Долгое эхо

«Альбом походит на кладбище»

А надписи на книгах? – Ах,

Не начертанья ль на крестах,

«Прохожих» умственная пища?

И ты, о Юлия, прочти

Сей эпитаф, не омрачаясь;

Помедли, ум обогати

и проходи, не спотыкаясь.

Год 2ой I века

Автограф Владислава Ходасевича на книге «Счастливый домик»[388] с первой строкой из стихотворения Евгения Баратынского кажется все той же галантной шуткой на тему XIX века, когда бы не дата. «Год 2ой I века», т. е. «1918», звучит сурово и пафосно, превращая счастливый домик в карточный.

С Ходасевичем до его отъезда в Петроград в ноябре 1920-го Оболенская и Кандауров виделись довольно часто, он запросто заходил в мастерскую художников на Тверской (поблизости жила семья его брата) – покурить, поговорить о книгах, почитать стихи. «Вчера заходил Владислав; прочел мне новое стихотворение – старуха тащит санки с дровами. Он дома прорубил стенку в кухню, и его комната отапливается кухонной плитой. Все трое спят в этой комнате, и потому работает он только у своего брата. Невероятно стилизованно крутил папиросы из махорки, закручивая бумагу на карандаш и насыпая табак пером: папиросы поэта!»[389]. Визиты Ходасевича Оболенская привычно отмечала в дневнике, вписывая их в хронику дней, а потом рассказывала в письмах – Волошину и Магде Нахман, которая на два с лишним года тоже оказалась вне Москвы. Оба ей отвечали: так создавался многослойный текст, в котором с разной степенью глубины и силы, приближения и отдаления, рефлексии и обобщений рассказывалась история – России, Крыма, человеческого существования – и где у каждого из авторов был свой голос, свой взгляд и масштаб изложения событий, своя задача. Но все, существуя в разорванном времени и перевернутом пространстве, стремились именно словом преодолеть разобщенность, изолированность, осколочность бытия.

Магда, уехавшая летом 1918-го вместе с родными в глушь Владимирской губернии, «где так нелепа накипь современной жизни», тоже была вынуждена служить: сначала счетоводом в лесохозяйстве, а затем – художником в Народном доме в местечке Усть-Долыссы (под Невелем), куда ее позвала знакомая еще по Коктебелю Елизавета Яковлевна Эфрон – она работала там режиссером самодеятельного театрального коллектива. Переписка между «божественной Юлией» и «достопочтенной Магдой», как когда-то в юности именовались подруги, более личная, женская. «Ты почти мой единственный вестник из великого мира. Спасибо тебе за это»[390], – благодарила Оболенскую Нахман. В их письмах немало печального, но первая, стараясь подбодрить и позабавить «Тишайшую», не теряла насмешливой интонации, а та, хотя и тосковала, все же не желала от нее отстать: «Газет не видела с Москвы, может, вас там уже немцы завоевали?» Поступив на службу, Магда оказалась военнообязанной, т. е. «как бы крепостной», и конечно, рвалась в Москву, скучая по друзьям, «стихотворному напеву». «…Если говорить правду, было бы безумием тебе ехать сюда на зиму, – сдерживала ее Юлия. – Какая тут культурная жизнь? Не обманывай себя тем, что летом пригретые солнышком поэты с голодухи читают стихи перед публикой. Ведь летом даже близ полюсов какая-то клюква цветет; так и мы теперь во всем покорствуем природе»[391]. При этом тут же делилась с подругой впечатлениями о стихах, книгах, выставках, сообщала о новшествах: «У нас начинаются всякие артели, в одной (книжной и картинной лавке) записана и ты, но все глохнет от холоду и голоду, вероятно»[392]. Главная просьба Нахман и постоянная забота Оболенской – добывание бумаги и красок; купить их уже нигде нельзя. «Писать хочется до исступления! ‹…› Дрожу, что скоро наступит момент, когда в театре не будет материалов – холста совсем мало, красок тоже»[393], – сокрушалась Магда. В другом письме она писала, что делает портретные рисунки «семьи театральной» на обратной стороне каких-то похвальных листов министерства земледелия. И у Юлии, исполняющей по своей санитарной службе медицинские диаграммы, портреты Пастера и Мечникова, за которые еще и не всегда вовремя платили, желание писать тоже не пропало: «Я действительно с горя, безденежья и голодовки взялась за “картинки” и впервые с июля месяца заканчиваю “Слепых” – помнишь, большой холст?»[394] – сообщала она в июльском письме 1920-го, но делать это приходилось в промежутках между стряпней, вытаскиванием помоев и т. п. А на холсте – возле колес распряженной телеги трое слепых – мужчина, юноша и женщина – поющих за подаяние. Мощно и красноречиво.

