IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

— Ну как, оголец, хочешь или не хочешь услышать, в чем мудрость жизни? А? Молчишь! Ну это понятно! Не до разговоров тебе, когда мать померла... А вот запомни. Старики говорили: нашел — молчи, потерял — молчи! Великая мудрость! Если правильно это перетолковать и каждый раз вспоминать, от многих бед избавишься. Тебе что сейчас нужно? Ежели ты затоскуешь по матери да жалобиться начнешь, конец тебе! Фрау наша — расчетливая женщина... С ней жить можно, это не на шахте под землей, не в каменоломне и не на вредном для здоровья производстве... Ну, что ей будет за радость видеть такую кислую рожу! Спрячь горе в сердце, будь ровен, она тебя при хозяйстве оставит. А это сейчас для тебя самое главное. Здесь ты выживешь. Сколько наших русских бедолаг полегло, а мы с тобой хлебаем щи с мясом. Спрашиваю тебя: разумно это или нет?

Нелегко мне было разобраться во всей этой путанице. Что-то я успел прихватить в свой нравственный багаж из четырех классов сельской школы, от дорогой моему сердцу Евдокии Андреевны. Она по-другому жизнь понимала. Почему, если я нашел что-то хорошее, молчать? Почему молчать о потере, почему мне горе свое прятать? Но тут Василий был прав: нашей фрау ни к чему мои слезы.

Работы по хозяйству прибавилось, суетно было днем, к вечеру после последней дойки все затихало. Хозяйка засыпала рано.

Пока была жива мать, я жил с ней в каморке, а теперь хозяйка перевела меня к Василию Васильевичу. Как мы ни умаивались за день, засыпали не сразу. Василий любил поговорить.

— Я ить, оголец, хоть тебя и соплей перешибешь, знаю, о чем ты думаешь! Успели тебя в школе напичкать идеалами: надо любить Родину, надо за нее жизнь отдать...

Я помалкивал.

— Собирались сражаться со всем миром, а побежали от одной Германии... Это как понять?

Василий Васильевич ждал, что я скажу, а я смотрел пустыми глазами в потолок и молчал. Чувствовал, не прав он, а возразить как? Да и надо ли возражать? Сам же он поучал меня, что на чужбине лучше помалкивать. Никогда до того я не слыхал, что мы собирались воевать со всем миром. От него первый раз услышал.

— Когда война началась, — продолжал Василий Васильевич, — я сразу понял, что к чему. Пришли к нам воевать умные люди, умная нация... Ты гляди, как тут умеют землю доить! А? Земли с обушок, не более! Поглядел их фюрер на наши порядки и решил: а почему бы и не взять, что плохо лежит?

«Умная» и «глупая» нации. Очень для меня это были далекие и недоступные понятия. Но не мы немцев, а они нас продавали в рабство, как скотину. Ума я в этом не видел, а видел жестокость.

Любил он порассуждать о русских людях, укорял немецкими порядками. Повторяюсь: не для меня он пускался в такие далекие рассуждения! Себя утверждал.

Почему-то все убеждал меня, что в России воровство процветало, а я вспоминал Вырку. Никогда у нас в деревне не запирали дверей на замок. Уйдут в поле, припрут снаружи дверь колышком в знак, что хозяев нет дома. И не знал и не слыхал я, чтобы кого-нибудь обворовали.

Создавалось у меня впечатление, что клеветал Василий Васильевич на русский народ, чтобы оправдать свое дезертирство и предательство.

Мать мы похоронили в конце августа. В сентябре у нашей фрау собрались гости. Сыну вышла боевая награда. Был он танкистом, отличился на юге России. За это ему разрешили домой приехать. И отца отпустили отпраздновать такое событие.

Собралось все семейство, назвали родню и знакомых. На празднике я впервые увидел и невесту нашего хозяина — Марту.

