14

14

Еще когда утром мы ехали из Ленинграда, на одной из улиц Ораниенбаума увидели Веру Горбылеву. Их, то есть наше дочернее издание — «Ленинградскую правду» на оборонной стройке», так же, как нас, ходом военных событий в последние дни прижало к Ленинграду. С первых дней существования этой боевой газетки бригада ее корреспондентов — Вера Горбылева, Арон Рискин, Миша Смех и еще двое-трое — работала на сравнительно дальних рубежах, под Лугой, в Толмачеве, там, где в ту пору спешно возводили первые оборонительные рубежи. Сейчас те рубежи, как известно, сыграли свою роль, немцы были надолго задержаны в районе Луги, и вот одна из бригад газетки очутилась в Ораниенбауме, в лесах вокруг него, у подножия Копорского плато, где начаты новые стройки, часть которых мы увидели сегодня в лесах.

Мы остановились, встретив Горбылеву; она нам сказала, что бригада «базируется» на ораниенбаумскую нотариальную контору. Днем в той комнате контора нотариуса, а после четырех или пяти — уже другая контора — контора бригады, одновременно и корреспондентское их жилье. Вот здесь, недалеко. Если будете нуждаться в ночлеге, заезжайте.

Разыскав знакомых нам морских летчиков, поужинав у них, наслушавшись новых боевых рассказов, мы так и сделали: отправились в нотариальную контору, нам понадобился ночлег. Возле входа в здание, в котором были собраны все связанные с юриспруденцией районные организации: нотариальная контора, коллегия защитников, прокуратура, народный суд, — перед запертыми «черными» дверьми со двора толпилась в темноте вся бригада «Оборонной стройки». Усталые, голодные, они возвращались с трассы. Стоя возле дверей, которые не хотели открываться, Арон Рискин, тонко чувствующий юмор человек с наблюдательным глазом, как всегда, острил; Вера, попятно, кем-то и чем-то возмущалась.

Наконец нам открыли — один из тех, кто сторожил здание, вышел в исподниках к входу, отодвинул задвижки и снял крючки.

На втором этаже, куда мы поднялись, держась друг за друга и светя фонариками, было пусто и тихо. Только темные, грязные полосы по стенам коридоров на уровне человеческих задов и лопаток свидетельствовали о густых толпах, обтирающих эти степы своими спинами днем, о людях, которые долгими часами дожидаются здесь — кто пустяковой справки, кто вызова к прокурору или решения суда. А сейчас… Сейчас здесь было пусто, угрюмо, уныло. Комнатенка нотариуса оказалась крохотной, с единственным окном во двор. Мы поинтересовались, куда выходит это окно. Оказалось, на юг. Не образовались такому известию — может дать снарядом или даже просто осколками. Были в комнатке шкафы с «делами», были железные ящики, два небольших столика, несколько стульев и старая пыльная кушетка.

Щелкнув замками своего чемодана, мы принялись извлекать из него военторговские припасы. Бригада «Оборонной стройки» тоже, оказывается, кое-что имела. Она запаслась жигулевским пивом и чайной колбасой. Начался ужин, и начались разговоры. Рассказывали каждый свое. Мы рассказали о только что состоявшейся встрече с батальонным комиссаром Семеновым, о его героическом походе с пятью бойцами из немецкого тыла, о том, какое впечатление Семенов вынес о немецких резервах, о зверствах, творимых гитлеровцами и их добровольными подручными в эстонских и русских селениях.

И тут заговорил тип, которого мы не сразу приметили в нашей корреспондентской толпе, шумно заполнившей нотариальную контору. Нам думалось, что это один из бригады «Оборонной стройки», а те, может быть, полагали, что его притащили с собой мы. Худой, тщедушный, с желтым лицом желчного, недоброжелательного человека, сидел он на стуле в углу, до наших харчей и до нашего нива не дотрагивался, смотрел на всех вкось недобрыми, нетоварищескими, узкими глазами.

Судя по знакам различия, у него даже было какое-то воинское звание — не рассмотрел какое, настолько был он нам всем неинтересен, этот малый с внешностью кинематографического кляузника и нашептывальщика.

С немалым апломбом он сказал:

— Чушь это все, о пустых тылах. Немцы — огромная сила. Они нас научат жить и воевать. Сами не учились, так научат они.