«Ходасевичей часто поминаю, скажи им это, а они, верно, забыли “черненькую”. Даже написала бы им, но нет надежды на ответ»[395]. В Москве В. Ходасевич и М. Нахман уже не увиделись, но впереди у обоих был Берлин…

Благодаря Оболенской картину мытарств, болезней и служб Ходасевича, обстоятельств его быта, литературных и книжных занятий, включая фрагменты разговоров и шуток, можно составить с фактической достоверностью по дням и датам. «Сегодня звонил ко мне Ходасевич, назывался прийти. Я говорю: очень рада; так и так, – условились. “Ну, – говорит он, – так до свидания, целую Вас”. – «И я Вас тоже», – говорю я. Он (кислым голосом): “Что такое? Ну, конечно. Не Богородица же Вы, чтобы Вас без ответа целовать”»[396].

Их отношение к событиям – во «второй год первого века» – совпадало в приятии их как неизбежности. «…Когда в муке заводится моль, бескровное существо с бессильными крылышками, – мудрый хозяин пересыпает и ворошит весь мешок, до самого дна. Наш хозяин и делает это рукой революции»[397], – писал Ходасевич, еще верящий в чудо преображения:

И ты, моя страна, и ты, ее народ,

Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год…

Но очень скоро мифологема умирания-воскрешения, дававшая надежду спасения от разрушения и озаглавившая сборник «Путем зерна» (1920) начнет меркнуть, обнажая трагический смысл бытия и одиночество Орфея, что также слышалось в названии его последней поэтической книги – «Тяжелая лира» (1922).

«А вы знаете новые стихи Ходасевича? – спрашивала Волошина Оболенская. – Совсем другое дарование, но каким классически прекрасным он становится. На всякий случай посылаю книжку. Простите за крестики, это вместо разговора»[398]. В ответ приходило: «Стихи Ходасевича – прекрасны. ‹…› Он сразу вырос до классика»[399].

Чтобы не числиться «нетрудовым элементом» и подчиняясь общей судьбе, Ходасевич тоже вынужден был служить – в суде, в Театральном отделе Наркомпроса, в издательстве «Всемирная литература», московским отделением которого он заведовал по рекомендации М. Горького, в Книжной палате – заседать, составлять инструкции, списки, мандаты, ясно осознавая лживость и бессмысленность всех этих занятий. Пожалуй, единственным местом, где он, даже стоя за прилавком, не чувствовал себя чужим, была книжная лавка при Союзе писателей, куда стекались книги из издательств и частных библиотек, знаменитая еще и «самиздатом» – небольшими авторскими книжками-тетрадками, написанными от руки. В свои рукотворные «Стихи для детей» Ходасевич включил «Разговор человека с мышкой, которая ест его книги»[400]. Похоже, что графически парной к ним была самодельная книжка, о которой упоминает Оболенская: на ее первую страницу было приклеено изображение медведя с нарисованным венком из мышей над головой – шутливый подарок ко дню рождения поэта в году девятнадцатом.

Продавая какие-то из своих книг и собирая «пушкинскую полку», Оболенская с Кандауровым часто бывали в писательской лавке. Ходасевич тоже охотился за книжными редкостями и любил похвастаться своими «трофеями» перед Юлией Леонидовной: «Меня это почему-то трогает, забавно, должно быть, литераторы не умеют так, как я, это ценить и так со вкусом завидовать!»[401].

