Век «толстых» литературных журналов окончился

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В 1990 году с боем, после многомесячных дебатов в канцеляриях все возможных государственных учреждений (учредителей) получили право на выход из крепостной зависимости коллективы десятка-другого крупных московских изданий. Кто же и от кого освободился? «Огонек», «Знамя», «Литературная газета» — избавились от железных объятий ЦК КПСС и его ближайшего родственника в лице надсматривающей за литераторами аппаратной верхушки Союза писателей СССР. Вся страна следила с интересом за этим захватывающим дух поединком. Неужели такое возможно, возражать всемогущим ведомствам, да и еще по таким фундаментальным вопросам? Да еще совсем недавно за опечатку(!) или неудачное выражение, проскочившие в опубликованном тексте, редактор-исполнитель отправлялся на улицу искать себе работу, а главный редактор получал серию нахлобучек от всей идеологической иерархии в ЦК и СП.

«Битва титанов», «Битва титанов продолжается»: серия статей с подобными заголовками в «Известиях» была типичной. И это при том, что эти издания, возглавляемые такими «звездами» — писателями В.Коротичем, Г.Баклановым, Ф.Бурлацким, уже перестали пользоваться явным спросом подписчиков. Конечно, в киоске такие издания раскупали быстро, но они туда попадали ровно в таком количестве, чтобы оставаться дефицитом и их можно было распространять из-под прилавка знакомым. Газетный киоскер у нас, как и вся советская государственная торговля, сидел на твердом окладе, а не на проценте с выручки от проданного тиража. Поэтому он не столько торговал, сколько искусственно создавал дефицит на все, что мог.

Интересно еще и то, что издания типа «Огонек», «Знамя», «ЛГ» в условиях нормального общества просто не могли бы существовать, а не то чтобы приносить еще и огромную прибыль. «Огонек» — тонкий, полиграфически скромного оформления журнал — делают писатели репортеры и писатели-историки в Москве, крайне редко выезжающие куда-либо в творческие командировки. Разоблачения злодеяний сталинской эпохи принесли «Огоньку» миллионы читателей. Потихоньку подобрались потом и ко всей ленинско-андроповской эпохе. Но ведь все это уже известно в общих очертаниях, все эти открытия и новости — из прошлого. За неимением у нас нормальных школьных учебников подшивку журнала «Огонек» последних лет можно вполне рекомендовать для чтения старшеклассникам (и их учителям) по истории, социологии и литературе.

«Знамя», «Новый мир», «Москва», «Октябрь», «Дружба народов», «Иностранная литература», «Юность», «Нева», «Огни Сибири», «Прстор» и еще с десяток подобных во всех регионах России, а также в союзных республиках — практически не имели зарубежных аналогов. Толстый ежемесячный, на 200 страниц, литературный журнал, распространяющийся по лимитированной подписке, — это чисто советская специфика. Остается добавить, что до октября 1917 года понятия «лимит на подписку» не было. В советское время толстые журналы полностью и безраздельно принадлежали писателям, их центральным и региональным организациям. Кому же это было надо — издавать роман (повесть, стихи и т. д.) сначала в журнальном варианте, а затем уже и отдельной книгой? Не приходит в голову более разумного ответа, что это требовалось самим нашим вечно полуголодным писателям. Они получали, таким образом, двойное вознаграждение. Читателям это то же приносило пользу — в потоке посредственности попадалось изредка нечто, что по различным причинам могло претендовать на всеобщее внимание. Такая публикация становилась предметом всеобщего внимания в среде интеллигенции, особенно провинциальной, оторванной от каких-либо значительных очагов культурной жизни, в условиях отсутствия в стране нормального книжного рынка. Нетрудно предугадать затухание интереса к толстым литературным журналам. Журналы же, целиком посвященные литературной критике, помогающие ориентироваться в книжном море будущего на полках крупных книжных магазинов, будут появляться и пользоваться бешеным успехом.

Составить впечатление о нашей журнальной периодике позволит знакомство с жестко написанной статьей московского автора Николая Климонтовича «Опасность словесности», напечатанной в американском «Новом русском слове» (29.6.1990):

«Последние семьдесят лет в России кричат „словесность в опасности!“. Поводы являлись ежедневно, но парадоксальным образом именно сегодня, когда впервые в большевистской империи принят Закон о печати, крушение русского литературного процесса стало столь вопиющей реальностью. Литература остановилась — и ее как бы не стало.

Такой результат для большинства участников этого самого процесса оказался, видимо, неожиданным. А между тем — уже года три назад было ясно, что главные литературные поезда московских толстых журналов встали на пути, ведущие в пропасть.

Памятен тогдашний отчаянный выкрик со страниц „Правды“ писателя-сталинца Петра Проскурина в адрес рьяных издателей Набокова и Пастернака: некрофилы! Даже его единомышленники опустили глаза, а „либеральная жандармерия“ мигом стоптала простака в порошок — его и по сей день не слышно. А ведь нынче это можно трактовать не как малоаппетитный эксцесс, но — прозорливое предупреждение. И уж вовсе разумной мерой кажется теперь предпринятая три года назад попытка ограничить подписку на периодику, но тогда по этому поводу разразилась подлинно народная революция, в которой участвовал „каждый, кому дорога судьба перестройки“, во главе с неугасимым „Огоньком“. Однако теперь ясно, что под фанфары и дудки, перебраниваясь и веселясь, отыскивая все новые иконы и не переставая славить самих себя за смелое ниспровержение ненавистной цензуры, пестрый табор отечественной словесности направился прямиком не в страну обетованную, но, как всегда, в чевенгурское царство.

Страсть к самообразованию. Одним из первых ее продемонстрировал замшелый Михаил Алексеев, до недавнего времени редактировавший „Москву“ (кстати, напечатавший некогда с подачи Симонова „Мастера и Маргариту“) и прочитавший года четыре назад роман Набокова „Защита Лужина“ — роман довоенный. И сказал, видно: ничего антисоветского, тиснем, — теперь можно. „Лужина“ тиснули. Это, кажется, и послужило сигналом. Можно лишь догадываться, каким там образом утрамбовались за годы обслуживания брежневского двора мозги всех этих главных редакторов: Ананьева из „Октября“, Баруздина из „Дружбы народов“, Дементьева из „Юности“, Иванова из „Молодой гвардии“ или Викулова из „Нашего современника“. Известно одно: страницы журналов затопила хлынувшая из всех щелей прекрасная вчерашняя литература.

Мобилизованные им в помощь „либералы“ от секретариата СП Бакланов в „Знамени“, Залыгин в „Новом мире“ энергично включились в гонку. Редакторы рвали друг у друга вдруг прочитанного Набокова.

Дальше — больше. Набоков был лишь пробным камушком. Цензура как воды в рот набрала. А значит — гуляй, ребята! И ребята, как в известной сцене у Войновича у сельского сельпо при объявлении войны, стали расхватывать любой самиздат.

