Гумилевич

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гумилевич

А слухи с Гороховой успокаивали. Писатель Амфитеатров в тот же день, 16 августа, встретил жену профессора Лазаревского, тоже арестованного. Она была спокойна за участь мужа, сказала, что дело — пустяковое, что не сегодня завтра он будет дома. Передавали, что и Горький вернулся из Москвы обнадеженный: Ленин ручается, никаких расстрелов не будет. Может, и утешал вождь классика. В действительности же на другом конце карательной цепочки, в Кремле, оставляли мало надежд для заговорщиков. 10 августа Ленин записал на очередном ходатайстве за Таганцева (его тетки Кадьян): «Таганцев так серьезно обвиняется, с такими уликами, что его освобождение сейчас невозможно: я наводил справки о нем не раз уже».

Поэт Оцуп, хлопотавший за Гумилева, на вопрос Ахматовой:

— Ну что? — ответил:

— Я был там, сказали, что выпустят в пятницу.

Пятница — 19 августа — уже совсем близко. Сестра Оцупа служит в ЧК, новости из первых рук.

В дело попал обрывок смешной записки Гумилева, когда он тоже нуждался в помощи своего приятеля, правда, не по такому серьезному случаю. В тот раз он в Союзе поэтов подвергся нападению графомана из гегемонов.

Дорогой Оцуп!

Пришел вчерашний скандалист, который скандалит еще больше. Показывает мандат грядущего и ругается. Сходи за кем-нибудь из пролеткульта и приведи его сюда. И скорее, пока он не произвел…

На этом записка оборвана, и мы уже никогда не узнаем, чем же все кончилось.

Только через девять дней после первого допроса Гумилева вновь вызвали к следователю. Возможно, были перед этим и другие допросы — но протоколов их в деле нет.

«Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее», — написано на листе и далее — рукой Гумилева:

Летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным[36]и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в Советской России. Осенью он уехал в Финляндию, и через месяц я получил в мое отсутствие от него записку, сообщающую, что он доехал благополучно и хорошо устроился. Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая мне передала неподписанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем (напр., сведения о готов. походе на Индию). Я ответил ей, что никаких таких сведений я давать не хочу, и она ушла. Затем в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставать для него сведения и принять участие в восстании, буде оно перекинется в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контр-революционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии ее использовать, а деньги (двести тысяч) взял на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий (т. е. восстания в городе), или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил мое отношение к Советской власти. С тех пор ни Вячеславский, ни кто другой с подобными разговорами ко мне не приходил, и я предал все дело забвению.

В добавление сообщаю, я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я с ними встречался лишь случайно и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно. Кроме того, когда мы обсуждали сумму расходов, мы говорили также о миллионе рублей.

18 августа 1921

Н. Гумилев

Прогресс в следствии — налицо. Гумилева ставят перед фактами, известными чекистам, и он не юлит, подтверждает их. Конечно, говорит не все, что знает, но уже появляются и более точные сроки встреч, и фамилии: в частности, что особенно важно для следствия, — Вячеславский, так назвался ему Шведов, присланный от Таганцева. А главное — «признательная» лексика: заграничный шпионаж, восстание, бывшие офицеры, контрреволюционные стихи и факты: связь с Финляндией, получение денег.

Несчастные 200 тысяч, взятые «на всякий случай», — можно представить, что это за сумма, если учесть: в октябре 1921 года один фунт муки стоил 300 тысяч! Смешно. Причем четверть суммы, по-видимому, утекла к другому человеку. В деле есть удостоверяющий это документ, на обороте листа № 60 со списком стихов, подготовленных поэтом для антологии, —

Расписка. Мною взято у Н. С. Гумилева пятьдесят тысяч рублей.

Мариэтта Шагинян

23.7.21

Логично было бы вызвать и допросить соседку Гумилева в Доме искусств — вдруг сообщница? Ни слова об этом в деле. И сама Мариэтта Сергеевна, прожив долгую и плодотворную жизнь в литературе, нигде не упомянула о своем опасном должке поэту.