Говорил этот человек злобно — и совсем не по отношению к врагу; у него получалось как-то так, что злобу свою он адресовал против нашей жизни, против нашей действительности, против всего нашего, бесконечно нам дорогого. Кое-что было и верного в его речи, такого, о чем бы и мы могли сказать, но сказать иначе — именно как о своем, которое надо бы исправить, улучшить. Он же на все смотрел не просто со стороны, а с той, с другой стороны. «Что за гадина? — думалось, видимо, каждому из нас, судя по тому, как мы друг с другом переглядывались. — Откуда такие берутся?» Трусов, паникеров, людей, ничтожных духом, в Ленинграде к этому времени — ко времени, когда вокруг него замкнулось кольцо окружения, — уже не осталось, а если и остались, то единицы. Трусы, мелкие перепуганные душонки первыми ринулись в Смольный, в разные другие учреждения города с требованием немедленно эвакуировать их в глубь страны. Они, мол, мозг, цвет, нервы, соль народа, их надо сохранить, иначе кто же после войны будет восстанавливать страну и бороться за дальнейший прогресс. Кого бы действительно следовало сохранять, тех невозможно было уговорить эвакуироваться. А эти… Эти тряслись от страха: вдруг, мол, придется остаться в Ленинграде? Это тоже была проверка подлинной ценности людей. Мы уже знали, как к Семену Фарфелю в редакцию фронтовой газеты «На страже Родины» забежал прощаться добившийся-таки разрешения на эвакуацию один из недавних друзей дома и спросил: «Что передать Лене (то есть жене Фарфеля, в первые дни войны выехавшей в тыл с маленьким ребенком)? Туда еду». — «Да как сказать, — ответил Фарфель с его мягкой и хитроватой улыбкой умного, отлично все понимающего человека, — особенно-то ничего. Скажите, мол, что держимся, сражаемся кто как может, постов своих покидать не собираемся». Или известно, как заведующий отделением «Известий» в Ленинграде, старый газетный работник Максим Гордон, узнав случайно, что один из сотрудников отделения, не сказав никому ни слова, спешно отправился на гражданский аэродром, тотчас понял, что означает такая спешка, и ринулся следом. Он ухватил своего сотрудника буквально за шиворот перед самой посадкой в самолет. «Скотина, — сказал он, — ты знаешь, кем бы стал с той минуты, когда захлопнулась бы дверь самолета?» И привез его обратно. Таких, которым что-то или кто-то помешал удрать, в Ленинграде осталось, повторяю, мало, очень мало. Кто же этот узкоглазый тип, так развязно поносящий нашу жизнь? Почему он не улепетнул своевременно за Уральский хребет?

Выслушав вонючую речь до конца, мы поднялись и попросили этого человека покинуть нашу комнату. Мы не хотели быть с ним под одной крышей. У нас темнело в глазах от возмущения и ярости. Когда я был мальчишкой, на меня незабываемое впечатление произвел один случай. Это было в Новгороде, где я родился, на нашей окраинной Никитинской улице. Один что-то натворивший парень, спасаясь от материнской расправы, влез на крышу дровяного сарая. Разгневанная мать пыталась достать до него длинной палкой и, видимо, стукнула разок-другой. Он заревел и стал вдруг осыпать свою родную мать матерщиной. Старшие ребята, которые в другое время, в любом ином случае, попробуй кто тронуть «парня с нашей улицы», вели бы себя совсем не так, тут ринулись на сарай, стащили сквернослова на землю и настолько основательно излупили, что уж сама мать вступилась за своего сынка. За что же его били? А за то, что грязно говорил о матери.

Я вспоминал этот случай, глядя на злобного рассуждателя, которого мы попросили выйти вон.

Он встал, пожал плечами, фыркнул и ушел. Правда, ушел не очень далеко. Кто-то ночью увидел его в зале судебных заседаний спящим на откидных стульях, под шинелью. Он зяб и вертелся на неудобном ложе.

Когда его не стало в комнате, мы задали друг другу вопрос, кто он и откуда. Только один из нас смог сказать, что, дескать, этот тип приехал из Москвы, называет себя писателем, но никто не припомнил ни одного написанного им произведения. Правда, это не удивительно. Таких писателей, которые писатели по документам, так сказать, не по профессии, а по должности, расплодилось довольно много. В военных газетах даже штатным расписанием предусмотрено: «должность — писатель». Рядом с настоящим литератором на должность писателя могут «назначить» кого угодно.

Кто же этого произвел в писатели? Кто назначил его на такую высокую должность?

Плохо засыпалось после неприятной стычки. Легли на шинелях, заняв весь пол комнаты; двоим счастливчикам но жребию достался диван. Лежали, кипя от возмущения.

