

— Смотри, Кротов, не подкачай. Фактически дело ведь на лад пошло. Будешь неплохим боцманом. Я-то знаю, кто на что способен.

— Есть! — тихо отозвался матрос.

Боцман пожал матросам руки, провел по ряду затуманенным взглядом и, еле заметно улыбнувшись уголками губ, подумал: «Жаль вас, ребята…»

Сдерживая волнение, распрощался:

— Будьте здоровы, товарищи. Не поминайте Лыхо лихом. Служите как положено…

Командир предложил боцману баркас, чтобы быстрее добраться до вокзала, но Лыхо отказался:

— Не стар и сам доберусь. — И торопливо придумал деловой предлог: — Из-за одного человека негоже гнать катер.

Максим взял, кажется, совсем невесомый для него чемодан и направился к трапу. Матросы видели, как боцман, такой знакомый, стройный, торопливо прошел к корме, повернул лицо к флагу, поднял ладонь к козырьку. Подошел командир, пожал боцману руку, и тот медленно спустился по трапу. Кротов долго смотрел ему вслед. Вздохнул, глотнул слюну, парусиновым рукавом робы смахнул с рыжих ресниц слезу. Кто-то сказал:

— Ведь строгий человек, а добрый. В душу прямо тебе смотрит. Жаль боцмана.

Два часа просидел Максим с чемоданом у городской пристани в ожидании рейсового катера. Прошедшие мимо сигнальщики с эсминца сообщили, что закрыт рейд: начало штормить.

«Так тому и быть, — решил Максим, — пойду на автобусную остановку и поеду кружным путем».

И только поднялся, взял чемодан, как у контрольно-пропускного пункта показалась знакомая фигура адмирала. Несмотря на свою полноту, он шел бодро, широка отмахивая руками в такт шагу. Это был начальник политотдела. Лыхо знал его по фронтовым годам. Вместе ходили в Новороссийскую операцию. Там Максим, рискуя жизнью, вынес раненного адмирала с поля боя и три часа отбивался гранатами от наседавших врагов. Адмирал считал боцмана близким знакомым и никогда не упускал случая пожать ему руку, спросить о житье-бытье, о здоровье, пригласить в гости. И вот сейчас он идет сюда, навстречу Максиму. «Как некстати», — с досадой подумал боцман. Хотел отвернуться, уйти стороной. Ведь засмеет адмирал. Скажет, до чего дожил старина! Флот покидает. Подумай, кто ты, Степаныч? Уважаемый человек на флоте. Боцманский профессор (так он всегда называл Лыхо). Рано решил на якорь становиться. На важном посту стоишь…

Однако адмирал прошел молча, лишь добродушно кивнул на приветствие боцмана…

У контрольно-пропускного пункта Лыхо столкнулся с молодыми матросами. То, что они новички-первогодки, опытный глаз боцмана определил не только по тому, что их бескозырки были без ленточек и одежда непослушно топорщилась на рослых, но еще нестройных фигурах, а также и по тому, что матросы, неожиданно загородив мичману дорогу, растерялись, остановились, сконфуженно поглядывая друг на друга. Как ни кренился старый моряк, но стерпеть такой бестактности не мог. Поставив чемодан, произнес привычную фразу:

— Кто старший?

— Вроде я, — несмело вызвался один из матросов с коричневым шрамом на левой щеке.

— Что значит «вроде»? — переспросил не любивший каких бы то ни было неточностей боцман. — Вас назначили старшим?

— Так точно!

— А почему идете без строя?

— Это мы у пропускного сбились…

Лыхо привычным движением поправил китель, без надобности потрогал лакированный козырек фуражки и, бодро вытянувшись в струнку, отдал приказание матросам построиться. Затем достал блокнот и спросил фамилии.

— Товарищ мичман, не записывайте, — взмолился матрос со шрамом, — мы и так учтем ваше замечание… Ведь идем на корабль… Первый день, и такая неприятность… — Матрос покосился на товарищей, словно ища подтверждения сказанному, а затем добавил: — А на эсминце, говорят, такой боцман, по фамилии Беда, что ли, точно не знаю, но, говорят, крепко за порядок спрашивает… И прийти к нему в первый же день с таким гостинцем…

Максим погасил довольную ухмылку в густых усах, спрятал блокнот в боковом кармане кителя, снисходительно объяснил:

— Это я для себя записал, не для Лыхо и не для какого-то Беды… Ведите строй, старший.

