Приключения текста: «Сыра́ земля», музей-тюрьма, контрабанда и цензура (Антон Лопатёнок и Берл Марк)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

«Дорогой находчик, ищите везде!..» – взывал к потомкам Залман Градовский. И первый же из находчиков его рукописей в точности знал, где надо искать, – и нашел!

Им был Шломо Драгон, бывший узник Аушвица и товарищ Градовского по «зондеркоммандо». 18 января 1945 года, во время массовой эвакуации лагеря («марша смерти») ему удалось уцелеть, бежав из колонны в районе Пшины. В конце января он вернулся в Польшу – сначала в свой родной Журомин под Варшавой, а оттуда – в свой бывший концлагерь, где он находился все время, пока там работала советская ЧГК. 5 марта 1945 года, во время раскопок – в точности там, где их предвидел Градовский! – в одной из ям с пеплом возле крематория IV в Биркенау он и обнаружил схрон Градовского[332].

Раскопки велись в присутствии представителей ЧГК полковника[333] Попова и эксперта по уголовным делам Н. Герасимова. Попову Ш. Драгон и передал свою находку[334] – обернутую резиной алюминиевую немецкую полевую фляжку с широким горлом (по-польски «менажку»). Передача и осмотр фляги были запротоколированы. Протокол же гласит:

«При осмотре установлено:

Фляга алюминиевая широкогорлая, немецкого образца, длиной 18 см, шириной 10 см. Горлышко в диаметре 5 см. Фляга закрыта алюминиевой завинчивающейся крышкой, внутри которой имеется резиновая прокладка. На одном боку фляга имеет вмятину и небольшое отверстие, через которое во фляге виден сверток бумаги.

При открытии фляги через горлышко извлечь содержимое не представилось возможным. С целью извлечения содержимого фляга была рассечена и содержимое извлечено.

При осмотре содержимого выявлено: записная книжка размером 14,5?10 см, в которой на 81 листах имеются записи на еврейском языке. Часть книжки оказалась подмоченной. В книжку вложено письмо на еврейском языке на двух листах. Книжка и письмо завернуты в два чистых листа бумаги. В чем и составлен протокол»[335].

Итак – первая весть от Залмана Градовского! Его записная книжка с вложенным в нее письмом, плотно закатанная в широкогорлую, но все же очень узкую солдатскую флягу, немного поврежденную, вероятнее всего, лопатой самого Ш. Драгона! Текст на идиш, по его же свидетельству, был немедленно переведен бывшим узником Аушвица доктором Яковом Гордоном[336].

За чисто медицинские аспекты нацистских преступлений в ЧГК «отвечал» профессор М.И. Авдеев, организовавший в годы войны систему учреждений военной судебно-медицинской экспертизы, которую сам и возглавлял до 1970 года[337]. Он, в свою очередь, позаботился о том, чтобы «менажка» и рукописи попали в Военно-медицинский музей Министерства обороны СССР[338].

В музее поступление было зарегистрировано под четырьмя отдельными сигнатурами: № 21427 – это процитированный протокол осмотра алюминиевой фляги, № 21428 – сама фляга, № 21429 – письмо З. Градовского (рукопись и перевод на русский язык) и № 21430 – записная книжка З. Градовского, 82 листа[339].

Два последних номера соответствуют двум различным документам, находившимся во фляжке.

Немного о самой книжке. В обложке из черного коленкора, размером 148?108?10 мм, она была исписана синими и черными чернилами. Из ее первоначальных 90 страниц сохранились 82 – остальные были вырваны и, скорее всего, самим Градовским: для того, чтобы легче было затолкнуть ее в тесную фляжку. Большинство листов исписаны только с одной стороны; на страницах с 1-й по 39-ю текст написан на каждой строке, на страницах с 40-й по 73-ю – через строку, а с 74-й по 82-ю – снова на каждой строке. Несколько последних листов (с. 73–79) заполнены с обеих сторон. Каждая страница насчитывает от 20 до 38 строк.

