8а-27. Б.Л. Пастернаку

Bellevue, 9 февраля 1927 г.

Дорогой Борис,

Твое письмо — отписка, т.е. написано из высокого духовного приличия, поборовшего тайную неохоту письма, сопротивление письму. Впрочем — и не тайную, раз с первой строки: «потом опять замолчу».

Такое письмо не прерывает молчания, а только оглашает, называет его. У меня совсем нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому всё в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Р<ильке>. Его смерть — право на существование мое с тобой, мало — право, собственноручный его приказ такового.

Грубость удара я не почувствовала (твоего «как грубо мы осиротели», — кстати, первая строка моя в ответ на весть тут же:

Двадцать девятого, в среду, в мглистое?

Ясное? — нету сведений!

Осиротели не только мы с тобой

В это пред-предпоследнее

Утро… — ) [1221]

Что? почувствовала, узнаешь из вчера (7-го, в его день) законченного (31-го, в день вести, начатого) письма к нему, которое, как личное, прошу не показывать. Сопоставление Р<ильке> и M<ая>ковского для меня при всей (?) любви (?) моей к последнему — кощунственно [1222]. Кощунство — давно это установила — иерархическое несоответствие.

Очень важная вещь. Борис, о которой давно хочу сказать. Стих о тебе и мне — начало лета — оказался стихом о нем и мне, каждая строка. Произошла любопытная подмена: стих писался в дни моего крайнего сосредоточия на нем, а направлен был — сознанием и волей — к тебе. Оказался же — мало о нем! — о нем — сейчас (после 29-го декабря), т.е. предвосхищением, т.е. прозрением. Я просто рассказывала ему, живому — к которому же собиралась! — как не встретились, как иначе встретились. Отсюда и странная, меня самое тогда огорчившая… нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. Вещь называлась «Попытка комнаты» и от каждой — каждой строкой — отказывалась. Прочти внимательно, вчитываясь в каждую строку, проверь. Этим летом, вообще, писала три вещи

1. Вместо письма (тебе), 2. Попытка комнаты и <3> Лестница — последняя, чтобы высвободиться от средоточия на нем — здесь, в днях, по причине ЕГО, МЕНЯ, нашей еще: ЖИЗНИ и (оказалось!) ЗАВТРА — СМЕРТИ — безнадежного. Лестницу, наверное, читал? П<отому> ч<то> читала Ася. Достань у нее, исправь опечатки.

Достань у 3<елин>ского, если еще в Москве, а если нет — закажи № 2 Верст, там мой «Тезей» — трагедия — I ч<асть>. Писала с осени вторую, но прервалась письмом к Р<ильке>, которое кончила только вчера. (В тоске.)

Спасибо за любование Муром. Лестно (сердцу). Да! у тебя в письме: звуковой призрак, а у меня в «Тезее»: «Игры — призрак и радость — звук». Какую силу, кстати, обретает слово призрак в предшествие звукового, какой силой наделен такой звуковой призрак — думал?

Имя Св<ятополка>-Мирского — Димитрий Петрович. Он сделает тебе много добра, если не будешь слишком платить ему тем же. Когда-нибудь расскажу.

Последняя веха на пути твоем к нему: письмо для него, пожалуйста, пришли открытым, чтобы научить критика — иерархии и князя — вежливости. (Примечание к иерархии: у поэта с критиком не может быть тайны от поэта. Никогда не пользуюсь именами, но — в таком контексте — наши звучат.) Письма твоего к нему, открытого, естественно — не прочту.

Да! Самое главное. Нынче (8-го февраля) мой первый сон о нем, в котором не «не все в нем было сном», а ничто. Я долго не спала, читала книгу, потом почему-то решила спать со светом. И только закрыла глаза, как Аля (спим вместе, иногда еще и Мур третьим): «Между нами серебряная голова». Не серебряная — седая, а серебряная — металл, так поняла. И — зал. На полу светильники, подсвечники со свечами, весь пол утыкан. Платье длинное, надо пробежать, не задевши. Танец свеч. Бегу, овевая и не задевая — много людей в черном, узнаю Р. Штейнера (видела раз в Праге) и догадываюсь, что собрание посвященных. Подхожу к господину, сидящему в кресле, несколько поодаль. Взглядываю. И он с улыбкой: Rainer Maria Rilke. И я, не без задора и укора: «Ich weiss!». Отхожу, вновь подхожу, оглядываюсь: уже танцуют. Даю досказать ему что-то кому-то, вернее дослушать что-то от кого-то (помню, пожилая дама в коричневом платье, восторженная) и за руку увожу. Еще о зале: полный свет, никакой мрачности и все присутствующие — самые живые, хотя серьезные. Мужчины по-старинному в сюртуках, дамы — больше пожилые — в темном. Мужчин больше. Несколько неопределенных священников.