Только хотел Максим взяться за ручку чемодана, как увидел подходившего к нему рослого солдата. Отрубив три последних шага, высокий, со светлыми бровями и мелкими чертами лица солдат как-то просяще, виновато представился:

— Рядовой Башилов. Разрешите обратиться, товарищ мичман… Нам бы надо семафор передать. Но вот нет… возможности.

— Как нет возможности? Куда семафор?

— Да нет, возможность-то она есть, да некому передать, не умеем, — уже более откровенно пояснил Башилов, кивнув на бойцов, стоявших у пирса, — мы ведь береговики…

Боцман недовольно нахмурил лоб:

— Ну и что же что береговики? Семафор надо знать. Ведь это же позор. Кстати, как ваша фамилия? Ах, да, Башилов. Нехорошо, товарищ Башилов, носить на погонах «ЧФ» и не уметь семафор передавать.

Башилов, видимо, уже не рад был, что рискнул сознаться в своей флотской слабости, но делать нечего, надо молчать и ждать развязки.

Уточнив, что именно надо передать на береговой пост, Максим приободрился и старательно, четко разводя руками (по правде говоря, семафором давненько не занимался — не боцманское это дело, но вот береговики заставили), передал несколько сигналов.

— Спасибо, товарищ мичман, — неловко отблагодарил Башилов.

— По-моему, командир объявляет благодарности бойцам, а не наоборот, — сурово поправил Лыхо. — Правильно?

— Правильно.

— «Беззаветный»? — боцман настороженно взглянул в сторону подходившего к стенке эсминца и быстро зашагал по пирсу. Когда от кормы до стенки осталось около десятка метров, матрос с эсминца, слегка пригнувшись, бросил пеньковый конец стоявшему на берегу матросу. Конец взлетел слишком высоко и, описав крутую дугу, близко от кормы шлепнулся в воду.

— Да как ты бросаешь? — всем телом затрясся Максим Лыхо, увидев такое оскорбительное неуважение к боцманскому искусству. Приблизившись к срезу стенки так, что чуть не свалился в воду, забыв про все на свете, вновь сердито прокричал:

— Как бросаешь? На ворон, что ли, накидываешь?.. Ниже, но сильнее, сильнее бросай. И устойчивее становись. Эх, молодежь! Мой Кротов и то лучше бросает.

Когда конец, брошенный матросом с эсминца, долетел до пирса, Лыхо ловко его подхватил и начал выбирать. Из воды показался упругий, слегка дрожавший металлический трос. Обычно боцмана берут его брезентовыми рукавицами, но у Максима их не оказалось, и он, обжигая ладони ребристыми выступами троса, работал голыми руками. На большом пальце сразу остался глубокий след царапины. Выступила кровь. Поднес к губам:

— Сердитая, бродяжка… Но ничего, мы тебя обротаем…

Набросил на тумбу огромную петлю, крикнул, чтобы выбрали слабину. Как все это привычно, знакомо!

С «Беззаветного» не без удивления наблюдали за работой постороннего мичмана, а когда ошвартовались, старший боцман этого эсминца — невысокого роста, бойкий, с подвижным лицом главный старшина — по-хозяйски оглядел швартовку и удовлетворенно подытожил:

— Отлично, товарищ мичман.

Максим ничего не сказал, только метнул на главного старшину гневный взгляд: «яйцо курицу хвалит» — и молча удалился прочь.

— Морю почет! — таким приветствием встретил Максима уже за контрольно-пропускным пунктом его старый друг Филипп Петрович Рябухин, давно демобилизованный старшина рулевых, ныне работающий слесарем на морзаводе. Филипп Петрович почти ровесник боцману Лыхо, но выглядел намного старше. Его виски и даже кудлатые брови будто прихвачены инеем. Рябухин со стариковской завистью часто напоминал старому сослуживцу:

— А ты все не стареешь, Степаныч. И вид у тебя молодой, и душа такая же…

— Да нет, что ни говори, Петрович, а годы свое берут, — пожалуй, впервые возразил боцман, имея в виду дальний прицел: перекинуть мостик к вопросу о демобилизации.