Толстые журналы, добровольно взявшие на себя издательские функции (а ведь все, что они печатали эти годы, было издано за рубежом по-русски в виде книг, и такая тотальная перепечатка книг в журналах — вещь, конечно, совершенно беспрецедентная), без подписчиков не оставались. Более того, подписка на все „некрофильствовавшие“ журналы многократно увеличилась.

Аппетиты читателей провоцировали издателей. Взвинчивание тиражей продолжалось. Достаточно сказать, что тираж „Нового мира“ перевалил за трехмиллионную отметку, и это дело неслыханное. Добро бы печатались там советы докторов или кулинарные рецепты. Но и сказать, что это именно успех журналов — тоже нельзя. Просто таким образом удовлетворялся книжный голод, и журналы сделали сами себя заложниками книжного дефицита.

Хорошо, журналы приобрели новых читателей и тиражи. А что они потеряли? А потеряли они все остальное, то есть какую бы то ни было перспективу.

В самом деле: традиция российской словесности такова, что литературные силы концентрировались и кристаллизовались вокруг толстых журналов. И из этих кристаллов и образовывался калейдоскоп повседневной литературной действительности.

Все знаменитые в прошлом веке журналы — „Современник“, „Отечественные записки“ или катковский „Русский вестник“ — прежде всего стремились собрать вокруг себя созвездие ярких сотрудников, и когда им удавалось это — они эффективно действовали на полях литературных баталий. Да и у нас не так давно, в шестидесятые годы, от кочетовского „Октября“ до катаевской „Юности“ журналы, если они стремились быть замеченными, шли именно этим путем. Новые молодые сотрудники-единомышленники, яркие писательские индивидуальности, как бы закрепленные за тем или иным изданием, и создавали ему необходимый нимб в глазах читателя, и за новыми вещами тех или иных авторов читатель охотился на страницах определенного издания. В известном смысле — это и был всегда русский литературный процесс, если прибавить сюда эффективную эстетически полноценную критику и профессионально налаженное издательское дело. И, скажем, Твардовскому много бы легче было, должно быть, заполнить страницы „Нового мира“ не напечатанными на родине Буниным, Шмелевым или Алдановым, отвоевать у цензуры кое-что из покойных Платонова или Булгакова, чем класть свою голову под топор, связываясь с непредсказуемым автором „Одного дня Ивана Денисовича“. Но Твардовский был именно издатель журнала — азартный, хваткий и рискованный, а не получатель дивидендов с архивных публикаций.

Не говоря уж о том, что путь этот архивный — никуда не ведет.

Гибель „Нового мира“. Судьба как раз „Нового мира“ — детища Твардовского, попавшего в бездарные руки, лишняя тому иллюстрация. Ибо „Нового мира“ больше нет!

То есть — в списках подписки он значится. И висит на Пушкинской за углом его табличка. И дымит сигаретами редакция. И продолжают обивать ее пороги мрачноватые затурканные авторы — с бородами и без. И в редакции их продолжают прилежно обманывать: мол, оставьте, мы почитаем (никто читать не будет), окончательное решение еще не принято (оно принято навсегда — печатать здесь никого из них не будут). То есть внешне все, как всегда, но журнала — нет. Физически. Нельзя подержать в руках. Подписчикам пришла лишь половинная порция февральского тиража. Мартовского не было вообще. Как и апрельского, майского. Как не будет июньского и т. д. Что же это за чертовщина? И кто в ней виноват?

Либералы в редакции, разумеется, видят за этим „руку КГБ“. Еще бы. В тяжелейших боях на самом головокружительном верху с потрясением партбилетом и угрозами бросить его на стол был выбит главным редактором Залыгиным мандат на личное бессмертие. Это он, будучи включен в делегацию для посещения Китая, прижал Горбачева к китайской стене: даешь Солженицына! Это он героически победил мракобеса Медведева, заведующего партийной пропагандой. Он наслаждался триумфом на секретариате СП, когда Михалков бил себя в грудь и кричал, что он всегда был за публикацию „Архипелага ГУЛАГ“, а бывший генерал КГБ секретарь Верченко обещал бумагу для полного собрания сочинений Солженицына. Он рассылал гонцов за океан, и оттуда шли умиленные корреспонденции жанра „у Шолохова в Вешенской“. И он стал держателем акций всей русской литературы (а может, бери выше — аж мировой), когда получил исключительные права распоряжаться солженицынским наследием на советской земле. И вот теперь, когда враги повержены, нечисть сметена, а Солженицын разверстан вперед на три года по номерам журнала, теперь для журнала нет бумаги. Знаем — почему. К тому же, в апрельский номер беззаветный борец за правду с позволения начальства, Залыгин ухитрился втиснуть еще и Авторханова: мол, сделаем для России все, что можем, и умрем.

А между тем в редакции и невдомек никому, что она сама, собственными руками погубила журнал. И бесконечной перепечаткой давно опубликованных за границей книг, и полным игнорированием реальных нужд текущей словесности. И потаканием книжному аппетиту читателя, которому хочется-таки иметь „Архипелаг“ и „В круге первом“ на своей полке. И таким образом искусственным завышением тиража до трех миллионов экземпляров.

Что ж, с Солженицына „Новый мир“ поднялся, на Солженицыне и надорвался.

Либералы средней руки. Солженицына на всех не досталось. Кой-какие крошки упали с барского стола „Нового мира“, но „Юности“, „Знамени“, „Октябрю“, „Волге“ пришлось-таки искать другие резервы. Предположение, что они станут обзаводиться собственными авторами, искать новых, короче, строить свои издания заново, смехотворно: у главных редакторов на это просто нет пороху. И направились они путем испытанным: напечатав архив, они стали перепечатывать „самиздат“, принадлежащий перу ныне здравствующих авторов. Замелькали на страницах журналов имена Аксенова, Войновича, Саши Соколова, а там и Довлатова. и даже Лимонова. Справедливости ради надо сказать, что вещи двух последних пришлись вполне ко двору: скажем, „Иностранка“ Довлатова стала своего рода бестселлером — повесть была неизвестна в стране, да и имя ее автора — лишь по радиоскриптам на „Свободе“. Свежо прозвучал и Лимонов. И, конечно же, открытием и приобретением для российского читателя стал Саша Соколов. Но аксеновская „Золотая железка“ и его же „Остров Крым“, и даже уморительный „Чонкин“ Войновича — все это оставило впечатление разогретого позавчерашнего блюда. То же произошло и с битовским „Пушкинским домом“, и с главами „Сандро из Чегема“ Искандера — все эти вещи были в свое время напечатаны отдельными книгами за рубежом, все они широчайшим способом обращались в метрополии, и новинками их никак не назовешь. Трудно сказать, на какой эффект рассчитывали журналы, печатая все это с опозданием на десять-пятнадцать лет, — разве что на реноме либеральных изданий и на хоть небольшой скандальчик. Но и скандала не получилось, и все эти выстрелы оказались холостыми.