Другая комната, бытовая. Знакомые, близкие. Общий разговор. Один в углу, далеко от меня, молодой, другой — рядом — нынешний. У меня на коленях кипящий чугун, бросаю в него щепку (наглядные корабль и море). — «Поглядите, и люди смеют после этого пускаться в плавание!» — «Я люблю море: мое: женевское». (Я, мысленно: как точно, как лично, как по-рильковски): — «Женевское — да. А настоящее, особенно Океан, ненавижу. В St. Gill'е»… И он mit Nachdruck: «В St. Gill'e всё хорошо», — явно отождествляя St. Gilles — с жизнью. (Что впрочем и раньше сделал, в одном из писем: «St. Gilles-sur-Vie (survie!)» [1223]. — «Как Вы могли не понимать моих стихов, раз так чудесно говорите по-русски?» — «Теперь». (Точность этого ответа и наивность этого вопроса оценишь, когда прочтешь Письмо.) Все говоря с ним — в пол-оборота ко мне: «Ваш знакомый…», не называя, не выдавая. Словом, я побывала у него в гостях, а он у меня.

Вывод: если есть возможность такого спокойного, бесстрашного, естественного, вне-телесного чувства к «мертвому» — значит, оно есть, значит, оно-то и будет — там. Ведь в чем страх? Испугаться. Я не испугалась, в первый раз за всю жизнь чисто обрадовалась мертвому. Да! еще одно: чувство тлена (когда есть), очевидно, связано с (приблизительной) длительностью тлена; Р. Штейнер, напр<имер>, умерший два года назад, уже совсем не мертвый, ничем, никогда.

Этот сон воспринимаю как чистый подарок от Р<ильке>, равно как весь вчерашний день (7-ое — его число) давший мне все (около 30-ти) невозможных, неосуществимых места Письма. Всё стало на свое место — сразу.

По опыту знаешь, что есть места недающиеся, неподдающиеся, невозможные, к которым глохнешь. И вот — 24 таких места в один день. Со мной этого не бывало.

Живу им и с ним. Не шутя озабочена разницей небес — его и моих. Мои — не выше третьих, его, боюсь, последние, т.е. — мне еще много-много раз, ему — много — один. Вся моя забота и работа отныне — не пропустить следующего раза (его последнего).

Грубость сиротства — на фоне чего? Нежности сыновства отцовства?

Первое совпадение лучшего для меня и лучшего на земле. Разве не ЕСТЕСТВЕННО, что ушло? За что ты — принимаешь жизнь??

Для тебя его смерть не в порядке вещей, для меня его жизнь — не в порядке, в порядке ином, иной порядок.

Да, главное, Как случилось, что ты средоточием письма взял частность твоего со мной — на час, год, десятилетие — разминовения, а не наше с ним — на всю жизнь, на всю землю — расставание. Словом, начал с последней строки своего последнего письма, а не с первой — моего (от 31-го). Твое письмо — продолжение. Не странно? Разве что-нибудь еще длится? Борис, разве ты не видишь, что то разминовение, всякое, пока живы, ЧАСТНОСТЬ — уже уничтоженная. Там «решал», «захотел», «пожелал», здесь: СТРЯСЛОСЬ.

Или это — сознательно? Бессознательный страх страдания? Тогда вспомни его Leid {272}, звук этого слова, и перенеси его и на меня, после такой потери ничем не уязвимой, кроме еще — ТАКОЙ. Т.е. — не бойся молчать, не бойся писать, все это раз и пока жив, неважно.

Дошло ли описание его погребения. Немножко узнала о его смерти: умер утром, пишут — будто бы тихо, без слов, трижды вздохнув, будто бы не зная, что умирает (поверю!). Скоро увижусь с русской, бывшей два последних месяца его секретарем. Да! Две недели спустя получила от него подарок немецкую Мифологию 1875 г. — год его рождения. Последняя книга, которую он читал, была Paul Vale?ry (Вспомни мой сон).

_____

Живу в страшной тесноте, две семьи в одной квартире, общая кухня, втроем в комнате, никогда не бываю одна, страдаю.

_____

Кто из русских поэтов (у нас их нет) пожалел о нем? Передал ли мой привет автору «Гренады»? (имя забыла)

Да, новая песня

И новая жисть.

Не надо, ребята,

О песнях тужить.

Не надо, не надо,

Не надо, друзья!

Гренада, Гренада, Гренада моя.

Версты эмигрантская печать безумно травит [1224]. Многие не подают руки. (Х<одасеви>ч первый). Если любопытно, напишу пространнее.

Передай Асе листочек, мои письма к ней не доходяг.

Впервые — НП. С. 321–327. СС-6. 268–272. Печ. по: Души начинают видеть. С. 289–294.