Через год появится еще один подарочный рисунок, замысел которого Оболенская излагала в письме к Нахман 9 февраля 1920-го: «Пушкинская эпоха тянет меня, как свечка всяких букашек, и я кружусь около нее. ‹…› Все мечтаем собраться к Владиславу. Я задумала для него в подарок картинку след<ующего> содержания: Ночь. Interieur: в глубине через проломленную стену видна кухня. Окно замерзло, на водопроводе сосульки, под окном лужи. Видно, как спит под шубами кухарка. Перед стеной с проломом – письменный стол. Висит электрическая лампа и не горит, а светит огарок в бутылочке. За столом с одной стороны сидит Владислав в шубе, шапке, валенках, унылый, кислый. С другой стороны Пушкин, закутанный в тот плэд, что Кипренский изобразил на его плече. Он – ясный, немного удивленный и очень деликатный.

Ходасевич (из “Ревизора”): “Ну что, брат Пушкин?”

Пушкин: “Да так, брат… Так как-то все…”»[402].

Интерьер, описанный и позднее нарисованный, в точности соответствовал реальному. В сыром подвальном этаже, где жили Ходасевичи, грелись кухонной плитой, проломив стену в кухню (эту дыру все принимали за зеркало: «еще кувшин вместо собственной физиономии на первом плане» – ремарка Оболенской), а если приходилось спать на стуле, то нужно было «предупреждать, чтобы на него никто не рассчитывал»[403]. А потому скромный уют и домашнее тепло Оболенских поэту казались раем: «Перед его приходом мама удручала меня жалобами на тесноту и грязь, а он сидел и говорил: хорошо у вас, товарищи: чисто, тепло, картинки на стенах»[404].

В дневнике Юлии Леонидовны есть записи о том, как она делала рисунок, как ей помог его раскрасить Кандауров и как 29 мая они, придя к Ходасевичам, незаметно повесили картинку на стену, что незамедлительно вызвало характерную реакцию хозяина: «Если они так ловко приносят вещи, то как же уносят? Анюта, пересчитай ложки!» В тот день было много гостей, но, замечает Оболенская, «было заметно, как одиноки стали люди»…

Говорили о книгах, новых декретах и бесконечно – о Пушкине, цитируя и уточняя друг друга, усматривая разное с равным основанием.

Незадолго до отъезда в эмиграцию, в феврале 1921-го, Ходасевич напишет: «‹…› это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке». Картинка на стене была о том же.

Остается только добавить, что рисунок, неведомым образом попавший в Литературный музей еще в 1935 году, будет учтен как карикатура на Хлестакова и Пушкина в селе Михайловском. «Неузнавание» Ходасевича можно считать случайностью. Впрочем, как и хитроумной уловкой, – поди знай…

[Июнь 1918]. Ликино

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› Право же у меня чувство, точно в скиту живу. По-прежнему, дорогой каторжников, большой Владимирской темные странники идут в Саров. Смотрели вчера в сторожке прекрасные иконы, должно быть 17 века, и так нелепа накипь современной жизни на древней земле, где так непреходяще подлинное русское бытие, глухая, сказочная Русь. Мне не печально и не весело. Рано встаю, рано ложусь, смотрю на такую простую, детскую и живописную жизнь, читаю Мопассана «Sur l’eau» («На воде». – Л. А.), ничего не хочу, ровнешенько ничего. Здесь можно было бы зарабатывать деньги иконописью, т. к. икон в продаже нет, а спрос большой ‹…› Ну вот и все мое житье, еще копаюсь в огороде, сажаю овощи и салат и наблюдаю, как тихо прут листочки из земли. ‹…›[405]

[1919]. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. М. Нахман

‹…› Еще для праздника пила кофе с черным сухарем и сахарным песком (немного выдали). Сухарь пахнет мылом, сахарный песок – керосином, кофе ничем не пахнет, потому что его там и нет. ‹…› Все время чувствуешь голод – но не думай, чтобы я жаловалась. Наоборот, я с ужасом представляю себе, что очутилась бы в идеальных условиях и рядом не было бы К<онстантина> В<асильевича> и мамы – тогда лучше бы ничего не было. И теперь хочется лучшего из-за них, главным образом. ‹…›[406]