А между тем и без того заторможенный, замордованный литературный процесс в стране и вовсе остановился. Парадоксальность ситуации усугублялась и тем обстоятельством, что литературная критика тоже ушла со страниц журналов, вытесненная политической публицистикой с экономическим оттенком. Опасность для словесности исходила теперь именно от тех журналов, на которые еще недавно читатель взирал с надеждой. Консервативные литературные вкусы „шестидесятников“ вроде Лакшина, который ассистировал Бакланову в „Знамени“ (при Твардовском, напомним, это был один из ведущих критиков „Нового мира“), Залыгина или комсомольского поэта Дементьева из „Юности“, их полная неспособность к созидательной издательской деятельности и стремление компенсировать свою несостоятельность публикациями самиздата поры их молодости, резкая политизация этих изданий — все это вместе поставило такую мощную плотину на пути новой, сегодняшней литературы, с какой не могла сравниться никакая брежневская цензура.

Консерваторы в оппозиции. Как ни странно, именно „консервативные“, почвенные журналы — „Наш современник“ и „Молодая гвардия“ — остались на рельсах текущего литературного процесса, стремясь использовать фору, подаренную им „либеральными“ журналами. В каждом номере — обстоятельные критические разборы в основном — брань по адресу космополитически настроенных левых изданий и славословия своим кумирам и пророкам во главе с Василием Беловым и Валентином Распутиным. Не печатая Кестлера или Оруэлла, не перепечатывая продукцию американского „Ардиса“ или западногерманского „Посева“, почвенники вынуждены искать свою собственную поэзию и прозу и таким образом сбивать плотный литературный лагерь искателей патриотических и народных ценностей и разоблачителей „русофобов“. Насколько организационно они преуспели в этом, показал известный пленум писателей России, — вот только качество их литературной продукции, мягко говоря, оставляет желать лучшего. По меткому словцу, пущенному кем-то в ЦДЛ, идет борьба за право писать плохо — и здесь, похоже, авторам этих журналов-„утесов“, как любят они именовать себя, нечего опасаться конкуренции, ничего подобного бреду Белова в романе „Все впереди“ или маразматической поздней прозе страшно активничающего в последнее время Бондарева переваривать давно не приходилось даже бывалым советским читателям периодики — со времен романов Кочетова или Ивана Шевцова.

Но будем объективны, среди молодых и последовательных авторов этого крыла отечественной словесности выделяется несколько имен. Без сомнения, хорош Ли-чутин, было несколько примечательных вещей у В. Крупина, возглавившего не так давно журнал „Москва“, из более молодых выделяется Петр Паламарчук, автор повести о последних днях Державина — „Един Державин“. Да и в квалифицированности литературоведческой — при всем его мракобесии, проявляющемся время от времени, — не откажешь, скажем, Кожинову.

Главное же — какой-никакой, но литературный процесс на „правом“ фланге дышит и теплится, что усугубляет разброд и застой слева.

Прорвать этот „либеральный заговор“ толстых журналов против живого сегодняшнего слова удается нечасто и спорадически».

С точки зрения здравого смысла закономерно, что теряла своих читателей и «Литературная газета». Еженедельник «Литгазета» выходил на 16 полосах, первая половина которых посвящалась сугубо внутрен ним новостям из жизни Союза писателей СССР, издателя и учредите ля «ЛГ» до недавнего времени. Внутренняя и международная жизнь освещалась этой газетой не таким дубовым языком, как это делали ежедневные газеты, да и более подробно, с упоминанием большего числа подробностей, имеющих чисто человеческий интерес.

«Огонек», «Знамя» и «ЛГ» цвели в лучах славы на фоне сонма сугубо партийных газет и журналов (хотя, конечно же, до 1989 года получали команды от тех же самых функционеровкураторов из отдела пропаганды ЦК КПСС). В брежневскую эпоху, да и в первые годы перестройки до 1989 года, существование таких изданий, первым и главным из которых всегда был толстый литературный журнал «Новый мир» (и уж только последние годы — еженедельник «Московские новости»), дозволялось режимом только для того, чтобы иметь возможность заявлять зарубежным кругам об успехах «разрядки», «нового мышления», «перестройки» и прочих наших суррогатов демократических свобод.

14 сентября 1990 года редакция журнала «Огонек» получила свидетельство о регистрации, в котором в качестве учредителя был назван коллектив редакции. Матч редакции с полиграфическим гигантом — издательством ЦК КПСС «Правда» (в СССР до 22 августа 1991 года просто не существовало газетно-журнальных полиграфических баз иного подчинения, чем КПСС) был длительным и напряженным даже в его последней фазе. Так, например, 3 сентября в идеологическом от деле ЦК КПСС коллектив журнала заверили в том, что директор издательства «Правда» (не путать с одноименной газетой) В. Леонтьев получил указание забрать из Госкомпечати СССР заявление от имени издательства. Однако вплоть до 11 сентября письменного заявления об отказе издательства от своих претензий на учредительство в Госкомпечать не поступало.

Вследствие этого журнал «Огонек», сообразуясь со ст. 14 Закона о печати, подал во Фрунзенский районный суд исковое заявление к Госкомпечати СССР за несоблюдение им месячного срока регистрации. Фотокопия этого документа была опубликована в номере «Огонька».

12 сентября Вячеслав Леонтьев отправил в Госкомпечать СССР заявление об отказе от учредительства, и 13 сентября «Огонек» был зарегистрирован от имени трудового коллектива редакции.

На обсуждение издательству «Правда», где печатается тираж «Огонька», его редакция представила проект нового договора, составленный независимыми юристами.

Четырьмя бутылками шампанского на сто человек приглашенных отметил журнал «Огонек» долгожданное обретение независимости.

В том же 1990 году премия «Международный редактор года» американского ежемесячного журнала «Уорлд пресс ревью» была вручена в штаб-квартире ООН в Нью-Йорке главному редактору журнала «Огонек» В.Коротичу.

И разве не анекдот (печальный), что не в Москве, а в Нью-Йорке был вынужден издать на русском языке 180-страничную книгу «Зал ожидания» Виталий Коротич, главный редактор журнала «Огонек», известный наш писатель, народный депутат СССР. Книжка оттого, что вышла в американском издательстве «Либерти», хуже не стала — дорогая только получилась и недоступная для нас. Тем более интересен отрывок из нее, который напечатала без всяких сокращений «Независимая газета» (18. 5. 1991) под заголовком «Я никогда не боялся Горбачева» (этакий очень познавательный очерк нравов советской идеологической жизни).

«Я никогда его не боялся. Даже когда он кричал, потому что крик его никогда не был криком жестокого и всемогущего человека Я всегда пытался понять что стоит за криком, почему ему именно в этот момент по сценарию надо кричать.