Те же страницы, что сохранились и дошли до нас, изрядно пострадали от пребывания в сырой земле – они сильно подмочены и местами совершенно не читаемы. Прочтению, по оценке переводчицы, поддается лишь около 60 % текста, остальное размыто. Наибольшую трудность для расшифровки представляет верхняя часть страниц (от 2 до 17 строк) и самая нижняя строка, а также левый край всех страниц рукописи.

На фоне такой сохранности записной книжки не может не вызывать удивления отличное состояние письма. Вероятнее всего – о чем косвенно свидетельствует и его сам текст – Градовский, опасавшийся за герметичность схрона с записной книжкой, выкопал ее и перезахоронил в обернутой в резину фляжке, вложив в нее и наскоро написанное «Письмо»[340]. К оригиналам были приложены и имевшиеся в наличии переводы.

Надо ли говорить, какое громадное историческое – да и сугубо экспозиционное – значение имели эти предметы и тексты Градовского! Но они пролежали под спудом (точнее, на полках музея) на протяжении почти что 60 (шестидесяти!) лет – без малейшей попытки со стороны руководства музея сдуть с них пыль и открыть миру. Самое первое в СССР упоминание о документе проскользнуло (иначе не скажешь) в 1980 году – в составленном В.П. Грицкевичем каталоге «Воспоминания и дневники в фондах [Военно-медицинского] музея». Сделал он это на свой страх и риск, что потребовало от него известной настойчивости и даже мужества[341]. Но мелькнувшие строчки библиографического описания не остались незамеченными: в музей приезжали сотрудники журнала «Советише геймланд» («Советская родина»), переписавшие среди прочего и записки З. Градовского, но публикация Градовского в журнале, насколько известно, не состоялась.

2

Впрочем, все эти охранительские хлопоты не помогли. Пролежав месяцы в аушвицкой земле и десятилетия в ленинградских запасниках, текст Градовского еще в начале 1960-х гг. выпорхнул из рук трусливого начальства на свободу и стал известен за границей. Но не на геополитическом Западе, как, например, тексты Пастернака или Мандельштама, а на геополитическом Востоке – в социалистической Польше![342]

Произошло это в конце 1961 или в самом начале 1962 года – и произошло «на воздушных путях», то есть нелегально или полулегально. Установить подробности пока не удалось, но похоже, что всю ответственность и все риски взял на себя кандидат медицинских наук Антон Адамович Лопатёнок, в 1959–1960 гг. работавший старшим научным сотрудником ЦВММ.

Он родился 20 сентября 1922 года в Ульяновске, где в длительной командировке находилась его семья, в 1924 году переехавшая в Ленинград. По окончании школы в 1940 году Лопатёнок поступил в Военно-морскую медицинскую академию, которую окончил в 1945 году. Курсантом участвовал в Великой Отечественной войне, имел боевые награды. В 1948 году Лопатёнок окончил Ленинградский филиал Всесоюзного юридического заочного института, получил диплом юриста. С 1951 по 1955 г. обучался в адъюнктуре при кафедре судебной медицины Военно-медицинской академии, где защитил кандидатскую диссертацию. В 1955–1959 гг. служил врачом на Балтийском и Черноморском флотах. В 1959–1960 гг. – старший научный сотрудник ЦВММ, где участвовал в создании Зала жертв фашизма. В 1961–1969 гг. – в Группе советских войск в Германии – в Потсдаме и Магдебурге, на должности главного судмедэксперта Группы Советских Вооруженных сил в Германии. По возвращении из ГДР продолжил службу в Военно-медицинской академии в Ленинграде, где возглавлял редакционно-издательский отдел и активно занимался преподавательской и научно-просветительной работой. Службу в армии закончил в звании полковника медицинской службы. Находясь на пенсии, занимался вопросами истории медицины, в конце 1980-х гг. оставался научным сотрудником ЦВММ. Умер 9 февраля 2003 года, похоронен на Богословском кладбище в Петербурге[343].

Был Антон Адамович человеком, не только знающим и честным, но и смелым и риско2вым. И, натолкнувшись в фондах музея на такое чудо, как рукописи Градовского, он изготовил с них микрофильм и сделал все от него зависящее, чтобы рукопись стала известна тем специалистам, кто был в состоянии ввести ее в научный оборот.