23 мая [1919]. Ликино

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› 11 дней твое письмо было в дороге – 22 мая я получила его и была так рада вести о тебе, вести из другого мира. Хочу, чтобы ты меня помнила, потому что мне ужасно тоскливо здесь жить. Пришлось поступить на службу, и я теперь 6 часов провожу в конторе и считаю все время на счетах. Хуже занятия придумать трудно. Страшно утомительно и непродуктивно. Конторщики все безграмотная сволочь, хотя и считают лучше меня. А придешь домой, нет своей комнаты, нет даже своего стола, никогда нельзя быть одной, и мама по-старому мучается и меня терзает, и жалко мне ее. ‹…›[407]

23 декабря 1919. Усть-Долыссы

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› Вещи девать некуда, дом всегда полон народу, так что никогда не приходится бывать одной, даже с Лилей с глазу на глаз говорить не приходится. Освещения зачастую нет. Трудно найти момент, чтобы писать письма. Сидеть можно только в столовой. Тут же толчется народ, тут же шьет портниха, пишутся фиговые бумаги и разучиваются роли. ‹…›[408]

[1920]. Усть-Долыссы

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› Что Владислава книга еще не вышла? Может, моего Кузмина пришлешь? ‹…› Хочется ужасно стихотворного напева. Ах, если бы какие новые стихи! ‹…›[409]

29 января 1920. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. М. Нахман

‹…› Под Старый Новый год был у меня единственный визитер – Владислав, усталый, злой, обегавший всю Москву, имел мужество втащиться на 5-й этаж, чем очень меня тронул. Ты спрашиваешь, когда выйдет его книга? Попробуй погадать на картах, говорят, помогает. ‹…›[410]

9 марта 1920. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. М. Нахман

‹…› Но вот завтра мне надо идти в каторжные работы, т. е. очищать жел<езную> дор<огу> от снега. Не знаю, что надеть на ноги: сегодня не дошла до Садовой как насквозь промочила ноги. Весьма негуманно сожалею, что тебя нет: вдвоем бы превесело отработали день. Единственно, против чего душа моя восстает, – это против очистки крыш: я непременно упаду с моими головокружениями. Чистим кроме того навоз на дворе; то есть должны чистить… но нечем и не на чем везти, т. к. нужно впрягаться самим, а воз так тяжел, что его и пустым не могут сдвинуть с места все наши мужчины. Вот каковы дела общественные. ‹…› Вчера был у меня Владислав, похудел еще больше. Их подвал окончательно залило водой, прислуге они отказали, т. к. она вмешивалась в самые интимные разговоры, будучи все время на глазах. А<нна> И<вановна>, в 5 часов приходя со службы, готовит обед, и Вл<адислав> говорит, что на ней уже и румяна не держатся (как признак плохого состоянии здоровья). Одним словом, они переезжают, куда – еще не решено. Я мечтаю, чтобы поближе к нам. ‹…›[411]

[Март] 1920. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. М. Нахман

‹…› Напиши мне толком, что именно ты наработала за это время: какие декорации, как их разрешила, какие плакаты, костюмы, кого гримировала. Я не понимаю, кто же у вас, в конце концов, играет: один отверженный любитель и один недавно приехавший певец – не составляют же оперы. Или у вас принципы Эсхилова театра, где только двое и полагались? Мне хочется все знать: что, сколько, какого цвета; какова деятельность Лили, вообще живую картину всей жизни. Кроме того: чем вы питаетесь после отставки? Ты писала: «пайком» – это весьма бесцветное определенье. Прежний «гусь» был гораздо нагляднее для восприятия деятеля изобразительного искусства. Я бы на твоем месте дневник писала – не о гусях, разумеется, но о вашей деятельности и наблюдениях над публикой, самими собой и т. п. Ужасно мало ты пишешь, поколотила бы тебя за это. Скажи, не твои ли вагоны[412] я видела на пути в каторжную повинность? Когда нас гнали по путям мимо ржавых паровозов и расписных вагонов, мне бросились в глаза два характерных длинноногих юноши синего цвета с газетами в руках. ‹…›[413]