Один раз он кричал на меня в своем кабинете. Было это 2 февраля 19 года с часу дня до трех пополудни в присутствии Фролова, бывшего тогда одним из помощников Горбачева, и Яковлева. О том, как относится ко мне Фролов я не имел понятия и это меня не очень интересовало. Но отношение Яковлева всегда было для меня одним из важнейших ориентиров, потому что ни честь ни ум этого человека не вызывали сомнений. Первое, что я сделал войдя в кабинет к Горбачеву на пятом этаже в первом подъезде ЦК, это взглянул на Яковлева. Но встретиться взглядом не удалось и он и Фролов глядели на Горбачева ожидая что скажет тот. Горбачев выругался. Я всегда спокойно воспринимал мужскую ругань. Даже виртуозы ругательных лексиконов никогда не волновали меня, я считал что человек волен разряжать собственные эмоции как ему удобнее. Но мне впервые пришлось увидеть главу собственного государства, ругающегося как портовый грузчик. Не то чтобы я оторопел, но вздрогнул и, возможно в этом был смысл вступительного горбачевского монолога — ошарашить. Вдруг — и вполне четко — я ощутил, что этот человек играет грубияна, а на самом деле он добр и разговор со мной часть чего то более значительного чем я могу понять.

Перейдя на речь более общепринятую, Горбачев похлопал ладонью по толстой папке лежавшей на столе перед ним.

— Ты что это городил в Ленинграде на вечере о министре обороны СССР? Вот тут в папке у меня расшифровка, сделали мне. Человек честно работает на труднейшем участке, а ты его атакуешь почем зря.

Два дня назад мы с поэтом Евтушенко вдвоем выступали в огромном Ленинградском дворце „Юбилейный“ и на вопрос о моем отношении к заявлению министра обороны Язова, обозвавшего в телепередаче меня и „Огонек“ немыслимыми словами, я ответил нечто вроде „Надеюсь что уже вскоре наша армия избавится от своих самых больших ракет и самых больших дураков. Это пойдет ей только на пользу“. Но ведь застенографировали, расшифровали и доложили главе страны да еще как быстро!

Горбачев почти не делал пауз.

— Ты с кем? Ты в какой команде? Может быть возомнил себя лидером перестройки?

— Ну что вы! В вашей команде, в вашей! — ответил я. Здесь становилось привычнее — первое лицо страны со всеми разговаривает на „ты“, вне зависимости от степени знакомства и возраста.

— То-то, — сказал хозяин кабинета — вот Александр тебя защищает, а я не знаю верить ему или нет.

Я не сразу понял что Александр — это Яковлев, а когда понял, взглянул в его сторону и увидел широко улыбающееся умное яковлевское лицо. Значит не так страшно. Фролов сидел рядом со мной с той же левой стороны стола от Горбачева, но он молчал и мне от него не было ни жарко, ни холодно. Я поглядел на улыбающегося Яковлева и отвел глаза потому что Горбачев закричал снова.

— Ты что имеешь против Лигачева и Чебрикова? Я работаю с ними, и мне лучше знать, что они за люди Ты учить меня намерен, кто друг мне, а кто враг? Лигачев уже семнадцать лет в ЦК и я в нем уверен. Ты учить меня будешь?

— Нет — сказал я — не буду вас учить.

— То-то, — повторил Горбачев и пододвинул ко мне одно из двух стоящих перед ним блюдечек с совершенно коктейльными маленькими бутербродиками с вареной колбасой — даже поесть некогда, вот так и ем. Ешь!

Я съел маленький бутербродик. Было невкусно, и к тому же усиливалось ощущение, что все это не взаправду, а я не могу понять, в чем смысл игры. Горбачев разговаривал громко, четко артикулировал, будто шла студийная запись и он сейчас должен был отработать свои монологи, не очень обращая внимание на реплики партнеров по пьесе. После паузы он долго, как умеет это и любит, излагал свои мысли о необходимости преобразований в стране, о том как важно чтобы все, кто его поддерживает, не спешили и не совершали необдуманных шагов. Речь его стала вполне литературной даже с этаким ораторским изыском. Не изменилось только лицо — внутренне напряженный добрый, очень усталый человек сосредоточен, но занятый важным делом. Он разговаривал со мной, варьируя разные интонации и разные голоса, вставал, подходил к письменному столу, всякий раз произносил фразы громко и очень четко.

Разговор длился уже довольно долго Мы обсудили проблему раскладки сил в стране, положение интеллигенции, ее трудности. Желая сбить Горбачева с ритма вытолкнуть его из колеи, а заодно четче понять происходящее, я сказал:

— Интеллигенция признает вас лидером. Даже анекдотов обидных про вас нет.

А кто выдумывает анекдоты? Исключительно злые интеллигенты…

— Не ври — четко артикулируя сказал Горбачев — хочешь, расскажу? Стоит очередь за водкой, и последний в очереди говорит „Надоело ждать что это за безобразие устроили! Пойду-ка набью Горбачеву морду за такие порядки“ Нет этого человека и нет, наконец возвращается. „Ну как, — бросились к нему друзья из очереди — набил?“ — „Там очередь еще больше…“

— Кто вам все это рассказывает? — спросил я.

— Рассказывают! — протянул Горбачев и вдруг совершенно неузнаваемо взвился, вскричал, возвращая себе прежний из начала беседы, темперамент и лексикон:

— Тебе кажется, что все кто раньше был у власти — враги? Ты вот Лигачева и Чебрикова терпеть не можешь, а ведь все мы вместе жопу лизали Брежневу. Все! Это было, а сегодня надо объединять всех кто с нами в перестройке. Ты не забывай что мы товарищи в партии и каждый, кто с нами сегодня, должен остаться с нами!

Я съел еще один бутербродик с вареной колбасой, встал, поблагодарил.

— Александр проводит тебя, — сказал хозяин кабинета, и Яковлев прихрамывая пошел со мной. Фролов так же молча, как просидел всю встречу кивнул на прощание.

— Вы поняли как он вас защищал? — сказал мне Яковлев в тамбурике между первой и второй кабинетной дверью — Вы поняли?

Ничего я не понял, а затем просто боялся признаться себе, что глава государства человек, которого я искренне и глубоко уважаю, вынужден был декламировать нечто на запись, для успокоения своих могущественных оппонентов, для демонстрации того что он всех этих поганых либералов держит в горсти.

Только не это.

Впрочем, я мог все это и напридумать, навоображать. Думаю, что все было иначе. Просто так разговор сложился.