Ближайшие такие специалисты находились в братской Польше, в Еврейском историческом институте в Варшаве. И вот, воспользовавшись встречей, – быть может, и совершенно случайной, – с польским историком-марксистом и доцентом Лодзьского университета Павлом Кожецем, Лопатенок передал с ним для Еврейского исторического института в Варшаве бесценную копию, а также свою статью о Градовском – вместе с просьбой опубликовать и то, и другое[344]. Встреча эта произошла в конце 1961 года – и, скорее всего, в ГДР, где Лопатенок проработал долгие девять лет.

Как и сами схроны зондеркомандовцев, поступок Лопатенка был еще одной «бутылкой, брошенной в море». Но сам он при этом, вероятно, и не подозревал, насколько одиозен был его «курьер». Академическая карьера не была главной ипостасью Кожеца, главным тогда была служба в польской безопасности, которой он предавался с большим энтузиазмом. Иными словами, ставки в этой «рисковой» для Лопатенка игре были еще выше, и исход «бросания бутылки в море» мог быть любым. Но ничего страшного, судя по дальнейшей карьере Лопатенка, не произошло: стало быть, еврейское уже тогда в Кожеце взяло верх над чекистским[345].

Антон Адамович, наверное, улыбнулся, когда в 2000 году получил письмо из Израиля от своего однокашника Александра Копанева. Тот огорчался, что не сможет приехать в Петербург, чтобы сделать копию «письма Градовского» и фотографию фляги, в которой оно было найдено. При этом он сомневался, разрешит ли начальство получить этот материал, и опасался, не обернется ли возможная публикация неприятностями для самого Антона Лопатенка[346]. Копанев не знал, что его однокашник – во имя истории и личной чести – решился на это еще 40 лет тому назад!

Между тем «течение» действительно принесло «бутылку» от Лопатенка в руки профессора Бернарда (Берла) Марка (1908–1966), польского историка и публициста, в 1949–1966 гг. возглавлявшего Еврейский исторический институт в Варшаве. Он был участником подготовительского коллектива «Черной книги»[347] и первым ученым, кто еще в 1950-е гг. оценил значение и всерьез занялся публикацией, атрибуцией и анализом аушвицких свитков, находившихся в Польше. И сам Марк, и его вдова, Эстер Марк, впоследствии всегда с благодарностью упоминали А.А. Лопатенка «за предоставленную им в 1962 году возможность ознакомления с записками и протоколом комиссии Попова и Герасимова»[348].

Из письма Марка Лопатенку следует, что они не были знакомы даже заочно: второй передавал микрофильм первому не лично, а как бы в возглавляемое Марком учреждение. Откупорив «бутылку», то есть прочтя рукопись Градовского, Марк уже не мог оторваться от того истинного чуда, что принесло ему «течение». Он весь отдался делу изучения, перевода, а также издания рукописи, и о кажущейся успешности его продвижения в этих направлениях свидетельствуют не только письмо, но и две заметки в выходившей в Варшаве на идише газете «Фольксштимме» («Голос народа») в мае 1962 года.

Первая из них (анонимная, но авторство Б. Марка не вызывает ни малейших сомнений) содержала бо2льшую часть текста письма, хотя сделанные при этом купюры – однозначно цензурные.

Уже в марте 1962 года работа над переводом текста Градовского на польский была закончена, и на заседании Польского исторического общества в Варшаве Б. Марк прочитал доклад о еврейском Сопротивлении, а также проинформировал собрание о Градовском и его дневнике. Так началось введение текста Градовского в научный оборот.

16 мая 1962 года Б. Марк отправил А.А. Лопатенку на служебный адрес следующее письмо:

«Уважаемый товарищ! // Несколько дней тому назад я послал Вам письмо без точного адреса. Теперь повторю это письмо и добавлю несколько новых сведений. // Доцент тов. П. Кожец вручил мне несколько месяцев назад Вашу статью и микрофильм дневника Зельмана Гродовского из Освенцима. Моя специальность – рукописи и проблемы гетто и лагерей уничтожения, в особенности движение Сопротивления и подпольная литература. // Длительное время я работал над фотокопией и собрал сведения об авторе. В последнее время я закончил работу, прочел все, что можно еще прочесть, и одновременно составил биографию Гродовского. Между прочим, мне удалось найти в Варшаве его шурина. // О Гродовском и его дневнике, который – я в этом глубоко убежден – является одним из лучших документов узников Освенцима, я пишу теперь статью, в которой вспоминаю тоже Вас, как автора первой вступительной статьи. // Теперь предложение: я начинаю ходатайствовать в здешних издательствах об издании в двух языках: в оригинальном (еврейском) и польском. Я предлагаю, чтобы Вашу статью поместить в начале этого издания. // Дополнительно сообщаю Вам, что известное варшавское марксистское издательство «Ксионжка и Ведза»[349] готово издать этот дневник. // По упомянутому вопросу прошу Вашего согласия. // С уважением, проф. Б. Марк (директор Еврейского Исторического Института)»[350].

3

С упомянутой анонимной заметки в «Фолксштимме», являющейся, возможно, обратным переводом с русского перевода на идиш[351], и с двух купюр в процитированном полностью письме (в качестве «подарков» от польской цензуры) и повела свой отсчет история публикаций текстов Залмана Градовского.

А самой первой эдиционной ласточкой стала публикация 1954 года в «Бюллетене Еврейского исторического института» текста рукописи «неизвестного автора», впоследствии идентифицированного Б. Марком и Э. Марк как Лейб Лангфус.

Самые первые публикации, как правило, выходили на польском языке. Исключениями стали только тексты З. Градовского, впервые (1977) напечатанные на идише – в Польше («Письмо из ада» – фрагментарно) и Израиле («В сердцевине ада»).

Примечательно, что первые переводы – гораздо старше первоизданий: это переводы З. Градовского на русский язык, сделанные Я. Гордоном в 1945, М. Карпом в 1948(?) и Миневич в 1962 гг.

Спецвыпуск «Освенцимских тетрадей», составленный из рукописей членов «зондеркомандо» в переводе на польский язык, стал их первой сводкой (1971). К сожалению, дефекты перевода рукописей (например, Градовского) при этом не были исправлены. Затем последовали сводные переводы книги с польского на немецкий (1972) и английский (1973) языки. К сожалению, навязанные цензурой дефекты польской публикации перекочевали и в эти переводные, но опубликованные в Польше книги.

В 1975 году воспоследовало новое, несколько расширенное[352], сводное издание на польском языке, а в 1996 году – оно же, но на немецком языке (в обоих случаях атрибуции Б. Марком и Э. Марк авторства Л. Лангфуса в тексте, печатавшемся как «рукопись неизвестного автора», не были учтены). Издание 1996 года легло в основу целого ряда других изданий, например итальянского 1999 года[353].

Все эти издания в полной мере несут на себе родовой отпечаток польской цензуры 1950-х и особенно 1960-х гг. Тщательная сверка различных вариантов собственно польской версии текстов еще никем не сделана, но уже сличение польского корпуса с российским – свободным от цензуры, но зависимым от влияния сырости земной – отчетливо выявило основные параметры идеологической озабоченности варшавского (а через нее – и московского) руководства. А стало быть – и разницы текстов[354]. Понятными становятся и те «приемы», к которым прибегал цензор, дабы по возможности придать своей работе характер благообразия или хотя бы наукообразия.

Как таковой Холокост в подсоветской Польше (и в этом ее отличие от самого СССР) не замалчивался и не релятивировался – он происходил на глазах буквально у всех. Поэтому проклятия немецким палачам не убирались, и ножницы пускались в ход только тогда, когда объектом резких высказываний становились или сами поляки как обобщенное целое, или союзные державы, в число которых входил и СССР. Такие высказывания встречаются только у двоих авторов – у Залмана Градовского и у Залмана Левенталя, причем у Градовского – в оба адреса.