Но, убежденный в неистребимой молодости корабельного друга, Петрович запальчиво доказывал:

— Что ты, что ты, Степаныч! Посмотри на себя. Герой же ты настоящий! За пояс заткнешь еще любого молодого.

— Оно фактически заткнуть можно… Да вот, — уклончиво заговорил боцман.

И, как всегда бывало при встрече старых друзей, Петрович задал Лыхо неизменный вопрос о нынешних делах на корабле.

Несмотря на то что Рябухин лет пять назад покинул эсминец, он на каких-то известных только ему основаниях считал себя до некоторой степени хозяином корабля. И на этот раз Рябухин потребовал отчета:

— Ну, как там дела? Держите марку, Степаныч. На нас, стариков, только и надежда. Молодежь, конечно, она бойкая, грамотная, но ее учить уму-разуму не мешает.

— Держим, учим, Петрович, — заверял Максим, а в голове гнездились другие мысли: «Да разве я сейчас в ответе за эсминец?» И сам себе ответил: «А фактически в ответе, коли спрашивают».

Друзья стали прощаться. И вдруг Рябухин покосился на Максимов чемодан и вопросительно взглянул на боцмана. Лыхо хотел было сделать вид, что не понял этого вопрошающего взгляда, но Петрович, не любящий оставлять дела невыясненными, здесь же решил уточнить:

— Куда путь-дорогу держишь, Степаныч?

— Как бы сказать, — невольно пробормотал Максим. — По личным делам, Петрович… Значится, на отдых…

— Куда, надолго?

Максим сделал неловкую паузу и, подняв на Рябухи-на виноватые глаза, словно из души выдавил:

— Фактически ненадолго… Здесь вот рядом… На склад думаю сбегать.

Рябухин понимающе кивнул и, уходя, напомнил:

— Заходи, Степаныч, вечерком в гости.

— Благодарю, — тихо ответил боцман и, как только остался один, грузно опустился на чемодан. Положил крупные жилистые руки на колени, уронил голову на грудь. Так и сидел час, второй. Начал накрапывать дождь. Но Максим словно не замечал его. Слегка склонившись, почти незряче глядел на потрескавшиеся доски пирса, бессмысленно водил веткой платана по запыленному ботинку. Временами вздыхал, повторял понятные только ему обрывки фраз:

— М-мда… Оно, конечно, так… А фактически…

Максим невольно оглянулся на свое прошлое. Кажется, это было совсем недавно. Он, робкий, с малахаем густых волос деревенский мальчишка, появился вот у этого пирса, пришел на этот эсминец юнгой.

Здесь в первый месяц плавания его сбило волной за борт. Все встревожились, а потом долго подшучивали. Спас тогда комендор Николай Трошкин. «А интересно, где сейчас он, Николай Семеныч, — припоминает Максим. — Ах, да, на крейсере главным калибром командует. Служит, значит. Не ушел фактически». И вновь мысли поплыли бесконечной вереницей. Вот он принимает боцманскую команду. А там… война… Новороссийск, Севастополь, ранение. Его, Максима Лыхо, вынесли с поля боя на носилках, и здесь же на передовой командующий флотом прикрепил к его кителю третий орден Красного Знамени, крепко, по-мужски, поцеловал в пересохшие губы. Хотелось улыбнуться, сказать что-то весомое, главное. Но пылающие лихорадочным жаром губы нестерпимо болели — Максим лишь широко раскрытыми глазами старался выразить матросскую благодарность адмиралу. А потом вновь бои. И победа. Корабли возвращаются в освобожденную базу. Он, мичман Лыхо, стоит на правом фланге шеренги, выстроившейся по правому борту эсминца. У памятника, увенчанного бронзовым орлом, толпы севастопольцев. И цветы, цветы, цветы…

Вспомнил Максим всех друзей поименно — и тех, которые пали, и тех, с которыми стоял тогда в строю. Вспомнил и тех, которых сегодня оставил: веселого Кротова, степенного Петрова, хозяйственного, скуповатого Рогожного. Они там, на посту… Петров, наверное, объясняется сейчас с Кротовым… Рогожный зажег свет в баталерке… Меняется вахта у флага… Как все это близко, понятно… Никогда не было боцману спокойно на корабле. Почти весь день на ногах, а в походе — тем более. Но без этого беспокойства, без этой суровой деловитости Максим не представлял себя.