Но, тем не менее я никогда не принимал и не принимаю поступки этого человека прямолинейно, постоянно удивляясь точности разыгрываемых им комбинаций, просчитанных, как правило, по-гроссмейстерски на многие ходы вперед и совершающихся на грани возможного Он платит и еще заплатит собственной бессмертной душой за многое, но мы так далеко продвинулись, а Восточная Европа освободилась именно потому, что он оказался хорошим и трезвым стратегом в обществе, не приученном к реалистическому мышлению. Обсаженный со всех сторон старой партийной гвардией, стукачами и солдафонами, он постоянно решал немыслимую задачу, как продвинуться вперед, не доводя их до крайности, даже демонстрируя им, что вот он здесь, а все эти щелкоперы — реформаторы — бумагомараки у него в партийном кулаке.

Мне очень запомнилась встреча в ЦК, на том же пятом этаже, где кабинет Горбачева; достаточно загадочная, начавшаяся ровно в полдень, когда он снова кричал на меня, и не только на меня, а мне снова не было страшно. Никому не было страшно, а он обозначал собой образ ужасно строгого руководителя, меня не покидало ощущение ненатуральности происходящего и некий дальний, непонятный мне сразу расчет Горбачева.

Начнем с того, что уже сначала он был не очень похож на себя. Угрюмый, со сдвинутыми бровями, начавший со слов о том, насколько всем нам необходима сверка часов в борьбе за общее дело.

Уж это общее дело. Не поверю, чтобы Горбачев не в состоянии был понять, что у него и его противников никакого общего дела нет. Но он говорил об этом снова и снова, а я, как на хорошей пьесе, ощущал затаенность второго, глубинного смыслового ряда за верхним слоем аккуратных до банальности тезисов.

Не то чтобы с каждым годом — даже с каждым месяцем пребывания у власти из него уходила молодая комсомольская плюшевость, нарочитость экзальтации, но боль его подымалась изнутри, постепенно делая Горбачева все более жестким и самозабвенным. Он, мне кажется, испытывал удовольствие большого спортсмена, продумывая, как дойти как можно дальше. Так нападающий в американском футболе мчится, зная, что его остановят, и больно мощный защитник, уже напрягшийся на пути. Но следующая схватка будет уже ближе к чужой линии, по пути к ней его, наверное, не раз еще сшибут.

Тогда, 13 октября, Горбачев кричал на нас. Вначале на многих сразу, обвиняя прессу в безответственности, левацких загибах и плохом служении партийному делу. Затем он выкричал в зале Старкова, редактора популярной, но не знаменитой еще газеты под названием „Аргументы и факты“. Я помню звенящую тишину, в которой Горбачев тыкал пальцем в Старкова и кричал, сверкая неизменными своими очками в тонкой оправе, что на месте его, Старкова, он бы подал в отставку и ушел из газеты. А ведь все дело было в малом — в статистике, обнародованной газетой. Согласно этой статистике, он, Горбачев, не всегда был на первом месте по популярности в стране, а Лигачев и вовсе был где-то в конце списка. Горбачев лютовал на редактора, будто тот разгласил секрет изготовления немыслимой бомбы или еще чего-то, на чем зиждется мощь.

Он кричал, и было не страшно, и жаль было кричащего лидера. Еще я глядел на Яковлева, с которым у меня были хорошие отношения, и на Медведева, с которым мы друг друга терпеть не могли. Секретари ЦК были спокойны. Будто глядели по телевизору запись матча, результат которого был им уже известен.

Горбачев говорил долго. Он посокрушался, что американский госсекретарь Бейкер по отношению к перестройке более оптимистичен, чем советский экономист Шмелев. Затем он поругал еще одного экономиста — Попова, велел, чтобы редакторы строже блюли партийную линию — и все это непримиримым тоном учителя, только что получившего самый невоспитанный класс в школе. Члены политбюро сидели, окаменев.

Оборвав речь на совершенно хрущевских интонациях, близкий к обещанию лидера прежней перестройки показать кузькину мать, Горбачев поднялся — такой же неулыбчивый, даже угрюмый. Я подошел к нему. Мы встретились взглядами, и вдруг я увидел не его. Этот другой человек, внешне похожий на Горбачева, вдруг как-то странно, по-крабьи, боком двинулся к выходу из президиума, тыча в меня пальцем и буквально крича.

— Не сдержал слова! Не сдержал слова! Продолжаешь разводить литературные споры! Не сдержал слова! Ввязался в перепалки!

Совсем странно. Я действительно продолжал переругиваться с шовинистическими ежемесячниками вроде „Молодой гвардии“ или „Нашего современника“, но делал это, защищая от атак его же, Горбачева, и тезисы, которые время от времени он вдохновенно провозглашал. Это ведь не только и не столько меня, а его топтали шовинисты, визжа, что руководители продают страну (в основном евреям) и социализм (а кто его такой купит?). Впрочем, такую точку зрения, захлестывающую ура патриотические издания, секретарь ЦК Медведев называл плюралистической, а попытки воспротивиться ей — разжиганием страстей в обществе. Другой секретарь ЦК, Лигачев, следил за тем, чтобы суперпатриоты регулярно получали высшие ордена и медали от благодарного отечества. Но Горбачеву-то зачем их защищать?

Последним впечатлением от октябрьского совещания в ЦК (оно стало послед ним, избравшись президентом, Горбачев прекратил встречи такого типа) был уходящий боком в дверь лидер перестройки, гневно тычущий в меня пальцем.

Я огляделся в зале. Никогда я еще не видел таких счастливых рож у старой редакторской гвардии, у этих Алексеевых, Грибачевых — имя им легион. Все они улыбались до ушей, расправляли плечи, а кто-то и взглянул на меня с такой победоносностью, что я не нашел сил ответить. Даже взглядом.

С редактором сатирического журнала „Крокодил“ Пьяновым мы пошли пообедать и долго угадывали, в чем дело, откуда этот сосредоточенный залп по своим. А может быть, для Горбачева сменились понятия „свои“ и „чужие“? Никто в это не верил, но — тем не менее.

Наутро я ожидал вызова в ЦК. Все в СССР имеет свои ритуалы, и ЦК существует для разъяснения нам, грешным, мимолетом изреченных высоких мыслей вождей. Всегда назавтра после начальственной речи клерки помельче принимались нам её растолковывать. Я косил глазом на телефон правительственной связи с гербом на диске, но телефон молчал. Позже редактор „Аргументов и фактов“ Старков сказал мне, что ожидал звонка еще более напряженно, а когда дождался, то это был звонок от одного из высоких партийных начальников, который велел ему, Старкову, не волноваться и спокойно работать. Напряженный редактор вовсе не этого ожидал.

Зазвонил и мой телефон — сразу после полудня. Мой приятель из „Правды“ прямо-таки повизгивал от восторга. „Сняли нашего главного — Афанасьева!“ — захлебываясь, сообщил он. Через сутки ушел в отставку восточногерманский диктатор Хонеккер.

Разъяснительное совещание в ЦК так и не состоялось. Совещания вообще прекратились с тех пор. Лишь вызывали время от времени — в индивидуальном порядке. Меня пригласил Медведев, и я ахнул, увидев у него в кабинете на столе для совещаний печенье, кофейник и маленькие кофейные чашечки.