Не очень спалось еще и оттого, что сильно грохали пушки кронштадтских фортов и кораблей. Дом дрожал от их ударов. Пушки били методично, с правильными интервалами. Они помогали Копорской группе войск отстаивать плацдарм вокруг Ораниенбаума и Красной Горки.

На рассвете я решил пойти и поискать в здании телефон, чтобы передать нашей редакционной стенографистке очередную информацию. В незнакомых коридорах было полутемно. На глаза попалась дверь с фамилией на дощечке. Дернул за ручку, не заметив в сумраке, что дверь была заперта на висячий замок; одно колечко от этого вылетело, створки распахнулись, и передо мной открылся кабинет некоего, как я сказал себе, судебного бюрократа. Тут был стол, были застекленные шкафы, полные папок; перед столом — для всяких «собеседований», никогда не бывающих приятными тем, кого пригласили «побеседовать», — стояли стулья; а главное, тут было то, что я разыскивал, — телефонный аппарат. Подсев к столу, быстро набросал текст заметки и принялся через междугородную заказывать Ленинград.

Нежданно-негаданно в дверях появился человек.

— Вы что здесь делаете? — спросил он, глядя на меня с холодным удивлением. Я делал, видимо, нечто для него неслыханное, так он был поражен.

— Что надо, дорогой мой, что надо, — ответил я бодро. — А вас что, простите, интересует?

— Меня интересуете вы. В связи с тем, что я хозяин этого кабинета. Я прокурор.

Мы кое-как с ним поладили, хотя он все же добавил, что о моем вторжении в его кабинет непременно сообщит нашему редактору.

— Ну что ж, сообщайте. При таком известии он сам не свой от радости будет.

Тут мне дали Ленинград, но едва послышался голос стенографистки: «Диктуйте, записываю», — как в трубке оборвалось и девушка ораниенбаумского телефонного узла сказала: «Связь с Ленинградом временно нарушена».

В этот день мы собрались отправиться в район Ропши. Нам еще с вечера сказали, что там дело плохо. Значит, бои уже идут там. А если сегодня бои в Ропше, то завтра немец может вырваться и к Стрельне. Уж я-то, учившийся в Ропше, знаю, куда ведут оттуда дороги и какие это дороги. От Ропши до Знаменки, где был дворец дяди последнего царя, Николая Николаевича, бездарного вояки и тупого государственного деятеля-интригана, прямой, по линейке проложенный путь, километров восемнадцать — двадцать. Стрельна же от Знаменки в каких-ппбудь трех-четырех километрах. А в Стрельпе уже кольцо ленинградского трамвая — той линии, что мимо Кировского завода идет от Нарвской заставы через Автово.

— Вот что, — сказал я товарищам из «Оборонной стройки». — Сейчас мы позавтракаем в военторговской столовой и понесемся в район Ропши. Но вечером ждите, снова приедем к вам на ночлег.

Столовую нашли в парке, в зарослях кустов. Был там натянут зеленый брезентовый тент. Под ним стояли два длинных стола, и в буфете можно было взять сколько хочешь ветчины, сыру, колбасы, шпрот. Были даже горячие сосиски, бифштексы, яйца всмятку. Глядя на это, я невольно подумал о позапозавчерашнем пожаре Бадаевских складов…

После завтрака бригада «Оборонной стройки» попросила нас довезти Веру Горбылеву до трамвая — все равно же нам ехать в ту сторону. Они командировали ее в редакцию с материалами для газеты, поскольку, как мы уже убедились, телефон с Ленинградом не работал.

Опять мы въехали в пустой Петергоф, миновали царский вагон, который стоял возле парка на путях, специально оставленных для него, сделали привал в парке, чтобы обдумать положение. Прежде чем двинуться в Ропщу или под Ропшу, надо, пожалуй, найти хоть какой-нибудь штаб, хоть кого-нибудь, кто бы знал, где находятся те или иные части.

Принялись разъезжать по многочисленным казармам Петергофа. Всюду пусто. Пустые здания, пустые учебные плацы. Печально стоят спортивные городки: лестницы, турники, бумы, трапеции. Резкий сентябрьский ветер раскачивает кольца и шесты. Светит солнце, но ветер холодный. Застегиваем на все крючки и пуговицы свои шинели. Продолжаем поиски. Наконец с великим трудом нашли узел связистов.

— А вот дуйте прямо по этой дороге! — Веселый лейтенант-связист провел ногтем по нашей карте решительную черту.

Миновав Луизино и Марьино, стали приближаться к деревне Настолово. Дорога была уже изрядно загромождена. Как всегда, когда идет бой, в двух направлениях — туда и оттуда — двигались колонны машин и людей. «Отвезем сначала Веру в Стрельну, — решили мы, — а потом будем думать дальше».