…Вечером боцман Лыхо возвращался к пирсу. Поманил пальцем возившегося со шваброй у трапа Кротова. Тот вначале оторопел, недоумевающе покачал головой, а потом вдруг бросил швабру и, козырнув флагу, стремглав слетел вниз по трапу. Вытянулся в струнку, выпалил:

— Слушаюсь, товарищ мичман.

Такой прыти у матроса боцман давно не видел. Подошел ближе, улыбнулся, доверчиво сообщил:

— Знаешь, Кротов, может быть, я никуда не поеду… Фактически могу остаться. Буду просить командира, может, дозволит.

— Оч-чень отлично! — бронзовое лицо Кротова расплылось в радостной улыбке.

— Особо не радуйся, тебе легче оттого не будет, — хмуро отозвался Лыхо.

Выражение лица Кротова в эту минуту говорило: «Ну, стоит ли в такой необыкновенный момент говорить о прозаичных вещах».

Хотя матрос молчал, боцман сухо предупредил:

— Ну, ладно, хватит любезничать. Отнеси-ка этот чемоданчик на корабль. А то неудобно как-то с сундуком возвращаться.

— Есть! — Кротов в то же мгновение подхватил ношу, но боцман остановился:

— И еще прошу — не говори пока о моем возвращении… прибытии. Коль будут допытываться, ответь, мол, опоздал на поезд. Оно-то почти так и получилось. А я переночую у Рябухина. Пригласил.

Через несколько дней боцман Максим Лыхо вновь хмурым, заботливым глазом оглядывал свое хозяйство и, подозвав Кротова, распекал его:

— Вы думаете, что боцман ушел, так можно и безобразничать? Не позволю! Кто бросил конец нескруженным?! Это же фактически бескультурье!

И без того красное лицо Кротова зарделось до шейного выреза тельняшки. Он ответил, что конец нескруженным оставил Забелин.

— А вы за чем смотрите? Товарищу подскажите. Позвать Забелина!

— Есть позвать Забелина!

— Позвать старшину Петрова!

— Есть позвать старшину Петрова!

Когда вокруг него собрались почти все боцмана, мичман остыл и уже более спокойно сказал:

— Конечно, это вроде, по-вашему, пустяк, что конец не скружен. А ведь фактически с этого начинается морской порядок.

— Ясно, товарищ мичман, — виновато в один голос согласились матросы.

— То-то, понимать надо.

Вечером Максим Лыхо в окружении всех боцманов сидел на баке и, задумчиво глядя на догорающий за равелином закат, говорил:

— Спрашиваете, почему, значит, я не уехал в Куличи. Не нужны мне эти Куличи, пусть они хоть свяченые будут. Был я там еще в ту пору, когда пешком под стол ходил. Ну, а сейчас, если я вернусь туда, кто я там? В Куличах меня иначе и не помнят как конопатым Максимкой. Чем я там займусь? Пасекой? Не в моем характере за пчелой ухаживать. Фактически я там человек новый. А здесь? Сами знаете, кто я.

— Знаем, — убежденно подтвердил Кротов.

Боцман вздохнул:

— Да и то сказать, от скуки там пропаду без вас, непутевых. Привык я к вам, к своей палубе, кажется, пуповиной прирос. Ушел вчера, словно родной дом покинул. А возвращался к вам, будто к сыновьям… «Послужи еще» — такую резолюцию сердце наложило.

Так и служит и по сей день черноусый Максим Лыхо боцманом на эскадренном миноносце. Он по-прежнему строг к матросам и заботлив. Матросы его побаиваются, но и любят искренне.

Авторитет его непререкаем. Но с тех пор, как мичман собрался в долгосрочный, матросы в своем кругу прозвали его пасечником. Знает об этом и Максим Степаныч. Ухмыльнется в густые усы, проведет по ним жесткой боцманской ладонью и скажет:

— Пасека? Моя пасека фактически здесь, на эсминце.