— Угощайтесь, — предложил секретарь ЦК. И после паузы, пролистав последний номер „Огонька“, заметил. — Читая ваш журнал, люди перестают верить в социализм, Виталий Алексеевич.

Я разжевал вкусное печенье, отхлебнул кофе и ответил.

— Посещая ваши магазины, люди перестают верить в социализм.

— Так мы ни до чего не договоримся, — сказал Медведев. У меня было точно такое же ощущение».

28 августа 1991 года «Известия» сообщили, что Виталий Коротич больше не является главным редактором журнала «Огонек». Его место после выборов в журналистском коллективе редакции занял бывший первым заместителем Лев Гущин. Накануне Коротич прислал из Нью-Йорка по факсу письмо с просьбой об отставке. Причины этого решения — в не очень хорошем здоровье и желании посвятить себя преподавательской работе в университетах США. Как заявил Лев Гущин на собрании коллектива «Огонька», журнал будет попрежнему держать линию левее центра.

Гущин еще нет, но Виталий Коротич уже вошел в нашу историю одним из активных разрушителей цитадели сталинизма и ГУЛАГа. Этого бывшего киевлянина, сделавшего фактическую карьеру в Москве, хорошо знают и за океаном. И, соответственно, охотно тычат ему в нос не только букеты цветов во время публичных выступлений. В эмигрантской нью-йоркской газете «Новое русское слово» дважды (7.4.1991 и 2.6.1991) приводились слова Коротича о Горбачеве, на котором нет других грехов, кроме как «изучение произведений Брежнева». А тогдашнее руководство госбезопасности, по Коротичу, тоже заслуживало доверия и поддержки, потому что руководитель КГБ Крючов — «человек очень верящий в Горбачева и поддерживающий его».

Чтобы понять феномен Коротича, советской демократической прессы и всей нашей политической жизни, стоит еще раз посмотреть, что говорит бывший шеф «Огонька», — ниже следует его интервью журналисту Е. Додолеву, которое поместил «Московский комсомолец» (21.9.1991) под заголовком «Грустные попытки Виталия Коротича. Реквием по „шестидесятникам“»:

«Время от времени у каждого нормального человека должно появляться желание менять свою жизнь кардинально, — едва уловимо улыбается Виталий Алексеевич. — Несколько раз в своей жизни я сознательно и очень резко менял род деятельности. В шестьдесят пятом году (после шести лет работы врачом) ушел в профессиональные писатели, бросив к черту написанную уже диссертацию. Я был свободным художником, редактировал… Очередным сломом моей биографии стал „Огонек“. И с самого начала этой работы я отчетливо видел ее грядущие пределы. Последние годы это, на мой взгляд, конец эпохи „шестидесятников“, финишная прямая той дистанции, на которую мое поколение вышло тридцать лет назад. И мне смешно, что оно, мое поколение, до сих пор мнит себя солью земли, пупом вселенной в одну шестую часть суши. И продолжает держать на своих плечах, подобно измученным атлантам, все это дело, называемое Перестройкой. Но когда в прошлом году мне предложили хороший контракт в США, я долго раздумывал.

Но я не уезжаю насовсем. В декабре я хочу провести здесь, в Москве, конференцию под условным названием „Конец эпохи ненависти“. Эпоха ненависти, порождаемая идеологией коммунизма, закончилась. Наступила другая эпоха ненависти — индуцированная национализмом и религиозными распрями.

— Вы, очевидно, знакомы с теорией Лефевра: западное общество основано на идее компромисса, советское — на идее конфронтации. Здесь же выгодно быть в противостоянии. Ельцин, „Взгляд“ и „Огонек“ набрали — образно говоря — висты именно на конфронтации…

— Наша страна, рожденная из Ненависти, после того как с нее были сняты дисциплинирующие ограничения, сама разродилась невероятными потоками ненависти. Это подтверждает известную теорию о том, что за последние сто лет на земле образовались три тоталитарные империи — Германия, Япония, Россия. Эти структуры представляли собой серьезную угрозу человечеству. И две из них удалось реформировать с помощью иностранных инвестиций.

— Так декабрьская конференция выльется в еще одну попытку выбить из Запада капиталы для нашей задыхающейся экономики?

— Если Россия не откажется от попыток провести преобразование собственными силами — она обречена. Я договорился с Генри Киссинджером и Гельмутом Шмидтом, что с 15 по 17 декабря в Москве во что бы то ни стало пройдет эта конференция. С нашей стороны я обговаривал этот вопрос с Собчаком, Поповым и Яковлевым.

— А вам не кажется, что вы могли бы заниматься тем же самым, оставаясь в Союзе?

— Здесь никто не предлагал абсолютно ничего. Перестройка, по-моему, это грустная попытка Советского Союза возвратиться к норме. То, что делаю я, — это всего лишь грустная попытка жить нормально. Это, как правило, сталкивается с непониманием. Совершенно нормально было то, что я бросил профессию врача, хотя и был, как мне представляется, квалифицированным специалистом. Сейчас — ситуация аналогичная. Казалось бы я возглавлял респектабельный журнал, от добра добра не ищут. Когда я был главным редактором, меня все время раздраженно спрашивали: „Ну что тебе надо? Чего ты выпендриваешься?“. Сейчас говорят: „Зачем уходишь?“. А я ухожу для того, чтобы работать в нормальных условиях. В нашей стране никому ничего не надо. Вот моя книжка, например. Ни одно издательство мне не предложило издать ее здесь (какие-то кооператоры взялись было, но потом передумали, хотя и заплатили даже какие-то деньги). Американцы ее уже издали!

Что вы мне предлагаете: обзванивать советские университеты, предлагать свои услуги, памятуя о том, что я представитель „второй древнейшей“? Для чего? Когда факс в „Огоньке“ в течение года раскалялся заокеанскими предложениями…

— На устных выпусках журнала вам часто приходилось выступать и перед молодежью тоже. Что вы можете сказать о разнице между американской и советской аудиториями?

— Наши мне кажутся большими реалистами. Недавно довелось выступать в колледже „Аберлин“, и я там нарвался на вопросы такого рода: „Как вы можете отказываться от замечательных идей марксизма-ленинизма? Как вы смеете отворачиваться от ленинского наследия? Почему ваша страна разрушает созданную поколениями могучую систему?“. Вот этим всем интересуются сытые, упакованные американские студенты, системы этой не попробовавшие. Конечно, может быть, было бы уместно мне выступать перед нашими студентами. Но! Возможно, я ошибаюсь, однако у меня впечатление, что советские студенты сейчас менее политизированы, нежели американские; они утомлены и не производят впечатления студентов эпохи великих потрясений.

— Наша страна — образец общества без понятий. У нас нет никакой системы координат — ни религиозной, ни привнесенной государством. Ощущаете ли вы этот провал, общаясь с молодежью?

