IV

IV

Пишу вам полную исповедь участия и отношения моего к делу заговора Миллера.

Василий Александрович Миллер – родственник мне, брат моей жены. Как родственника и душевного в частной жизни человека, я его, можно сказать, любил. Идейные пути наши разошлись уже давно, особенно во время войны, которая разделила нас и физически, – я его почти не видал до демобилизации после Октябрьской революции.

Он приехал с фронта в колеблющемся настроении задавленности происходящими событиями, смысл которых он, видимо, не сознавал. Под моим и отчасти брата (моего брата А. Н. Сучкова) влиянием он решил пойти служить в Красный Крест, думая принять командование дивизионом. Потом случайно встретился с левым эсером Аносовым и вместе с ним спроектировал школу траншейной артиллерии; после же восстания левых с.-р., в котором он спас положение в школе траншейной артиллерии, которую Аносов, повидимому, приготовлял как одну из баз восстания, вскоре перешел в Инспекцию[346] т. Н. И. Подвойского, где работал до весны нынешнего года, насколько мне известно, вполне успешно. В его настроении, по-видимому, происходил перелом до того, что однажды, в марте – апреле с. г., он принес мне заявление о желании поступить в партию РКП (большевиков), на котором уже стояла рекомендация одного из членов РКП, товарища из Инспекции (фамилии не помню).

При разговоре с ним я видел искреннее желание его войти членом в РКП и даже сгоряча дал ему вторую рекомендацию, но на следующий же день поехал к Н. И. Подвойскому, чтобы переговорить о Миллере. Николай Ильич дал мне отзыв благоприятный как для советского работника, но не как о достойном стать членом РКП, говоря, что, кроме того, у Миллера была какая-то история в Астрахани, и я просил Миллера мою рекомендацию с его заявления снять. После этого мы не видались, кажется, порядочное количество времени. Миллер ушел из Инспекции, перешел в Высшую стрелковую школу, наконец, ушел и оттуда. Это было время наступления Колчака.

К этому времени относится первое конкретное указание Миллера о том, что он стал принимать участие в какой-то белогвардейской организации.

Надо заметить, что я, став в 1906–1908 годах государственным социалистом[347] совершенно своеобразного, «своего» толка, даже мечтал тогда выступить со своей собственной «теорией»; к 1917 году отчасти под влиянием ощущавшегося кризиса и революции находился в периоде чрезвычайной борьбы мысли, не был совершенно удовлетворен Февральской революцией, немедленно начал присматриваться и изучать «большевистское» движение и с крайней быстротой, еще до наступления Октября, признал и принял своим убеждением, единственным исходным и счастливейшим моментом человечества – раз навсегда свергнуть иго эксплуатации путем всемирной социалистической революции с коммунистическим завершением ее на развалинах государственных форм общежития. На этом основании я, после приезда Н. В. Крыленко в Ставку, немедленно вошел с ним в контакт (хотя его раньше лично не знал) о строении новой жизни армии (тогда еще Красной гвардии) и держал соответствующую речь и отношение среди сослуживцев по Управлению полевой инспекторской инженерной части, где я служил. Переехав в Петербург и Москву, я продолжал ту же работу, сначала в контакте с Н. И. Подвойским и И. Л. Дзевалтовским, затем – с Э. М. Склянским, затем был приглашен вами в ревизию М. С. Кедрова, дальше вы знаете.

Но в семье своей, в которой отец и мать старые, хотя и аполитичные, но старинных взглядов люди, и жена, подчиняющаяся моему влиянию, но не моим убеждениям, в политику и политические вопросы не вводил, старательно избегая говорить о каких-либо делах, чем вызывал против себя обвинения в скрытности.

То же самое отношение я принял и с В. А. Миллером по его приезде с фронта, сначала пытаясь убедить его, затем приняв с ним безразличный, ничего не выражающий, «ни да ни нет» тон, достаточный, чтобы не разойтись, но и не подававший каких-либо надежд человеку в его ли просьбах или спорах.

Этот-то тон в связи с другим тоном «терпимости», который был принят братом и мною в школе маскировки (почему – я упомяну ниже), вероятно, ввел в обман В. А. Миллера, когда он дошел до признания в участии в заговоре.