Было ей девятнадцать лет, а нашему молодому танкисту двадцать два. По-немецки я тогда уже хорошо понимал. Понял я, что Марту моя хозяйка считает разумной девушкой. Дружат они с Генрихом с ранних лет и давно уже решили, что Марта станет его женой. Со всех сторон это разумно. Марта дочь таких же бауэров, у ее отца тоже молочная ферма. Его не взяли на фронт из-за больной ноги. Хозяйство его процветает. Его опыт да завоеванное фельдфебелем право на землю в России — вот и начало для нового большого хозяйства. Это уже не ферма, а экономия, а по-нашему — поместье.

Фельдфебель нахваливал земли по реке Дон. Тучные земли, просторные, тепло там, земля все родит, не только хлеб и кукурузу, но и виноград, арбузы.

Большой земле нужны рабочие руки.

Фрау говорила, а ее муж подтверждал:

— Ты вот, Василий, аккуратный, разумный человек... Если и дальше будешь разумным, мы тебя старшим над русскими поставим в нашем хозяйстве... Наберешь сам, чтобы работать умели и чтобы водку не пили... Чтобы не воровали... Тебе немцем родиться бы, Василий, а не русским!

Выше этой похвалы у фрау и быть не могло.

Генрих, сынок фрау, вид имел совсем не геройский. В отца мелкорослый, живой и подвижный, но без отцовского самодовольства и тучности. И совсем не белокурая бестия, а черняв, скорее похож на цыгана. Я заметил, что отец его более восторженно говорил о войне и победах. Генрих помалкивал, хотя и не было у него причин обижаться на войну. Судьба его пока миловала.

Марта была высокая, статная, широкой кости. Белокурая, волосы густые и пышные, голубые глаза. Не красавица, но очень мила. Василию под стать, а герою не пара.

Был приготовлен праздничный обед. Фельдфебель выставил замысловатые вина: французские, польские, венгерские и румынские — трофеи. Стояли бутылки с русской водкой; а рядом пиво из чешских подвалов.

У стола прислуживал Василий, а я мыл посуду.

Гости гуляли до вечера. Завели патефон. Всякие песни слышались. И немецкие и русские. Опять же трофеи! Навез хозяин пластинок из разных стран.

Фрау царила за столом на зависть соседкам.

Уехали воины. Фрау погрустнела, ее утешал Василий.

— Теперь уже скоро, — вещал он. — Сталинград — это незнамо где... Это, почитай, уже Азия... Там до Урала рукой подать... Волгу перервут, и Москве конец!

Фрау спрашивала:

— Это правда, что Сталинград такой важный город? Почему большевики его не отдают?

— Да нет! — радостно пояснял Василий. Доволен был, что его слушают. — Город большой, да какая в нем важность? И важнее города брали. Киев, Харьков, Минск, Одессу, Севастополь... Возьмут! Со всех сторон степь, его никак не защитит Красная Армия...

...Первой пришла похоронная на сына, на героического Генриха.

Фрау вынула из ящика почту и остановилась на крылечке, нацепив очки, прочитала и вдруг бегом кинулась наверх, в свою комнату.

Василий приложил палец к губам, дал знак, чтобы я притих и не шевелился. Я замер на пороге. Василий скинул с ног бахилы на деревянной подошве и босиком, неслышно ступая, поднялся на несколько ступенек. Прислушался. Но я и снизу слышал всхлипывания и стоны.

Василий сбежал вниз, мы ушли в коровник.

— Работай, работай, оголец! Фрау в большом расстройстве! Как бы и нам бедой не обернулось! И молчи! Совсем молчи!

Мы вычистили навоз, я отвез его на поле. Подготовили коров к дневной дойке. Без фрау не положено было доить. Но фрау не появлялась.

— Давай без нее, — приказал Василий. — Загорится молоко у коров.

Меня к дойке Василий не допустил: я помогал ему сливать молоко из подойников в бидоны, задал корм коровам. Двадцать пять коров выдоить — это, я скажу вам, работенка. Василий взмок, но уложился во времени.