— Да, молодежь у нас диковата. Они знают, быть может, наизусть даты партийных съездов, но не знают элементарных вещей. Все нынешние попытки вернуться к религии напоминают кликушество. На Украине молодежь спорит, кем им стать: католиками или православными, до того как стать просто-напросто христианами. Но тем не менее я верю в нашу молодежь. Все-таки они не впитали в себя доблестные примеры Павлика Морозова. Когда я пришел в „Огонек“, там в основном работали люди пожилого возраста. Даже старше меня. Моей тактикой было: подбирать молодых. Я набрал тех, кто помоложе. И одна из причин моего ухода: боюсь стать тормозом для новой „огоньковской“ волны. Недавно я давал интервью московской корреспондентке „Лос-Анджелес тайме“. Ей лет тридцать. Можно ли представить советского корреспондента ее лет в столице крупнейшего западного государства? Вопрос риторический. Во время путча закончилось время моего поколения. Теперь слово молодым. „Шестидесятники“ могут остаться наставниками, но быть паровозом этого движения вперед они уже не сумеют. То же самое с „Огоньком“, нужно делать новый журнал.

— Тогда вы напоминаете капитана, который уходит с тонущего корабля в нарушение традиций — первым.

— Нет-нет, „Огонек“ остается на плаву. Просто ему надо менять курс. Мы начинали с борьбы за общедемократические тезисы. Сегодня, напечатай я материал о том, что генерал строит себе дачу на армейские деньги, а на верхних этажах ЦК царит матерая коррупция, — я потеряю читателя. Это, во-первых. А во-вторых, сегодня уже нет такого понятия, как всесоюзный читатель. Ушла Прибалтика. Уходит Закавказье. Сегодня журнал должен быть национально русским.

— Ваш уход из „Огонька“ представляется мне странным и потому, что у нас в стране не принято добровольно покидать руководящие посты, не так ли?

— Да, действительно, это так. Из Кремля так вообще выход был только один — ногами вперед. Кроме свергнутого Хрущева, все остальные наши лидеры покидали руководящее кресло, уходя в лучший из миров. Но я решил уйти из „Огонька“, потому что понял, что через пару лет меня… будут любить меньше, скажем так. Меня в прошлом году очень порадовал мексиканский президент, рассказавший, что у них в Мексике президентом можно быть не более шести лет. То же самое в США: лимит — два президентских срока по четыре года. Все медицинские постулаты утверждают, что шесть-семь лет работы на износ — это предел человеческих возможностей. Это во-первых, а во-вторых: за шесть примерно лет человек как бы становится на накатанные рельсы, оказывается во власти стереотипов и, стало быть, перестает быть гибким руководителем.

— Говоря о шестилетнем лимите, вы намекаете на Горбачева? Ведь он у власти с апреля 5-го.

— Да. Я считаю, что должны уйти все: Горбачев, Ельцин, Шеварднадзе, Яковлев. Они должны остаться, но не в статусе первых лиц.

— Когда вы в последний раз беседовали с президентом?

— Давно. Когда умер Сахаров. После этого Горбачев стал отдаляться от всех.

Политический ресурс Горбачева исчерпан. Я мало знаю людей, с которыми Горбачев разговаривал бы в последнее время. Он был отрезан от мира своим окружением.

— С кем из членов ГКЧП вы были знакомы достаточно близко?

— У меня была светлая мечта: взять одновременно интервью у директора ЦРУ Вебстера и у председателя КГБ Крючкова. Я их бомбил письмами. Но никак не получалось добиться согласия обоих в одно и то же время. Но с Крючковым мне, тем не менее, встречаться доводилось. Два раза он меня весьма свирепо отчитывал.

Он меня вызывал к себе и говорил, что разговаривает по поручению Михаила Сергеевича. Первый раз мне были предъявлены претензии: я слишком много общаюсь с зарубежными дипломатами. Я пытался возражать: я же не знаю государственных секретов. Крючков настаивал, объясняя, какие все эти послы — бяки. В том разговоре он произнес одну сакраментальную фразу. Скажите, воскликнул глава нашей тайной полиции, отчего либеральная интеллигенция не хочет с нами работать, по чему у нас с американской разведкой лучшие отношения, чем с собственной интеллигенцией. Еще одна стычка с ним была не такая смешная. Он сказал мне, глядя на меня очень внимательно: „Вы понимаете, что вы толкаете страну к такой ситуации, в которой пострадает больше людей, чем пострадало во время репрессий 20-х годов?“. То есть намекал на то, что нас всех ждут лагеря. Ну я не говорю уже о разборках по поводу дела Гдляна-Иванова. „Огонек“, как вы помните, выступил в свое время в поддержку этих следователей. И мне, конечно же, от Крючкова крупно тогда досталось.

— А что с Янаевым?

— Вообще я веду себя в Верховном Совете предельно тихо. Но декабрь прошлого года был исключением. Ушел Шеварднадзе, закрыли „Взгляд“ — явно что-то надвигалось. Когда предложили Янаева в вице-президенты, я просто, знаете ли, визжал. Я бегал, собирал подписи против него. Помню, когда я подошел голосовать, стоял возле столика, где выдавали бюллетени, сам Янаев. И я — честное слово! — вычеркнул жирным фломастером его фамилию прямо там же.

— В одном из интервью Олег Данилович Калугин сказал мне, что вы отказались печатать его первые разоблачительные публикации. И сделали это под нажимом Яковлева. Это правда?

— Видите ли, в чем дело: Яковлев и Калугин сокурсники. Они вместе стажировались в Колумбийском университете в конце 50-х. В начале аферы Калугина многие воспринимали его выступление как проделки Яковлева. На Александра Николаевича катили бочки: что ж ты подговорил своего старинного приятеля подвести мину под КГБ. В то время на верхних этажах власти было достаточно много людей, которые желали скомпрометировать Яковлева. Меня считали лицом в какой-то степени близким к нему. И я боялся подставить Александра Николаевича калугинскими публикациями. Генерал-майор не очень охотно открывал тайны мадридского двора на Лубянке. Если бы Олег Данилович метнул мне на стол какие-то немыслимые доказательства злодейств КГБ, я бы уболтал Александра Николаевича, и „Огонек“ предоставил бы слово Калугину. Но тот ограничился лишь общими обвинениями в адрес организации, которая даровала ему в свое время генеральское звание. Помнится, я всегда выводил из себя Юлиана Семенова, спрашивал его: „Что ж такого должен был сделать относительно молодой Штирлиц, чтобы получить звание полковника СД? Какие-такие свинства?“ То же самое можно спросить и у Калугина: за что он так рано получил столь высокое звание?

— Ну это, быть может, государственная тайна. Олег Данилович, насколько знаю, и так головную боль поимел за „разглашение секретов“. То, что вы старались явно не приближаться к Яковлеву, чтобы отвести от него возможные удары, — понятно. Но ведь и он платил вам покровительством за ваш такт и понимание ситуации?