Так, в первой – газетной – публикации крошечного «Письма из ада» Градовского цензура сделала две ощутимые купюры. Первая: «Эта записная книжка, как и другие, лежала в ямах и напиталась кровью иногда не полностью сгоревших костей и кусков мяса. Запах можно сразу узнать». И вторая: «Несмотря на хорошие известия, которые прорываются к нам, мы видим, что мир дает варварам возможность широкой рукой уничтожить и вырвать с корнем остатки еврейского народа. Складывается впечатление, что союзные государства, победители мира, косвенно довольны нашей страшной участью. Перед нашими глазами погибают теперь десятки тысяч евреев из Чехии и Словакии. Евреи эти, наверное, могли бы дождаться свободы. Где только приближается опасность для варваров, что они должны будут уйти, там они забирают остатки еще оставшихся и привозят их в Биркенау-Аушвиц или Штутгоф около Данцига – по сведениям от людей, которые так же оттуда прибывают к нам».

Похоже, что в первом случае пуриста-цензора смутил грубый физиологизм фразы, а во втором – опасение, а не слишком ли это обидно для «союзников», среди которых и Советский Союз. При перепечатке этого текста в книжной версии первая купюра восстановлена, а из второй оставлена одна-единственная фраза, выделенная здесь полужирным курсивом. Значит, цензор и его начальство уже твердо уверились в том, что фраза эта уж точно – или все еще – обидна.

Вторую политическую купюру из Градовского ни за что не найти – ее просто-напросто нет! Читателя, прежде всего польского, бережно избавили от неприятности вчитываться в следующую – и, как назло, физически хорошо сохранившуюся – «напраслину»:

«Есть три момента, облегчившие Дьяволу его задачу – триумфальное уничтожение нашего народа. Один момент общий и два частных. Общее соображение заключается в том, что мы жили среди поляков, которые в большинстве своем были буквально зоологическими антисемитами. Они только радовались, когда смотрели, как Дьявол, едва войдя в их страну, обратил свою жестокость против нас. С притворным сожалением на лице, но с радостью в сердце они выслушивали ужасные душераздирающие сообщения о новых жертвах – сотнях тысяч людей, с которыми самым жестоким образом расправился враг. Возможно, они радовались тому, что народ разбойников пришел и сделал за них работу, к которой они сами еще не способны, поскольку в них все еще есть зерно человеческой морали. Единственным, чего они определенно – и не зря – боялись, было соображение, что когда борьба с евреями закончится, когда то, что они своей жестокостью и своим варварством начертали на щите, обессмыслится, чудовищу придется искать свежую жертву, чтобы утолить свои звериные инстинкты. Они действительно боялись, и проявления этого страха были заметны. Огромное множество евреев пыталось смешаться с деревенским или городским польским населением, но всюду им отвечали страшным отказом: нет. Всюду беглецов встречали закрытые двери. Везде перед ними вырастала железная стена, они – евреи – оставались одни под открытым небом, – и враг легко мог поймать их. Ты спрашиваешь, почему евреи не подняли восстания.

И знаешь почему? Потому что они не доверяли соседям, которые предали бы их при первой возможности. Не было никого, кто бы мог оказать серьезную помощь, а в решительные моменты – взять на себя ответственность за восстание, за борьбу. Страх попасть прямо в руки врага ослаблял волю к борьбе и лишал евреев мужества».

Как же вышел из положения польский цензор?

Весьма элегантно – с помощью купюры и следующей сноски: «В первой части рукописи автор описывает переселение из гетто в Колбасинском лагере и панический настрой евреев, погруженных в вагоны, везущие их в концлагерь Аушвиц».

И все! Даже знак купюры проставлен![355] Кто же возразит против целенаправленного и концентрированного внимания на главном – на том, что происходило с евреями именно в Аушвице?!..

Однако применительно к Лангфусу и Левенталю, так же описывающим в начале своих текстов жизнь в своих гетто и атмосферу транспортировки в Аушвиц, аналогичной «редактуры» почему-то не применено.

Два фрагмента отцензурировано у Левенталя. Оба – «антипольские».

Первый: «Полный […] сам и […] лучше умереть […] который […] смерть […] это рисковать […] так говорит каждый, но поляки […] или можно […] для тех снаружи, но мы […] достаточно позволили использовать себя […] популярность […] выбираться из темного ада и поэтому отплатить полным антисемитизмом, который мы чувствовали на каждом шагу. Вот, например, с ними уже ушли многие десятки людей и только ни один не хотел взять с собой еврея! […] время […] со многими людьми […] глупыми надуманными отговорками […] а мы, евреи, идем и погибаем, от нас от […] ни один из нас […]».

И второй: «История Ойшвица, Биркенау как рабочего лагеря вообще, и как места уничтожения миллионов людей, в частности, я думаю, будет очень мало передана миру. Немного через штатских людей, и я думаю, что мир уже знает сейчас об этих ужасах. Остальные, может быть, кто еще из поляков останется в живых благодаря какой бы то ни было случайности, или из лагерной элиты, которые занимают лучшие плацувки и ответственные […] может быть, благодаря им, в любом случае ответственность уже не так велика. По сравнению с процессом уничтожения в Биркенау поляков как и евреев […] те, которые уже находились в лагере […] видели, как все они погибли планомерно, сотни тысяч по приказу […] исполнение […] собственными братьями, арестантами […] были предупреждены на работе капо и бригадирами теперь […] которые […] живут […]»

4

Отметим, что и русский «дайджест-перевод» Миневич был выполнен в июле 1962 года и, следовательно, начат, скорее всего, в июне или весной. Налицо явный всплеск интереса к рукописи Градовского. Что послужило причиной или поводом для такого всплеска внимания к документу, практически проигнорированному советской стороной на Нюрнбергском процессе и пролежавшему безо всякого движения, изучения или иного употребления около 18 лет, в точности не известно. «Реакция» на майскую публикацию в газете «Фольксштимме»? Или, возможно, запрос из Германии в связи с подготовкой первого из четырех так называемых «Аушвицких процессов», начавшегося в 1963 году?[356]

В 1963–1964 гг. Бер Марк работал над совершенствованием своего перевода на польский и комментированием текстов Градовского. По его словам, та часть записной книжки, что поддается прочтению, понимается легко, а сам текст написан на очень хорошем литературном идише. В то же время он отметил в стиле Градовского склонность к германизмам и определенной цветистости[357]. Затем польский востоковед Роман Пытель проверил и заверил перевод Марка и стилистически его отредактировал; он даже сумел прочесть несколько не прочитанных Марком фрагментов.

Впервые текст записных книжек и почти полный текст письма был опубликован на польском языке – в переводе и с предисловием Б. Марка – только в 1969 году, в выпуске «Бюллетеня Еврейского исторического института» в Варшаве за второе полугодие 1969 года.

Но самого Б. Марка к этому времени уже не было в живых, и публикацию к печати готовила его вдова – Эстер Марк. И делала она это, скорее всего, под большим идеологическим нажимом: текст ее публикации, увы, существенно отличался от оригинального перевода, подготовленного мужем. Так, были сделаны изъятия и даже изменения цензурного свойства, но при этом купюры на тексте никак не были обозначены и нигде не сообщалось хотя бы то, что публикуемый текст – неполный.

Лишь после того, как Э. Марк оказалась на Западе, она сумела опубликовать текст Градовского корректно и полностью – сначала, в 1977 году, в оригинале (то есть на идише), а затем и в переводах: в 1978 году – на иврите, в 1982 году – на французском, в 1985-м – на английском и в 1997 году – на испанском языках[358].

Отмеченные дефекты, однако, не были исправлены в публикациях самого Государственного музея «Аушвиц-Биркенау». В 1971 году на польском языке вышел специальный выпуск «Освенцимских тетрадей», посвященный извлеченным из пепла рукописям «зондеркомандо». Текст Залмана Градовского представлен в нем лишь фрагментами, касающимися собственно Аушвица (что имело, прежде всего, цензурный смысл), а внутри публикации вмешательство цензуры было оставлено без изменений.

Этот дефектный текст перекочевал в 1972 году в немецкую версию свода и в 1973 году – в английскую. В 1975 году он был повторен при переиздании свода на польском языке, а в 1996 году – и при переиздании на немецком. Но при этом «иерусалимская» рукопись Градовского из собрания Х. Волнермана, опубликованная в 1977 году, даже не была упомянута, а дефекты в польском переводе «ленинградского» оригинала не исправлены.

Русскому же языку пришлось дожидаться встречи с этим текстом еще долгих четыре с лишним десятка лет.