Стрельна была рядом. Посадили свою спутницу в пустой трамвай, помахали руками. Расстались. В таких случаях никогда не знаешь, накоротко ли, надолго расстаешься и вообще встретишься ли. Со многими, с кем в эти месяцы пришлось расставаться, мы уже так никогда и не встретились и не встретимся. Поэтому каждый раз, расставаясь, делаем это так, будто прощаемся навсегда. Не говоря, конечно, об этом, не рассуждая и ничем того не выказывая. Но там, в сердце, всему ведется свой суровый и честный счет.

Снова пробиваемся к Ропше. Колесим проселками. Подбираемся к подножиям высот — от них до Ропши уже километров семь, не более. В укрытии под высотами — штабы полков. Прямо так, в кустах, не только без землянок, но даже и без палаток. А это, мы знаем, скверный признак, очень скверный. Это снова отход. На высотах неумолчно стрекочет винтовочно-пулеметный огонь. За стеной огня — Ропша, моя Ропша, с тихими, зеркальными прудами, заросшими почти до дикого состояния парками, старым, окутанным мрачными тайнами дворцом, с голубым прудком — Иорданью. Десять лет назад там было шумно, весело от студенческих толп — всегда полуголодных (такое было время и такие стипендии), плохо одетых, но неизменно бодрых, радостно и упрямо устремленных в будущее. Мы с увлечением ухаживали за плодовыми садами, выводили карпов из икринок, учились доить коров и чистили коровники, дежурили на пасеке, поело чего лица наши дня на два, на три так изрядно меняли свои черты, что таких изъеденных пчелами даже самые близкие друзья способны были узнать лишь по одежде. Где те веселые парни, где те веселые девчонки? Может быть, иные из них вот на этих высотках лежат за пулеметами или в тех кустах спешно перевязывают раны? Мы же учились этому, стрелять из пулеметов и делать перевязки. Врет желтый от злобы, узкоглазый тип. Мы учились, и неплохо учились. И если чему нам еще и учиться, то только не у гитлеровской банды, не у фашистов, не у тех, кто обалдел от звериной жажды покорять, подавлять, прибирать к рукам весь мир.

Бой впереди разгорается. Воздух вспыхивает от шрапнелей, фугасок и мин. Ревут тапки. Смеркается, но над землею светло от пожаров. На дорогах все круче и круче каша отхода…

Поздно ночью вернулись в Петергоф, хотели было забраться в царский вагон переночевать. Но вагон был тщательно заперт. Поехали к морским летчикам.

Утром решили навестить бригаду «Оборонной стройки». В нотариальной конторе никого из наших не оказалось. То ли выехали в леса, то ли уже и в Ленинград. Поколесили по штабам, нашли своих ополченцев, 2-ю ДНО. Ополченцы были, оказывается, уже совсем неподалеку от Петергофа. Они отошли сюда с тяжелыми, упорными боями.

День прошел в метаниях по дорогам. Военные тучи сгущались. Отовсюду шли известия, что враг наращивает удары, вводит в бой все новые и новые части. Ему нужен Ленинград, и вот-вот из пригородных лесов он вырвется к окраинам города, на открытые приневские равнины.

К вечеру и мы отправились в Ленинград. В Петергофе уже не было никакой тишины. На всех перекрестках тут рвались снаряды и мины. Мы буквально без всякого иносказания проскакивали через огонь. Бой шел возле Знаменки и Стрельны. Это означало, что в минувшую ночь немцы еще ближе придвинулись к заливу. Скопление, столпотворение из бойцов смешавшихся подразделений, из верениц повозок, из машин, пушек, тягачей…

Думаю, что мы последние, кто посуху проехал через все это из Ораниенбаума в Ленинград. Следом за нами немцы подходили к самой Стрельне; чуя близость желанного им города-гиганта, они зверели до того, что даже зачем-то лупили из автоматов по застрявшим на стрельни иском кольцо нашим остекленным зеркальными стеклами ленинградским трамваям.

Немцам казалось, видимо, что они уже в Ленинграде, по всем направлениям летело их радостное радио.

До улиц Ленинграда от этого трамвайного кольца и в самом деле оставалось каких-нибудь двенадцать километров. А до Автова и того ближе — совсем рядом, шаг шагнуть. Солдаты Гитлера уже видели наш город, видели эллинг завода, на котором я работал двенадцать лет назад и который назывался в ту пору «Северной судостроительной верфью», видели Васильевский остров. По нашим пятам они выходили к заводу «Пишмаш»[3].