— Он помогал журналу. Благодаря его помощи „Огоньку“ часто удавалось сохранять нейтралитет, лавируя между жерновами. Когда нас пытались втянуть в ан тиельцинскую кампанию, мы отбились. С другой стороны, когда наш зав. отделом писем Юмашев писал книгу Ельцина, я не стал публиковать антигорбачевские фрагменты. Не уверен, что сейчас журнал сможет сохранить ту же самую линию — посередине».

Журнал «Огонек» публиковал множество интереснейших сюжетов, камня на камне не оставлявших от наших ленинцев, милитаристов, чекистов и прочей опаснейшей публики. Одно интервью с бывшим диссидентом Владимиром Буковским в «Огоньке» (№ 18, апрель 1991) чего стоило. В СССР этот человек 12 лет сидел в психушках, тюрьмах и лагерях. Там бы он и умер, если бы Пиночету и Брежневу не подсказали обменять этого «психа» на Луиса Корвалана, большого друга СССР, генсека компартии Чили. С той поры прошло 14 лет, но приговоры по делам Буковского не отменялись, вздорные обвинения не опровергались, советское гражданство ему так и не вернули. Но Ельцин настоял в МИД СССР, английское правительство тоже. Буковского со скрипом впустили в СССР на 5 дней. Интервью с ним, с человеком, с которым знакомились и беседовали главы практически всех ведущих стран мира, «Огонек» озаглавил одной фразой Буковского — «Пока у вас нет мужества, колбасы не будет». Всеобщая забастовка как единственный шанс избежать голода и крови, полный демонтаж власти КПСС и КГБ и гарантия для всех мирной жизни, добровольный отказ от «лишних» территорий империи — таков был перечень советов известного нейрофизиолога и общественного деятеля, убежденного антикоммуниста. В августе 1991 года ведь так и получилось: вышли москвичи на улицы и опечатали здания КПСС, чекистов потревожили.

С такими авторами и таким главным редактором «Огонек» был обречен на самостоятельное, независимое от КПСС существование.

Хэппиэнд, как известно, восторжествовал и в истории с «Огоньком», и с «ЛГ», и с журналом «Знамя», и со многими другими. Но ведь этого никто не знал в августе 1990 года.

Конфликт намечался и вокруг регистрации журналов «Юность», «Нева», на которых претендовал все тот же аппарат Союза писателей СССР. Его штатных секретарей никто и никогда не смог бы обвинить в либерализме. Классиками среди них никто, конечно, не стал, но по тиражам опубликованных собственных жвачно-скучных и идеологически правильных (в сталинско-брежневском духе) многотомных сочинений они переплюнули всех зарубежных классиков мировой литературы XX века, вместе взятых. Соответственно, секретарям было что терять, и по этому хватка их костенеющих рук была мертвой. Тем более, что у них не было недостатка в высоких покровителях, которые вели игру на затягивание конфликта, что было им выгодно по множеству причин. Так просто-напросто срывалась надвигающаяся подписка. Кто же из читателей заплатит вперед деньги (по новым, завышенным вдвое-втрое ставкам) за издание, которое, может, и выходить вообще не будет?

«Секретарская» литература — ею и только ею завалены книжные полки квартир и магазинов, книжные склады и издательства. В толстых журналах славословие в адрес руководящих и приближенных к ним литераторов было не очень заметно на фоне обширных публикаций тех или иных новых произведений, в том числе и талантливых.

9 января 1991 г. «Литературная газета» заголовком одной из своих статей подтвердила очевидное — «Журнальный бум кончился». Имеются в виду, конечно, наши толстые литературные журналы. Они стали очень дорогими, да и почта их носит подписчикам нерегулярно, очень часто и типографии их не желают печатать. Всем ясно, что принудительный ассортимент в литературе уже отходит в прошлое. Публицистика должна переходить и уже перешла в солидные, независимые (отчасти) газеты, а литературные произведения — если они того стоят — должны выходить отдельной книгой, за которую покупатель, возможно, и проголосует рублем, т. е. купит и прочтет. Ну зачем, спрашивается, я должен покупать номер журнала в киоске или даже выписывать годовой комплект журнала только ради того, чтобы иметь удовольствие прочесть то немногое, что стоит прочесть, или то, что мне хочется прочесть.

Юридически и еженедельная газета «ЛГ», и толстые литературные журналы «Знамя», «Новый мир», «Юность», «Дружба народов», «Октябрь», «Иностранная литература», перестали быть всесоюзными и стали лишь российскими изданиями. Все они были зарегистрированы осенью 1990 года Министерством печати и массовой информации РСФСР на правах изданий, независимых от Союза писателей СССР.

ЦК КПСС, защищая свое право учредителя ряда литовских газет, использовал армейские части для удержания в руках партийной газетно-журнальной полиграфической базы. СП СССР своей вооруженной гвардии не имел, а потому подал в суд на ответчиков — журнал «Знамя», Госкомпечать СССР и Министерство печати и массовой информации РСФСР. Истец — первый секретарь правления Союза писателей СССР В.Карпов требовал: во-первых, признать недействительной регистрацию журнала как независимого издания в российском министерстве; во-вторых, обязать Госкомпечать СССР зарегистрировать «Знамя» как орган СП СССР; в-третьих, «в стадии досудебной подготовки до разрешения спора по существу наложить арест на счета, которые открыты журналом „Знамя“».

Мое личное мнение в какойто фазе совпадает с требованием В.Карпова закрыть журнал «Знамя». Что у нас лишней бумаги много? Стотысячный (или миллионный) тираж, фиксированный на протяжении целого года (план!), уравнивает таким образом степень паблисити для всех авторов толстенного ежемесячного литературного журнала. Ну где вы видели человека, читающего все десять названий наших толстых журналов, от корки до корки, ежемесячно?

Журнал «Октябрь» выписали в 1991 году из-за мемуаров генерала А. Деникина, потому что на черном рынке отдельная книга того же автора будет продаваться чуть дешевле всей годовой подписки на «Октябрь». А ведь мемуары одного из знаменитых полководцев русской «белой армии» — это лишь ничтожный процент годового объема данного журнала. В 1990 году журнал печатал пространные отрывки из «Исповеди на заданную тему» Бориса Ельцина рядом с десятками других неинтересных для меня авторов.

…Конечно же, лучше читать свободные «ЛГ» и «Октябрь», «Юность» и «Иностранную литературу», восхищаться публикациями «Нового мира», чем вообще ничего не иметь, кроме «Правды», «Известий», и пользоваться услугами уличных книжных спекулянтов. Глядишь, и журнал «Литературная учеба» захочется приобрести из-за публикации в нем текста Евангелия. Вот и вздули тираж журнальчика с 25 до 900 тысяч экземпляров ежемесячно.