18 июня 1920. Усть-Долыссы

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› Знаешь, здесь решили, что мы эстонки и говорим по-эстонски (это наш-то франц. язык принимают за эстонский!). Затем сложилась такая легенда: в театре обитает черт. Днем он ходит в платке, чтобы не видели рогов, а по ночам хлопает в ладоши. В Витебске какая-то женщина родила черта, и этот черт к нам приедет. Недурно? Каково наше общество по ночам? Делала я наброски портретные. Они здесь так нравятся, что собираются давать мне заказы, и я буду рисовать за продукты. Правда, хорошо? Меня уверяют, что я могу много зарабатывать. Только с бумагой и красками плохо. ‹…›[414]

18 сентября 1920. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. М. Нахман

‹…› Владислава забирают на военную службу. Можешь ты понять это? Ведь его вообще надо положить в лазарет – сейчас он, кстати, и не дома, в санатории, но в городе без воздуха. Нарывы все не прекращаются. Я, признаться, весной боялась за его жизнь, а теперь находят годным в строй. Или им все равно? А я удивляюсь, как он ноги передвигает. Делала иллюстрации к его стихам, черт знает какие плохие, т. к. все время занято и голова занята ерундой, уроками в Д<етском> доме. ‹…›[415]

<1920>. Усть-Долыссы

М. М. Нахман – Ю. Л. Оболенской

‹…› Умоляю Ходасевича дать мне стихов про обезьяну[416], я скучаю без его стихов. Мечтаю денно и нощно о его книжке. Для меня она будет радостью и праздником – скажи это ему. ‹…› Надеюсь на лучшее будущее, на хорошую общую жизнь и работу, на встречу со всеми, кого люблю. Мы вместе пойдем ко второму источнику, туда, где цветет виноград, мимо змеиного грота, и будет крымское солнце! Целую тебя. Магда[417].

Не сбылось. От голодной московской жизни, измучившего фурункулеза, желания уцелеть, «не быть съеденным» Ходасевич скоро отправился в Петроград, а весной 1922 года – в Берлин. «Вокруг нас на полу товарного вагона лежали наши дорожные мешки, – вспоминала сопровождавшая его Нина Берберова. – Да, там был и его Пушкин, конечно, – все восемь томов»[418]. В том же году в Берлин, а потом в Бомбей уезжает – женой индийского коммуниста и анархиста М. П. Т. Ачарии – Магда Нахман.

15 июня 1921. Москва

Ю. Л. Оболенская – М. А. Волошину

‹…› Вы, судя по письму, не многое знаете о Ваших близких и друзьях, поэтому в 100-й раз напишу, что Марг<арита> Вас<ильевна> уехала в П<етер>бург, служить в Наркоминдел – это известие на совести Петрова-Водкина, встречавшего ее в религ<иозно>-философ<ском> обществе. Сама она уехала, не дав об этом знать (так же как и Ходасевичи, с кот<орыми> мы прошлые годы жили очень дружно) ‹…› Живописью мы с К<онстантином> В<асильевичем> почти не занимаемся, заняты заказами. Одну вещь у меня купила Третьяковская гал<ерея>. Собираемся поехать в Туркестан с экспедицией одной, где будем на службе в качестве плакатистов. Это будет первый выезд за пределы Москвы за все время, что мы не виделись с Вами, и потому плохо верится, что это осуществится. Собственно говоря, все это время мы жили какой-то фантастической надеждой на то, что свидимся в Коктебеле, и когда бывали тяжелые дни, утешали себя этим. Напряженно думали обо всех все время и связывали себя со всеми вами. Но кажется теперь мне, что это труднее, чем было в наших мыслях. ‹…›[419]

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК