ВТОРАЯ ЖИЗНЬ — В ЗАПАСЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВТОРАЯ ЖИЗНЬ — В ЗАПАСЕ

Боюсь одного: поймут ли после нас, как было нам трудно?..

Ветры, дувшие с турецких берегов, нескончаемо гнали валы. Низкие, с отливом вороньего крыла тучи плакали частыми дождями. А по ночам в долину, где притаился аэродром, врывались бури. Они ломали деревья, рвали провода, срывали с самолетов чехлы.

В одну из таких ночей Степан возвращался из штаба дивизии. У шлагбаума его встретил Атлантов:

— Я вас давно жду. Командиру плохо.

— Как плохо?

— Ранен. В госпитале. Просил вас приехать. Вот машина.

Пока ехали, Атлантов рассказывал:

— Был налет. Пал Палыч хотел взлететь на пару с Шереметом. Кузьма взлетел, а он не успел. Перед самым самолетом фугаска взорвалась. У самолета полплоскости оторвало, а его, Пал Палыча, осколками посекло. Подскочили мы с Таировым, вытащили, а он весь в крови. Много крови потерял. «Санитарка» где-то задержалась. Пришлось везти на полуторке…

При одном упоминании полуторки Степана передернуло. Горько посочувствовал:

— Да, дорога ему адом показалась.

Рудимова и Атлантова не хотели впускать в палату. Степан молча взял висевший в приемной белый халат, набросил его на плечи и пошел в третью палату, где лежал Яровиков. Открыл дверь и остановился. У окна, на койке с высоко поднятым подголовником лежал человек, смутно напоминавший Павла Павловича, — лицо мертвенно-бледное, заострившееся; синеватая рука безжизненно свисала с койки. Рядом стоял врач, полный, одутловатый, с глубокими залысинами. Он держал вторую руку Яровикова, видимо отсчитывая пульс. Увидев на пороге Рудимова, негромко, но сердито бросил:

— Вам же сказали, нельзя, неужели непонятно?!

— Мне можно, — сдержанно и твердо ответил Степан и шагнул в палату. — Меня звал комполка.

— Вы кто?

— Рудимов.

— Проходите.

За Рудимовым скользнул Атлантов. Оба остановились у койки. Павел Павлович их не узнал. Он глядел на Степана далеким, остановившимся взглядом. Потом зрачки вдруг зашевелились. Побродили по окну, по потолку и опять остановились на лице Рудимова.

— Ты, Степан?

— Я, Пал Палыч.

— По… понимаешь, какая ш… штука, — Яровиков задыхался, — на земле приходится помирать, не в воздухе. Э… это плохо…

— Да что вы… О чем вы, Пал Палыч… Все будет нормально, — невнятно и путано бормотал Рудимов. — Вот посмотрите…

— Не надо, — Яровиков вяло шевельнул пальцами синеватой руки. — Я-то знаю… Одного я боюсь, Степан. Вот вишь, как нам достается… Но поймут ли после нас, как было тяжело…

— Поймут, Пал Палыч.

— Ну, ладно… Что я хотел тебе сказать?.. Да… Видимо, после меня полк примешь. Береги людей. Не бросай зря на погибель. Да… И еще. Это от себя лично прошу… Кончится война, съезди к жене моей. В Омске она… Разошлись мы с ней давно. Но больше не нашел никого… Скажи, перед смертью о ней думал. Жаль, что у нас детей не было… А это кто? Атлантов?..

Станислав наклонил голову, подошел ближе.

— Я и тебе хотел что-то сказать, Атлантов… Вообще ты летаешь здорово… Но… Люди вы разные, а летать придется вместе. Ну, ладно… С богом, — шевельнул пальцами, откинул голову назад, и зрачки опять недвижно уставились в потолок.

Умер Яровиков на рассвете. В последние часы он то просил пить, то звал жену, а то вдруг хрипел в горячечном экстазе:

— Кедр! Кедр, какого черта медлишь? Бей! Кедр! Огонь!.. Огонь…

Хоронили Павла Павловича на сельском кладбище — за аэродромом, на холме. Рудимов, Шеремет и Атлантов были в полете. В минуту погребения они бреющим прошли над кладбищем и, взмыв свечой, дали залпом из всех пушек прощальный салют. Комиссар Гай сказал над могилой комполка:

— У коммуниста Яровикова есть в запасе еще одна жизнь — о нем долго будут помнить потомки…

Через полчаса после похорон «юнкерсы» совершили налет на… кладбище и дорогу, ведущую к погосту. Весть о похоронах комполка Яровикова просочилась и через фронт, но по времени немцы ошиблись. Здорово, видать насолил им Яровиков, если и мертвому не давали покоя.

Вечером Рудимов долго бродил по мокрым аллеям городка. Под ногами хлюпала вода — дождь не переставал второй день. Откуда-то с гор доносились тугие раскаты — то ли грома, то ли артиллерийской канонады.

В печальные происшествия Степан привык верить сразу: война есть война. Но в последнее не верилось. В сознании прочно отцементировалось убеждение: полк и Яровиков — одно и то же. Не представлял одно без другого. Сняв фуражку, Степан прислонился к скрипевшему на ветру дереву. Моросил дождь. Холодные брызги кропили голову, лицо. Но он ничего не видел, не чувствовал. В голове стоял тупой, тягучий гул, как после удара о землю. Кто-то тронул Рудимова за рукав. Он повернулся:

— Ты, Лиля?

Они молча побрели в дождевую темень.

Прошли столовую, казарму, гараж, свернули на узенькую тропку меж заглохших кустарников ежевики. Кусты царапали оголенные икры Лилькиных ног.

— Давай я тебя немножко пронесу. — Степан подхватил ее на руки, но идти не смог — больно кольнуло в култышку.

— Не надо. — Лилька опустилась наземь, но не отстранилась.

Степан обхватил ее, маленькую, худенькую, потянулся к ее губам и удивился сам этому неожиданному и неотвратимому желанию. «Зачем? Зачем? Не надо», — останавливал себя, но остановить не было сил. Она слабо, беспомощно сопротивлялась, но, почувствовав его губы, прильнула к нему с безотчетной доверчивостью. Обжигая дыханием, он целовал ее долго, жадно — в губы, в глаза, в мочку уха, повторяя глухо и бессвязно ее имя.

— Что мы на дороге… — Лилька отвела лицо, и Степан воткнулся в ее волосы — мокрые от дождя, мягкие, пахнущие тиной и еще чем-то знакомым до боли… Знакомый запах будто вернул его из хмельного беспамятства: «У Тамары так же пахли волосы…»

— Пошли дальше, — он пропустил ее вперед. Кусты ежевики кончились у самого мостка, переброшенного на ту сторону реки. Тот берег не виден, но слышно было, как шумела вода на плицах старой, давно заброшенной мельницы. Лилька там бывала, ходила стирать белье.

— Пойдем на мельницу, — дернула она за рукав Степана. — Знаешь, как там хорошо и страшно. Жернова до сих пор крутятся. И сычи кричат.

— Но там же ничего не видно.

— Да не бойся, я тебя проведу. — Она схватила его за руку и потянула за собой.

Старая мельница еще не умерла. И, как старуха, почти не спала. День и ночь шлепали плицы у ее старых ног — трухлявых свай. Столько лет не выключалось забытое всеми колесо, безостановочно вертелись никому не нужные жернова, и вместо муки оседала на прогнивший пол каменная пыльца. Не спала и вода. Добрая вода о чем-то потаенном вела нескончаемый разговор со старухой мельницей, полоскала ее ноги-сваи и нашептывала свои горестные думы, — может, о том, как ей не хочется уплывать отсюда, из гор, где она родилась, куда-то далеко, в неизвестные моря.

Во всяком случае, так Лилька понимала ночной разговор воды и мельницы. Она стояла под навесом, положив голову на Степаново плечо, и глядела туда, где шумела река, всплескивая под чуть-чуть посветлевшим небом. И вдруг повернулась, протянула руки, прикоснулась холодными пальцами к его вискам:

— А ты чего замолчал? Испугался? Жену вспомнил?..

Дождь усилился. Где-то над холмом загромыхал гром. Вначале несмело, приглушенно, а потом все явственнее, ближе и, наконец, совсем рядом ударил с оглушительным треском. Лилька откачнулась, прижалась к его плечу:

— Знаешь, Степа, я сына жду…

— Чей?

— Ну, чей же еще, его, Косты.

— Когда?.. — Степан запнулся и через силу выдавил: — Как ты могла до сих пор?.. — Он сломал пятую папиросу.

— Вот что, Лиля, тебе надо уезжать.

— Куда это? — настороженно скосила она глаза.

— Ну… не рожать же тебе здесь?

— А куда изволишь приказать?

— Приказывать незачем, а посоветовать могу. Ехала бы ты к старикам Косты. На днях получил я от них письмо. Они интересуются тобой. Считают своей…

Молнии долго и беспощадно полосовали ночь. Временами Степан видел, как раскаленные добела шомпола молний с шипением вонзались в воду и над рекой занимался пар.

— В плохую ночь мы с тобой встретились, Степа, — всхлипнула Лилька. Он опять не ответил. Она вяло отшатнулась. Постояла и шагнула в дождь.

— Куда ты, Лиль? Гроза, — вскинулся Степан.

— А я теперь ничего не боюсь.

— Ну, обожди, вместе…

— Вместе со мной нельзя…

Дождь шумел. Полоскавшая сваи вода рассказывала старой мельнице, как ей не хотелось уходить в темноту, в чужие, неведомые моря.