Начали мы дневную чистку и мойку коровника. Я скоблил полы. Василий погрузил бидоны и уехал.

Распахнулась дверь. Услышал я шаркающие шаги. Поднял голову, около стоит фрау, стоит и смотрит на меня из-под очков.

Ни самодовольства, ни деловитости, а лишь растерянность на лице.

— Мальчик... — начала она. — Ты понимаешь меня, мальчик?

Я кивнул головой. Понимать уже многое понимал, но сказать по-немецки не очень-то умел.

— Это карош! Мальчик, я должна объявить... Мой Генрих убит! Вот!

И она протянула мне бумажку с извещением из воинской части.

А что мне было делать с этим извещением? И вообще что я мог ответить или сделать? Но и молчать, наверное, было нельзя.

Я подержал бумажку в руках.

Фрау обвела взглядом коровник. Достала из кармана халата белый платок, провела по загородке — платок остался чистым. Я следил за ней и видел, что она сделала это по привычке. Потом прошла к столу, на котором стояли подойники.

— Надо доить коров?

— Нихт! — набрался я храбрости ответить по-немецки. — И добавил по-русски: — Василий доил... Повез молоко...

Она одобрительно кивнула головой.

— Работать надо!

А вскоре обрушился на нашу хозяйку второй удар. В Сталинграде убили фельдфебеля. И об этом она получила извещение. Одно за другим: сначала сына, потом мужа. Опустел дом, пропал смысл всего разумного, чем жила фрау.

Утешил ее Василий.

— Молчи, парень! — наказал он мне. — Нашел — молчи, потерял — молчи! И вида не подавай.

Молчать-то я молчал, да только хозяйка нисколько не скрывала их отношений.

Работа шла по-прежнему все с той же деловитой размеренностью. Василия она перевела к себе на верхнюю половину.

А дни тянулись и тянулись, похожие один на другой. Коровник — поле, поле — коровник, вот и весь мир вокруг нас. И вдруг что-то случилось. На домах повисли траурные флаги. Ударило слово «Сталинград».

У нашей фрау свое несчастье, ей не до общих бед, она, по-моему, не сразу поняла, что случилось.

Прибежала к ней Марта. Я уже хорошо понимал, о чем они толкуют: под Сталинградом погибла немецкая армия, а Красная Армия перешла в наступление.

Марта дотошно расспрашивала Василия, где Сталинград, что это за город. Василий показал на карте Сталинград. Но ничего, конечно, объяснить не мог. Замолчал, замкнулся в себе, прекратились его поучения. Я его по-прежнему боялся и помалкивал, хотя очень хотелось спросить, что же случилось с «умной» нацией и как быть с заявлениями фюрера, что Красной Армии больше не существует. А тут к весне ближе приключилась с ним история.

Подъехала к нашему дому военная машина, и вышли из машины русские люди в какой-то странной форме. Хозяйка встретила их на крыльце.

Я стоял во дворе неподалеку. Они вежливо попросили вызвать Василия. Василий вышел, спустился к ним с крыльца.

— Так вот, Голубенко, — произнес офицер, — создана Русская освободительная армия под командованием генерала Власова. Бери в руки автомат и становись в строй!

— Э-э-э, — затянул Василий. — Я против всякого убийства!

Офицер нахмурился:

— Знаем таких навозных жуков, что толстовцами прикинулись. А если сюда придут большевики? И до тебя доберутся.

— А я вот сейчас в гестапо пойду и объявлю, какую вы тут пропаганду пущаете!

Офицеры уехали. Гестапо Василия не тронуло.

— За меня хозяйка горой встала! — объяснил он мне.

Тогда мне и такое объяснение годилось. Теперь-то я понимаю: толкался он среди русских рабочих, выявлял настроения и доносил в гестапо.