Здесь была, однако, точка поворотная. Это уже были не одни разговорчики, и я ужаснулся. Это уже был факт с его стороны, и я должен был как-нибудь на него реагировать. Сколько колебаний, сомнений и душевных мук я тогда вынес! И в конце концов, с точки зрения, как теперь смотрю, я сподличал и не сделал так, как должен был сделать коммунист, ибо тогда я уже был членом партии, – пойти, не считаясь ни с какими отношениями и родством, и заявить товарищам из боевого органа ЧК, ибо это был, по существу, тот же враг, лишь в тылу. Перевесили во мне тогда чувства родственных отношений и ведь еще то, что тогда бы разрушилась вся моя семья – ушла бы жена с ребенком, может быть, отвернулись бы старики, ибо на их языке я подвел бы ее брата на расстрел, и мотивы «убеждений» едва ли бы здесь что значили.

Кроме того, во мне гнездилась расслаблявшая волю мысль, что я постепенно успею отклонить Миллера и вырвать его из организации, куда он попал по своему прирожденному легкомыслию и доверчивости.

И вот, действительно, терпя его «разговоры» и только старательно отгораживаясь, желая хоть чем-либо случайно помочь ему в его делах, я через несколько времени попытался начать отклонятьего от «своевременности», затем от «целесообразности» его участия и, наконец, о том, принесет ли это пользу или вред любимой им родине. Наконеця прибегнул к косвенной угрозе, сказав, что за ним следят, что ему надо все бросить, и он действительно испугался, бросив дела, квартиру и, как мне казалось, ту организацию, где он участвовал.

На этом я, было, и успокоился, особенно потому, что ничего не знал о том, где он участвует, предполагаялишь из его слов, что это какая-то кучка вздорных заговорщиков, не централизованная где-либо. От узнавания же фактической стороны его «дел» я всячески уклонялся, ибо, если бы я узнал больше одного факта участия самого Миллера «где-то», а п о самом заговоре, я чувствовал, что должен был бы окончательно разрубить гордиев узел и пойти сообщить товарищам. Вместо этого я прятал «голову в подушку» и думал, что ничего и нет вокруг.

Но через некоторое время обстоятельства круто изменились. Я не помню точной последовательности фактов, но самые факты точно укажу.

Во-первых, Миллер, боясь обыска, попросил поставить в школе в Москве свои чемоданы. Я разрешил. Когда я спросил, что в них, он ответил, что там динамит. Я потребовал у него немедленно убрать их вон, а брат даже хотел, узнав от меня, что динамит в школе, немедленно зарегистрировать его, но Миллер уже взял чемоданы вон. Чемоданов этих я не видел, ибо вся история произошла в 24 часа, и я был в Кунцеве.

Во-вторых, Миллер приехал ко мне и стал передавать мне, что он снова продолжает работу в организации и что он предупреждает меня, чтобы и я поторопился «осознаться», ибо за рубежом по его сведениям, я уже приговорен к смертной казни. Я отделывался отнекиванием.

В-третьих, Миллер стал приставать ко мне с типографией, которую надо было скрыть, иначе он попадется. Я согласился, рассчитывая взять типографию и ее более ему не отдавать. Тогда он через некоторое время стал строить проекты пустить эту типографию (одну маленькую машину) в ход. Я сначала наотрез отказался, а затем, видя, что иначе дело дойдет до того, что он поставит ее в другом месте, стал как бы соглашаться и не соглашаться, затягивая дело. Затянул я его до того, что Миллеру пришлось в конце концов, по-видимому, под нажимом пойти на какие угодно условия, лишь бы сложить где-нибудь типографию, и я тогда согласился окончательно ее взять в школу под условием сопровождения ее официальной бумагой, на что он согласился, сказав, что сопроводит ее бумагой от какого-то ушедшего на фронт артиллерийского дивизиона. Я же по получении машины предполагал ее немедленно же отдать в приказе по школе, мотивировав тем, что иначе нельзя было по обстоятельствам дела, и тем обезвредить и отчасти и спасти Миллера. Но последний вдруг ни с того ни с сего приехал в мое отсутствие (я был в Москве) в школу с каким-то неизвестным мне человеком и пытался завести разговор с братом. Этого разговора я так доподлинно и не узнал, после чего я немедленно телеграфировал Миллеру мой отказ взять машину, ибо участие многих лиц вывело бы меня, как я уже говорил, из моих «отношений» к Миллеру и к факту знания самого заговора и к немедленной необходимости сообщить о нем.

Наконец, последнее ? Миллер взял, по его просьбе, у меня две старые австрийские винтовки с патронами, а затем еще просил достать оружия. Я, конечно, тянул и ничего не достал.

Да, просил он меня устроить на службу 2–3 [человек] в ж.-д. войска, я это не исполнил, но не отказал ему.

Наконец терпенье мое иссякло. Эта «игра» была не только невозможна, но и нестерпима. Я задыхался в ней. Я уже имел, потеряв всякую надежду исправить Миллера, с ним крупные разговоры, уже вел к разрыву.

Правда, я имел от этих отношений известную, весьма крупную пользу для нашего дела. Я потребовал у Миллера не захватывать школы в его организацию и ничего не делать без моего ведома. По-моему, он это требование исполнил.

Далее, Миллер обещал держать меня в курсе «выступлений» и в августе указывал на готовившееся выступление в конце августа. Я сейчас же, кстати, смутил его, что это «провокация», и через несколько дней он пришел сказать мне, что выступление не состоится. Я был спокоен за школу, что у меня в ней заговорщицкого нет, эта была моя лучшая агентура, притом самая лучшая и безошибочная.

Наконец я в этих отношениях с Миллером ровно ничем (если не считать ничего не стоящих двух винтовок) реально не помог врагам Советской России и нашего дела, а извлекал из этого гораздо большую пользу. Вот почему на базе родственных отношений я щадил Миллера, но, повторяю, отношения становились столь невозможными, что я шел уже на разрыв с Миллером, что он сам, по-видимому, чувствовал, становясь ко мне недоверчивее.

Уже отказ мой взять типографскую машину довел дело почти до разрыва, но тут пришел арест.

Мое отношение к Миллеру станет вам уже совершенно ясным после того, как я дам вам еще несколько штрихов к общей картине.

Характер работы моей вы знаете. Вы знаете, что я отдаю всего себя раз взятой идее. Так же я и работал как коммунист для достижения победы нашего всемирного социалистического отечества, всемирного освобождения рабов капитализма, всемирной коммунистической революции.

Я все свое время уделял этой работе, оставляя жалкие крохи семье и ничего себе лично. Вы знаете мою работу, с вами в поезде, в Архангельске,[348] помните, как оценили ее англичане в своей прокламации, оценив мою голову. Потом я уехал в Москву и отдался весь на создание нового, могучего средства борьбы – военной маскировки, которую я хотел поставить первою в Р.-Кр. Красной Армии.

О маскировке есть разные мнения, есть еще и не верящие в нее. Но у меня, кроме моего и сотрудников глубокого убеждения, есть почти единодушное мнение самых выдающихся специалистов и, главное, – документальные доказательства выдающегося успеха первых же начинаний на фронте, первых же шагов созданных мною маскировочных частей.

И там ясно говорится, что это целый переворот в военном деле. И я, и брат создали это дело из ничего, из пыли, все на своих плечах, пробивая всюду косность, незнание или недоверие. Как трудно было собрать людей для дела.

И вот мы молчаливым согласием (смешно сказать – мы никогда этого не решали сообща) применяли особую систему в школе – известной терпимости по отношению к мелочам жизни, – стремясь обставить получше работников и не придираясь к мелким недостаткам людей. Главным образом этот характер отношений поддерживал брат, я был грубее, строже, но тоже не протестовал. Это привлекало к нам работников из сослуживцев.

Затем, все прочие ряды войск – артиллерия, авиация, инженерные войска – имели уже своих специалистов, кадровых и военного времени. У нас же, в маскировочном деле, вновь создаваемом их не было, их приходилось вновь создавать. Поэтому пришлось брать курсантов из имеющих соответствующее образование около среднего, преимущественно из числа художников.

Но так как среди последних мало коммунистов, приходилось брать молодежь и ее перерабатывать. Ведь не ждать же у моря погоды, когда нужно строить Красную Армию и когда мы для пехоты, например, берем для нее даже кадровых офицеров, чуть ли не завзятых белогвардейцев. А здесь мы выпускали, как показал опыт, идейных работников.

Но сколько же было при этом труда, сколько работ, сколько волнений. Скажу о себе ? я совмещал: 1) помощника начальника школы, 2) начальника отдела опытных станций и ученых исследований по военно-маскировочному искусств], 3) заместителя комиссара, 4) лектора по маскировке в школе академии Генштаба, курсов разведки, 5) вел литературную работу, 6) председателя ячейки РКП (б) школы, 7) выступал на митингах и пр., 8) читал лекции по государственному праву в Центральной школе советской работы, 9) начальника военно-маскировочного отдела ЦУС[349] и постоянного члена Технической комиссии,[350] 10) члена Инженерного комитета по маскировочным вопросам, 11) наблюдал за техникой маскировочных работ, формировал маскировочные части, снабжал фронты специальным маскимуществом, формировал маскобазу, был докладчиком по маскировочным вопросам во Всероглавштабе и в Полевом штабе и даже 12) председателя комиссии по выработке форм Красной Армии.

И все маскировочное дело – я да брат. И без нас оно погибло бы.

Вот в этой-то каторжной работе, имея на плечах ответственность политическую за школу, я отчасти и ухватился за свои отношения к Миллеру как за верный манометр, лучше всякой агентуры могущий мне показать надвигающуюся опасность белогвардейства в школе и устранить ее вовремя. И я убежден, что до сего времени в стенах школы никакого заговора нет и не было.

И отчасти считаю, что обязан этим своему «предохранительному клапану» – Миллеру.

Вот все, что я сейчас могу написать вам. Я истощен скорее не тюрьмой, а моральным гнетом, на меня свалившимся.

Вся моя вина изложена здесь, большей у меня нет – за это ручаюсь своими честными именем и кровью.

Т. Менжинский[351] намекал мне на какую-то передачу мною сведений, оружия (в большом количестве, а не те две винтовки) и передачу через рубеж белогвардейцев. Я считаю это пустыми словами, сплетнями и, безусловно, отрицаю какое-либо мое в этом участие, если таковые факты где-либо были. Никаких сведений я врагу не передавал, никакого оружия и никаких белогвардейцев через рубеж не препровождал. Если т. Менжинский говорил мне на основании чьих-либо показаний, дайте мне их разобрать – я сейчас же выясню истину.

Я знаю, что я виноват в своих отношениях с Миллером, мною описанных. И сколько уже горечи, а теперь и позора испил за них! Я поздно теперь, но горько раскаиваюсь за первую минуту моей слабости, от которой все пошло дальше неумолимым клубком. Правда, я больше извлек для нашего дела, может быть, пользы, но для меня в моих глазах это не оправдание.

И если товарищи по партии осудят меня за это – я приму смерть как достойное по моей ошибке.

Но если вы и другие товарищи вспомните мою уже двухлетнюю бескорыстную, идейную, беззаветную работу и на нашу коммунистическую революцию и коммунистическую идею, то, как я, за исключением этого случая, никогда не нарушал доверия партии и товарищей, не щадил своей жизни (восстание л. с.-р. и пр.), и вот, отдавая всего себя на общую работу, и, может быть, дадите вновь надежду восстановления вашего ко мне доверия, забыв, как я однажды завязал свою ногу в болоте, я с удесятеренной энергией, прошедший этот очищающий опыт, буду безгранично счастлив отдать всего себя на служение нашей великой задаче всемирной коммунистической революции.

Ник. Ник. Сучков

19/Х – 1919 года

[ПОКАЗАНИЯ А. Н. СУЧКОВА]

Незадолго до моего ареста ко мне приехал Миллер, который сказал, что есть типографская машина, оставленная каким-то полком, и предложил ее школе маскировки. Я заявил, что у нас есть уже одна «американка», на что он заявил, что может быть, эту машину можно поставить к нам на хранение, причем машина могла бы быть собрана и могла бы обслуживать школу.

Разговор происходил в присутствии Назаревского Бориса Владимировича и неизвестного мне человека в очках.

Миллеру заявил, что специального человека у меня на вторую «американку» нет. Миллер указал на неизвестное мне (4-е) лицо, говоря, что он может печатать. На мой вопрос, на каких основаниях он ко мне поступит, так как у меня нет штатных мест, Миллер заявил, что этот человек служит у него в школе и может быть командирован в школу маскировки.

Я сказал: для канцелярии машина не нужна, спрошу у брата, не нужна ли для научного отдела, тогда сообщу.

Миллер торопил меня взять машину, потому что машину необходимо в скорейшем времени принять, иначе она уйдет.

Я спросил неизвестного, каких он убеждений, состоит ли в профсоюзе (желтом или красном[352]), насколько он опытен. Он заявил, что заведовал типографией «Русское Слово»,[353] сам опытный наборщик. Тогда я ему предложил поступить на штатное место вместо тов. Тихомирова, которого намеревался устроить на другое место. Неизвестный отказался, говоря, что связан с Миллером.

Относительно убеждений от ответа уклонился. Я указал, что вопрос существен, так как в его руках будет станок, на котором могут быть напечатаны всевозможные вещи.

Он заявил, что всякий печатник может набрать, а затем, напечатав, рассыпать набор, так что я все равно никого не поймаю. Весь вид его показался подозрительным, так что когда я брату передал разговор, то брат решительно отклонил предложение и сказал мне, чтобы я телефонировал, что машину, которую я должен был на другой день к 11 часам утра послать за типографией, не пошлю.

Миллеру я протелефонировал, что в машине (типографии) мы не нуждаемся и за ней мы не пришлем.

Назаревский все время молчал, и я к нему не обращался.

Ал. Сучков

2/Х – 1919 года