Но и после второго допроса Гумилева ни состава, ни события преступления, как выражаются юристы, явно не просматривается. Да, туманно обещал вывести на улицу кого-то — но ведь не вывел! Да, соглашался «на попытку написания» каких-то «контрреволюционных стихов» — но ведь не написал! А после падения Кронштадта «резко изменил отношение к Советской власти» и все, что связано с Вячеславским, — «предал забвению».

Однако признание все-таки прозвучало, Якобсон выжал из узника существенное уточнение: его подследственный собирался повести за собой не просто кучку прохожих, а «активную группу бывших офицеров».

Скорее всего, для Гумилева связь с заговорщиками — лишь один из вызовов судьбы, риск, от которого он никогда не уклонялся. Возможно, если бы он отрицал все начисто, то не дал бы повода считать себя даже косвенно участником заговора. Но говорить неправду, по его понятиям о чести, не мог. Надеялся на справедливость, которая на его стороне. И конечно, верил в свою звезду: да он и раньше отчаянно рисковал, но ему всегда и отчаянно везло.

Через два дня — еще допрос. Якобсон оформляет его как «Дополнительные показания». Опять пишет на листе: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю» и передает лист Гумилеву. Тот продолжает:

Сим подтверждаю, что Вячеславский был у меня один, и я, говоря с ним о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых из числа бывших офицеров, способных, в свою очередь, сорганизовать и повести за собою добровольцев, которые, по моему мнению, не замедлили бы примкнуть к уже составившейся кучке. Я, может быть, не вполне ясно выразился относительно такового характера этой группы, но сделал это сознательно, не желая быть простым исполнителем директив неизвестных мне людей и сохранить мою независимость. Однако я указывал Вячеславскому, что, по моему мнению, это единственный путь, по какому действительно совершается переворот, и что я против подготовительной работы, считая ее бесполезной и опасной. Фамилий лиц я назвать не могу, потому что не имел в виду никого в отдельности, а просто думал встретить в нужный момент подходящих по убеждениям мужественных и решительных людей. Относительно предложения Вячеславского я ни с кем не советовался, но возможно, что говорил о нем в туманной форме.

20.8.1921 Н. Гумилев

Допросил Якобсон

Собственноручные показания Н. С. Гумилева от 20 августа 1921 г.

Следствие топчется на месте, хотя и повторяются опасные слова: восстание, офицеры, переворот. А вот признание в том, что о связях с заговорщиками Гумилев, возможно, и говорил с кем-то, «в туманной форме», нашло потом подтверждение, — в мемуарах друзей и знакомых поэта: кто-то видел у него деньги «для спасения России», перед кем-то не скрывал своего участия в заговоре, делился планами борьбы, сообщал о черновике листовки, кому-то даже показывал прокламации. Таких свидетельств слишком много, чтобы начисто их отрицать.

Конечно, это все исходило от эмигрантов, которым был нужен Гумилев — непримиримый борец с большевиками, как, наоборот, тем, кто оставался на родине, был нужен лояльный к Советам Гумилев — из собственной советскости или для его же реабилитации. С той и другой стороны — политическая тенденция, борьба за свое знамя, с именем поэта-рыцаря, почти святого, на этом знамени. А правда, как чаще всего бывает, где-то посередине. Как говорил сам Гумилев:

Вы знаете, что я не красный,

Но и не белый — я поэт!

Во вторник 23 августа делегация литераторов — журналист Волковысский, поэт Оцуп, критик Волынский и непременный секретарь Академии наук Ольденбург — пробилась к председателю Петрочека Семенову. Двое из них, Волковысский и Оцуп, оставили подробный рассказ об этом визите.

Борис Александрович Семенов был похож не на грозного рыцаря революции, а на приказчика из мануфактурной лавки — короткие усики, хитрые, бегающие глазки, заученные, суетливые телодвижения — руки не подал и сесть не предложил, принимал стоя. О поэте Гумилеве он ничего не знал, называл его Гумилевичем, а когда писатели объяснили, что тот, за кого они просят и ручаются, никакой политикой не занимался и тут налицо явное недоразумение, неожиданно заявил:

— Значит, преступление по должности или растрата денег!

— Помилуйте, какая должность у поэта, какие деньги?

— Не скажите-с, бывает, бывает, и профессора попадаются, и писатели…

Наконец, когда они попросили дать справку по делу, схватился за телефонную трубку.

— Это Семенов говорит. Узнайте-ка там, арестован у нас Гумилевич?

— Гумилев, Николай Степанович…

— Не Гумилевич, а Гумилев. Он кто?

— Писатель, поэт.

— Писатель, говорят. Наведи справку и позвони.

В ожидании ответа Семенов заполняет паузу какой-то бессвязной болтовней: всякое, мол, бывает, и профессора, и писатели попадаются, что делать, время такое.

Звонок. И тут все резко меняется.

— Ваши документы, граждане!

Просматривает бумажки, которые суют ему ошеломленные граждане, и только наткнувшись на подпись красного диктатора Петрограда Зиновьева, быстро возвращает.

— Так вот-с, действительно арестован. Следствие производится. Через недельку закончится. У нас теперь скоро все идет. Да вы не беспокойтесь за него! — И уже с ехидцей: — Если вы так уверены в невиновности его, чего вам беспокоиться? Через неделю будет с вами.

— А как же справка?

— Я же сказал. Вы не ходите ко мне, я очень занят, а позвоните по телефону. Через недельку…

Семенов и Гумилев — люди несопоставимые, заряженные враждебной друг другу энергией, их свели время и место трагедии, в которой каждый сыграл свою роль.

Карьера тридцатилетнего председателя Петрочека типична для большевика из низов. Родом он из иркутской деревни, работал на золотых приисках, успел окончить только один курс техникума. При царском режиме отсидел два года в тюрьме за бунтарство, был в ссылке. Рядовой участник Октября, комиссар в боях против Юденича, райкомовский секретарь — вот и весь трудовой путь до прихода в ЧК, куда он попал по рекомендации Зиновьева. Ни профессии, ни образования — только командовать, судьбы вершить, да еще в такое кошмарное время.

Уже через несколько недель после назначения Дзержинский потребовал смещения Семенова: «Хороший парень, но для такой должности не годится!» — однако Зиновьев отстоял — ему нужна была послушная карательная рука.

И все же чекистская карьера сибиряка не удалась. Конец ей положила уничтожающая характеристика вездесущего Ильича, данная вскоре после завершения таганцевского дела, уже в середине октября: «Петрогубчека негодна, не на высоте задачи, не умна. Надо найти лучших». Вскоре Семенова отправили в родную Сибирь, по прежней стезе золотоискателя, начальником Алданских приисков, потом он опять работал партийным секретарем — вплоть до 37-го, когда пошел под расстрел уже при новом поколении чекистов.

Как будто делегация от литературы подтолкнула события: в этот же день Якобсон провел последние следственные действия — еще раз взял показания у Гумилева и Таганцева. Похоже, что судьба их уже решилась, и осталось только закруглиться, соблюсти видимость юридической процедуры.

Если вдуматься, основательного следствия как такового ЧК не проводила, не устроила, к примеру, очной ставки Гумилева с Таганцевым и Шведовым, — ей это и не было нужно. Все предопределено, требовалось просто набрать определенное число людей для видимости грандиозного заговора и показательной, устрашающей казни.

«Продолжительное показание» — так выражается грамотей Якобсон!

Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее что никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связи, я не знаю и потому назвать не могу. Чувствую себя виновным по отношению к существующей в России власти в том, что в дни Кронштадтского восстания был готов принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским.

23.8.1921 Н. Гумилев

«Чувствую себя виновным… был готов принять участие в восстании» — вот итог встречи, недаром подчеркнуто.

Не правда ли, что-то подобное в истории нашей литературы уже было? Как отвечал русскому царю веком раньше другой поэт: если бы в тот несчастный декабрьский день он оказался в Петербурге, то стал бы в ряды мятежников. Вот только Александра Сергеевича не повели за это признание на эшафот…

И у Таганцева удалось добыть сведения погорячей:

В дополнение к сказанному мною ранее о Гумилеве как о поэте добавляю, что, насколько я помню, в разговоре с Ю. Германом сказал, что во время активного выступления в Петрограде, которое он предлагал устроить, к восставшей организации присоединится группа интеллигентов в полтораста человек (цифру точно не помню).

Гумилев согласился составлять для нашей организации прокламации. Получил он через Шведова В. Г. 200 000 рублей.

23 авг. 21

Таганцев

Передачу для Гумилева уже не принимали и велели больше не приходить.

В среду 24 августа Оцуп позвонил в ЧК.

— Ага, это по поводу Гумилева, завтра узнаете…

Бросились на Шпалерную, там сказали:

— Ночью взят на Гороховую…

Только в 1992 году был опубликован тюремный дневник талантливого, но рано умершего, забытого литератора Георгия Бломквиста, который попал на Шпалерную через три месяца после Гумилева. Тетради этой предпослана такая надпись: «В случае чего-либо со мной должен быть безусловно уничтоженным — сожженным, непрочитанным». Есть и запись-итог: «В этот год понял я: наша свобода — только оттуда бьющий свет» — чуть измененная цитата из «Заблудившегося трамвая» Гумилева: «Понял теперь я: наша свобода только оттуда бьющий свет».

Бломквист подробно описывает особый ярус для важных преступников в «предварилке», этой образцовой когда-то тюрьме, построенной по плану бельгийских тюрем, через которую прошли многие известные революционеры, где успел посидеть и Ленин, — тот самый особый ярус, где, по всей видимости, и держали таганцевцев: четыре этажа, мостики, длинные галереи и вдоль — серые стены, железные двери, «сотни несгораемых шкафов, рядом одни над другими… Чисто, аккуратно, как именно в кладовой (грандиозной) банка. У самого конца коридора дырой чернеется выход куда-то».

Но самое потрясающее — настенные надписи в камерах, которые списал автор дневника.

«Друг, если ты выйдешь отсюда живым, то сходи на Литейный, 34, кв. 2 и скажи моим матери и сестре, что я расстрелян».

«Вчера налево провели 16 человек».

«Мамочка, моя милая, любимая мамочка, не забыла ли ты свою Нюру, своего Петю. Мы твои деточки за что-то страдаем. Мамочка, мамочка, мне 18 лет и за что, за что».

«Боже, когда это кончится, крысы и все меня пугает, я не могу больше, милые мои и дорогие, что с вами, за что, за что, я ведь жить хочу».

«В ночь на 20 мая я буду расстрелян. Прощайте, друзья».

А вот кто-то начертил трапецию и в нее старательно, печатными буквами, вписал: «Я буду жив».

Какой-то гвардейский поручик объявляет: «Обещали расстрелять, не знаю пока».

И тут же: «В социалистическом рае нет тюрем, ха-ха-ха!»

И повсюду — ряды черточек, отсиженные дни…

Эти надписи или подобные им видел и Гумилев.

А вот другой узник «предварилки» прочитал и запомнил на стене общей камеры № 7 (77?) надпись и самого поэта. Это арестованный той же осенью Георгий Андреевич Стратановский. В будущем переводчик, преподаватель университета, семьдесят лет он молчал и раскрыл тайну только незадолго до своей смерти, в 1986 году.

«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев». Это последние слова Гумилева, которые дошли до нас. Кроме тех, с которых начинается наше повествование.