Минул еще год моей рабской жизни. Время наступило для немцев смутное. Все уже знали, что Красная Армия теснит гитлеровцев повсюду, что недалеко ей до границ Германии...

Перевалило мне на шестнадцатый год жизни, в доверии у хозяйки я был полном.

Стоп! Вот он, поворотный момент в моей жизни. Совсем просто все объяснить, только слегка, совсем слегка слукавить! Даже следователь, хотя и всю мою жизнь изучил, на этом моменте остановки не сделал. А мне надо сделать.

— Сколько вам было лет, когда окончилась война? — спросил меня следователь.

— Семнадцать.

— Почему же вы не явились к союзным войскам с просьбой отправить вас на Родину?

— Испугался...

— Могло быть... — согласился следователь. — Лагерь для перемещенных лиц не дом отдыха...

Но я совсем не этого испугался. Неустроенность меня отпугивала, а я тогда уже был при деле.

Красная Армия неудержимо накатывалась. С северо-запада надвигалась армия союзников. Василий от страха продолжал ругать большевиков, но прорывались иной раз у него и такие фразочки:

— Обнадежили понапрасну и скукожились! — Это он в минуту отчаяния так о германском фюрере выразился.

У фрау опустились руки, нарушился образцовый порядок. Василий еще как-то поддерживал хозяйство, деваться ему было некуда.

А у меня завязалась дружба с Мартой.

Она частенько приходила к нам, ко мне скорее. Сначала расспрашивала о России. Немного я мог ей рассказать. Россия утонула в дыму и тумане. Заморочил голову мне Василий, а о своих детских играх что же рассказывать.

Однажды Марта меня решительно спросила:

— Скоро сюда придут ваши или американцы... Тебя освободят, и ты можешь уехать в Россию. Ты уедешь?

Вопрос прямой и, казалось бы, тогда для меня ясный. Василий содрогался от ужаса перед таким исходом. Пугал он и меня:

— Ты, парень, вот что... Мы тут с тобой отсиделись, пережили непогоду... Ты не вздумай обратно возвращаться! Это прямая дорожка под пулю!

Я уже не был бессловесным. Спросил его с некоторым даже вызовом:

— А мне чего страшиться? В плен я не сдавался, присяги не нарушал... Меня мальчишкой посадили в вагон и увезли!

— А что ты здесь делал, парень? На кого ты работал, кому помогал? Врагу помогал! Ты врагов молоком да маслицем откармливал! Как на тебя там посмотрят? Так что и тебе возврата нет! Думай, куда податься! Да в России-то сейчас мрак, разруха... Не скоро она на ноги подымется!

Это меня не пугало. Что могло быть страшнее рабства, какой еще мрак после этого мог испугать?

Когда Марта прямо поставила вопрос: уеду ли я или останусь, прямо ей отвечать я опасался. Еще не окончательно рухнула власть гестапо, еще стоял Берлин, а в Берлине сидел фюрер. Но и лукавить с девушкой мне почему-то не хотелось.

— Боюсь... — ответил я. — Меня могут судить! Я на немцев работал!

— Это глупость! — перебила она. — Мальчишек не судят!

— Дом мой разорили... Некуда ехать! Отец, наверное, убит.

— У тебя две руки, и ты здоров! Ты не хитри со мной! Если очень скучаешь о России — скажи! Мне тогда ты не нужен! А если забыл Россию, то возьми меня в жены. Генрих-то убит! У нас теперь нет женихов.

Марта была старше меня, в расцвете женской красоты.

— Я девушка честная, — продолжала она. — Женой буду хорошей. Мне дети нужны. И начинать нам есть с чего... Хозяйство не развалилось... Молоко и масло в цене будут. Ваши сюда не успеют, американцы раньше придут... Никто тебя отсюда насильно не увезет! Я тебя прикрою!

Я молчал: научился сразу не выскакивать.

Насмотрелся я, что такое хозяин. А тут сам могу стать хозяином. Понравилось мне это.

— Не уеду! — сказал я Марте.

— Из-за меня?

— Из-за тебя!

— Вот и хорошо! — сказала она спокойно. — Я объявлю, что с завтрашнего дня ты ко мне переходишь. Поженимся, когда тебе восемнадцать лет исполнится...

Вскоре война кончилась.

Пересидел я войну в коровниках. Слышал взрыв бомб, когда американцы бомбили завод, что стоял неподалеку от хозяйства фрау.

Разыскивали пленных и угнанных в рабство. Сам я не объявился, никто на меня не указал. Минула и эта пора.

Отмечу еще одно событие. Фрау продала свою молочную ферму, и они вместе с Василием куда-то исчезли. Некому было интересоваться, куда они исчезли и почему.

Следователь спросил меня в этом месте:

— Итак, жизнь ваша устраивалась, вы сделались чем-то вроде фермера... Мелкий немецкий буржуа? Годится такое определение?

Я ответил, что такое определение подходит.

Мы поженились с Мартой.

Все развивалось по ее плану, она была женщиной волевой и умела настоять на своем.

Работа все та же, что и у фрау, но на себя.

Марта родила двоих сыновей. Все у нее сосредоточилось на наших мальчиках, все интересы только вокруг них.

Любила ли она меня? Любила! Это было разумно, это устраивало ее, я был отцом мальчиков.

Из поколения в поколение деды и отец Марты жили размеренной жизнью. Они довольствовались своим миром, не рвались к тому, чтобы раздвинуть его рамки, все делали на века.

Взять хотя бы мебель. Тяжелая, массивная, прочная, кувалдой не разобьешь. И некрасивая.

— Людям всегда нужно будет масло, молоко, мясо... Это фундамент. Мы стоим на прочном фундаменте, — передавала мне Марта мудрость своих предков.

Вокруг столпотворение. Разорялись богачи, возникали из ничего эфемерные богатства, кто-то играл на бирже, кто-то пускался в спекуляции, нас с Мартой это никак не касалось. Действительно, молоко, масло и мясо каждый день покупались, а цены на них росли с неуклонной закономерностью.

Но стены этой крепости по новым временам оказались не столь прочными. О них разбились все бури прошлого столетия, а тут стены дали трещину. Мне сделалось тесно в этой крепости. Характер? Нет. Истоки надо было искать в моей прежней жизни, в том, чему научила меня первая учительница, Евдокия Андреевна.

Была Евдокия Андреевна сухонькой старушкой, ходила в очках с сильными стеклами. На ней был неизменный черный жакет, белая блузка, под воротничком черный бантик. Такой она мне и запомнилась. Взрослые рассказывали, что Евдокия Андреевна приехала в наши края задолго до революции.

Помнил я и ее первый урок, первые слова, которые врезались в память навечно.

Евдокия Андреевна оглядела нас, расспросила, как кого зовут. Словом, познакомилась с нами. А потом подошла к доске и объявила:

— Сейчас, дети, мы начнем наш первый урок... Вообразите себе, что перед вами лестница. До самой верхней площадки этой лестницы не каждому дано дойти и за всю жизнь. Вот вы стоите на земле... Кто-нибудь из вас забирался на дерево?

По классу прошелестел смешок. Евдокия Андреевна подошла ко мне.

— Вот ты, Сережа, лазил на дерево?

Я вскочил и ответил с готовностью:

— На дуб, что на берегу...

— Теперь скажи мне, что ты видел с земли, когда стоял под дубом? Вспомни хорошенько.

Я зажмурил глаза и представил себя на секунду перед дубом. Дуб рос в низинке. Из низинки виден противоположный берег Оки, обрыв над берегом, далекий шпиль колокольни Спаса на Угре и село.

— Больше ты увидел с высоты, чем с земли, Сережа?

— Больше! — в один голос ответил весь класс.

— Вот вы стоите на земле... Оглянитесь, много ли вы увидите? Поднимемся на первую ступеньку нашей бесконечной лестницы. Вы увидите чуть больше, чуть дальше. Еще ступенька — еще дальше. Еще ступенька — еще дальше. Ну а если подняться по лестнице доверху? Весь мир тогда у вас будет как на ладони. Грамотность, знания — это и есть наша с вами бесконечная лестница. Вот теперь скажите мне: зачем вы забирались на деревья?

— Интересно посмотреть... — ответил кто-то.

— А скажите мне, дети, разве не интересно подняться на лестницу, с которой будет виден весь мир? Вот я сейчас нарисую на доске первую букву нашего алфавита... Буква А. Потом вы научитесь ее писать. И считайте с этой минуты, что вы все вместе поднялись на первую ступеньку... И так мы будем с вами подниматься выше и выше... Когда-то я оставлю вас, на другие, более высокие ступеньки вас поведут другие учителя, а настанет час, и каждый из вас будет подниматься по этой лестнице без проводников... И чем выше, тем дальше будет видно...

Красивая сказочка. В буднях школьных частенько она забывалась, а вот совсем не забылась. Затосковал я по этой лестнице. И чем благополучнее шли дела в хозяйстве, тем больше меня разбирала тоска. Не выразишь словами эту тоску, я чего-то жаждал, а от этого пропадало спокойствие. Чего я жаждал, я не мог сказать.

Коровник, ферма, дом и кухня, грузовик с бидонами молока — этим не мог я ограничить свою жизнь.

А тут разразилась эпидемия приобретательства...

Началось послевоенное возрождение промышленности. Особенно оно сделалось заметным в предметах широкого потребления. Промышленность выбросила на рынок множество заманчивых игрушек, в общем-то необходимых в быту.

Уже определились наборы вещей, которыми должны были владеть те или иные лица. По ним судили о вкусе человека, о его достатке и общественном положении.

В просторной столовой Марты стояли две семейные реликвии: буфет столетней давности, сработанный прочно и грубо, и дубовый обеденный стол, за который могли сесть два десятка гостей.

И буфет и стол безотказно служили нескольким поколениям. Служили и нам. И мы, по совести сказать, их просто не замечали. И вдруг они стали мешать. Марта, моя разумная и расчетливая Марта, вдруг сказала, что надо купить новую мебель, иначе перед людьми стыдно. Стол и буфет — это только начало. Одно цеплялось за другое. Привезли новую и модную столовую. Не было в ней прочности, а красота была временна и условна. Скажу наперед: мы трижды в своей не очень долгой совместной жизни меняли столовые, но так и не угнались за модой.

Потом оказалось, что надо поменять спальню, потом гостиную, потом надо завести в доме фарфор, а тут в наступление двинулись холодильники, стиральные машины, телевизоры, радиоприемники. И каждый год новые. И наконец оказалось, что мы не можем существовать без легкового автомобиля...

Мы решили, что, пока не разорилось наше хозяйство, я буду учиться. Марта мечтала, чтобы я стал коммерсантом и открыл бы собственное дело. Чистое дело! Не навоз и не ферма!

С чего начинать, мы не знали, посоветоваться было не с кем. И тут я узнал, что есть в Западной Германии люди, так же, как и я, не вернувшиеся в Россию. Их по-разному называли: невозвращенцы, перемещенные лица, эмигранты. Узнал я также, что они состоят в каких-то организациях, которые помогают им устроиться в жизни. Я решил, что с русским человеком я сумею посоветоваться, и начал искать...

Только ли посоветоваться о коммерческих делах хотелось мне? Я не тосковал по родине, но я все время о ней помнил, как бы ощущал мою Вырку — далекие леса, озера, весь край за своей спиной. Они снились мне, и я всегда досадовал, что сны быстротечны. Нет, не только посоветоваться шел я к русским, я хотел найти у них хотя бы осколок того мира, который остался у меня в снах, хотелось сблизиться с людьми, не чужими, своими... Не выразишь сразу, что я собрался искать у русских на чужбине...

Мне посоветовали поехать во Франкфурт-на-Майне.

К кому, в какую организацию еду, я не знал. Мне дали ее название — НТС, но три буквы эти ни о чем не говорили, а как расшифровываются они, я тут же забыл.

Машина моя, хотя и был это всего лишь «фольксваген», произвела впечатление. Швейцар с легким поклоном распахнул передо мной дверь. Меня достаточно любезно препроводили в кабинет к немолодому, довольно представительному господину. Высокий, стройный. Седые виски. Волосы уложены красивой волной, жесткие, черные. Продолговатое лицо холеное, значительное. Черный костюм, белая сорочка, черный галстук. С такими господами на немецкой земле мне встречаться до той поры не случалось.

— Чем обязан? — раздался вопрос на русском языке.

Дрогнуло у меня сердце. Каких я видел до той поры русских? Василия да работников на ферме.

— Здравствуйте! — ответил я. — Я русский...

— Это я понял! — ответил мне господин и чуть заметно, одними глазами улыбнулся. — Это я вижу, хотя вы и обратились к нашему привратнику на немецком языке...

Он не садился, поглядывая на меня сверху темными глазами. Я ощущал силу его взгляда, его придирчивость и недоверие...

— Итак, Сергей Тимофеевич Плошкин... Вам известно, куда вы прибыли?

— Я не знаю... — ответил я. — Мне сказали, что вы занимаетесь русскими эмигрантами... Я хотел бы узнать, чем вы можете мне помочь?

— Все правильно! — подтвердил господин. — Мы занимаемся русскими эмигрантами. Правда, в эти слова можно вложить любой смысл. Мы все здесь русские эмигранты. Точнее, мы не занимаемся эмигрантами, а мы создали союз русских эмигрантов, который защищает их интересы, ибо русскому человеку жить в Европе не так-то просто. И мы помогаем русским эмигрантам. Но вы, Сергей Тимофеевич Плошкин, не нуждаетесь в самой элементарной помощи. Вы имеете работу?

— О да! Я имею хозяйство. Не свое! — поспешил я поправиться. — Хозяйство моей жены, молочная ферма.

Господин засмеялся.

— Это! Это так понятно! Одной фразой вы очертили мне всю свою судьбу! Вас вывезли из России с матерью, когда вы были мальчиком. Скажем, в сорок первом году?

Я тогда не умел скрывать свои чувства. И господин легко заметил мое удивление.

— Ничего необъяснимого! — ответил он. — Вы очень хорошо говорите на немецком языке. Для того чтобы так говорить, надо прожить в Германии несколько лет. И лучше с детства, взрослый человек не избавляется с такой легкостью от акцента. Отсюда я и вывел, что угнали вашу мать, а с ней и вас. Я гляжу на ваши руки и вижу, где вы работали все это время... Вашу мать приобрела крестьянская семья. Это в Германии очень расчетливое сословие. Все, что они имеют, они имеют как результат огромного труда и напряжения. Они в меньшей степени были заражены расовыми предрассудками Гитлера, и поэтому, наверное, на семейном совете было решено взять вас в зятья. С женихами после войны в Германии не очень густо... Ваша жена, должно быть, старше вас?

Господин улыбнулся, отошел от меня и сел на стол. Щелкнул крышкой ящика, подвинул ко мне сигары.

Я поблагодарил и отказался.

— Завидую вам, Сергей Тимофеевич! Работа на ферме, чистый воздух. Не курите! Все у вас впереди... Позвольте поинтересоваться: как идет ферма?

— У нас двадцать коров. Летом мы нанимаем работников.

— О-о-о! Я правильно угадал. К нам вы пришли не за пищей телесной, а за пищей духовной! Не так ли?

Я кивнул. Мне очень хотелось понравиться. Теперь-то я понимаю, что и этот господин изо всех сил старался понравиться мне, что я был ему более нужен, чем он мне, хотя я пришел к нему, а не он ко мне.

— Итак, — продолжил он, — что же вас привело к нам? Тоска по родине, тоска по русским людям? Или вы хотели получить от нас какой-либо практический совет?

Он опять угадал, этот проницательный господин.

— Да! — ответил я. — Я хотел получить практический совет...

— Покончим в таком случае с Россией! — воскликнул он после непродолжительной паузы. И тут же улыбнулся уголками губ. — Право, с ней никак нельзя покончить! Я не так выразился! Я понял, что по родине вы не тоскуете! Вы счастливо акклиматизировались! Про себя я этого сказать не могу!

Он встал, сцепил пальцы рук.

— Я безумно тоскую по России! Это придет и к вам, Сергей Тимофеевич! Немецкая деловитость вашей супруги не убьет этой тоски. Она лишь ее приглушила! Вы имели возможность вернуться на родину... Почему вы не вернулись?

Я не был готов к ответу на этот вопрос, как не был готов и на следствии в Москве, как не готов по-настоящему и сейчас, когда обязан рассказать все без утайки о своей жизни.

Я задумался: как бы ответить этому господину?

— Женились! — ответил он за меня. — Сколько вам было лет?

— Восемнадцать!

— Ну конечно! Девица на выданье, даже перезрела.

— Еще я боялся... — добавил я.

— Вы боялись? Боялись вернуться в Россию? Чего вам бояться? Какие вы совершили преступления в период вашего несовершеннолетия? Помилуй бог! Кто вас запугал?

Так в нашей первой же беседе с этим господином возникло имя Василия. Я рассказал, как и чем он пугал меня.

Господин снисходительно усмехнулся.

— Он, ваш Василий Васильевич Голубенко, сам боялся. И он, я вам скажу, Сергей Тимофеевич, имел все основания бояться! Во-первых, он дезертир! Во-вторых, он струсил и добровольно сдался в плен. Добровольная сдача в плен во все времена считалась предательством. Ваш Голубенко вдвойне предатель. Не Россия шла завоевательной войной на Германию, а Германия вторглась в Россию! Он должен был защищать свою землю, землю своих отцов, своей матери! Где он сейчас, этот Голубенко?

Я рассказал, как он исчез. Господин прищурился, задумался.

— А вы знаете, Сергей Тимофеевич, какая у меня родилась мысль? Василий Васильевич Голубенко вернулся в Россию! Но он не хотел, чтобы вы вернулись туда как свидетель его нравственного падения! Поэтому он вас и пугал... Вам возвращение в Россию ничем не грозит! Мы готовы оказать вам в этом содействие! Вы желаете вернуться на родину?

— Нет! Я не собирался вас об этом

— Вас привязывает к этой земле супруга? Вы ее любите?

— А почему мне ее не любить? И потом мы с ней не нищие!

Господин подошел к окну и отдернул пошире штору.

— Да, — сказал он. — В России вы такого автомобиля иметь не будете! В России ваш заработок будет ниже, чем здесь... В России вы не будете сами себе хозяином! Самое большее, на что вы можете там претендовать, это на должность чернорабочего. Разумно. Правда, мне, моему сердцу русского оскорбительно и горько слышать, что вы отказываетесь уехать в Россию. Но об этом, возможно, мы еще поговорим с вами... В чем же смысл вашего визита?

— Я хотел бы учиться... А как это сделать, я не знаю!

Господин вернулся в свое кресло, откинулся на спинку и уставился на меня. Я испугался: не сболтнул ли я непомерную глупость?

— Сколько вам лет?

— Двадцать два года...

— Чему вы хотите учиться?

— Коммерческому делу!

— Коммерции не учатся! Коммерция — это талант! — обрезал он меня. — Учиться вам надо! Согласен! Когда вы немного образуетесь, тогда, быть может, и поймете, к чему вы пригодны.