4

4

Я смотрю на обожженное солнцем лицо в крупных, резких чертах, на большие, тяжелые крестьянские руки, на то, как вместительные их ладони наотмашь рубят густой июльский воздух. А тот, кому принадлежат они, шагая от окон, за которыми под склоном берега изнывает в мертвом штиле синее Тирренское море, к окнам, распахнутым прямо в рощу лимонов на крутом каменистом подъеме в гору, читает гулкие, стреляющие стихи.

Читает он на сицилийском диалекте, и, пока это будет переводиться на итальянский, а затем на русский, у меня есть время припомнить недавно вышедшую у нас в Советском Союзе небольшую книжечку стихов хозяина дома над морем — Иньяцио Буттито.

Я не поэт:

Мне соловьи претят, —

вразброс вспоминаются задиристые строки, —

И теплый ветер, лижущий траву,

и листиков трепещущие крылья.

…я чужд поэзии,

коль скоро это слово означает

луну,

зажженную, чтоб озарять влюбленных.

Литературные снобы заявления такого рода, как известно, встречают выкриками: да, вот именно — ты действительно не поит, коль способен отозваться так о соловьях, о луне, о влюбленных, о пушистом снеге на Никитском бульваре; чувства твои неразвиты, тупы; бесталанен ты, братец, лучше куй что-нибудь там и паши, не оскверняй слух истинных ценителей словесной музыки своим звяком и бряком.

Слыхал подобные выкрики, видимо, и сицилиец Буттито. Не зря же стихотворение свое он с откровенной полемической прямотой так и назвал «Я не поэт», страстно, по-бойцовски утверждая в нем дальше:

Но если ты, поэзия, велишь

звать из лачуг, для холода открытых,

людей больных, задавленных, забытых

и гнущих спину на чужих полях,

что кровь и пот берут в уплату

за корку хлеба и за горсть оливок;

но если ты, поэзия, велишь

из подземелий серных рудников

исторгнуть плоть полуживых созданий,

пожизненно приговоренных к аду

(вот истинное вдохновенье!)…

Буттито прорвал чтение стихов, взмахнул руками и стремительно, в полном соответствии со своим пироксилиновым характером, выскочил из комнаты.

О чем же он прочел только что? Когда был закончен перевод, я узнал, что его стихами изложена история рабочего-сицилийца, который, чтобы всей семье не умереть с голоду на родном острове, завербовался и уехал на угольные шахты в Бельгию. Прикопив там денег, он решил вызвать туда и семью. Жена, дети рады: скоро увидят отца; они садятся в поезд, переправляются паромом на материк, пересекают всю Италию и уже на севере ее, включив транзистор, чтобы послушать музыку, слышат известие о том, что при очередном взрыве или обвале в шахте, которые так часты в Бельгии, погиб их родной человек. Трагическая, страшная ночь в поезде, летящем сквозь темень в чужую даль…

Буттито верен себе: и тут нет ни соловьев, ни лун, ни листиков трепещущих крыльев.

Пока хозяин где-то пропадает, я осматриваю его жилище. Постоянно он живет, собственно, не на этом зеленом клочке над морем, а в сельском трудовом городке Багерии, тоже неподалеку от Палермо. Здесь же его дача, врубленная в склон горы, здесь его лимоновая роща; здесь он любит побыть в одиночестве, пораздумать о нелегкой жизни сицилийцев, жизни того обездоленного народа, среди которого он родился шестьдесят пять лет назад. Его родная Багерия стала городком не так уж и давно. В те времена, когда Иньяцио носился по ее улочкам в толпе босоногих смуглых сверстников-мальчишек, она была деревней, славившейся тем, что в ней было много мастеров, сооружавших знаменитые расписные сицилийские тележки, в которые запрягают ослов и мулов. Тележки эти знамениты тем, что расписаны они пестро и очень сюжетно, тут тебе и сценки из Священного писания, и какие-то рыцарские истории, и преступников-то казнят на эшафотах, жгут кого-то, режут, венчают. Фон яркий — чаще всего красный или желтый. Отец Иньяцио Буттито тоже сооружал их, такие удивительные тележки.

Сквозь окна, километрах в двенадцати — пятнадцати по побережью, вижу белые дома Палермо, охватившего полукольцом обширную бухту; за бухтой, еще западнее сицилийской столицы, вижу уже известную мне гору Монте Пеллегрино. Хожу вдоль стен, вдоль полок с книгами. Тут есть даже и на русском языке. Да, это стихи советских поэтов, томики с дарственными надписями: Николай Браун, Сергей Васильевич Смирнов, Александр Решетов, Иосиф Нонешвили… На стенах размещены рисунки друзей Буттито — Карло Леви и Ренато Гуттузо. Вот Иньяцио Буттнто сфотографирован в обществе наших соотечественников — поэтов и прозаиков — за ресторанным столом где-то во Флоренции, куда они приезжали о чем-то спорить. Сидят все, кроме Буттито, поразительно мрачные, угрюмые, с белыми глазами.

Хозяин наш появляется вновь, неся в руках бутылки.

— По стакану местного вина! Кстати, то, что я вам сейчас прочел… — он разливает вино в зеленые бокалы, — это текст кантастории. Вы, конечно, слышали о нашей сицилийской кантастории? Ну да, попятно. Сейчас!

Он опять исчезает и приносит большой рулон, похожий на свернутую школьную географическую карту мира, которую обычно наклеивают на белую ткань, раскручивает его, и мы видим полотнище, разделенное на клетки, и в каждой клетке яркими красками в лубочной манере изображен какой-то пока нам неведомый, но острый сюжет: кто-то кому-то, озираясь по сторонам, передает пачку денег; кто-то собрал вокруг себя молодцов с кинжалами и ружьями в руках и, склонясь к их ушам, шепчет нечто, судя по их напряженным лицам, до крайности важное; в следующих клетках эти молодцы палят из своих ружей по толпе крестьян в горной теснине — кровь, убитые, плачущие женщины; потом какая-то комната, в ней раздумывающий человек; этого человека кто-то… Узнаем его: он тот, кто в одной из первых клеток протягивал пачку денег. А раздумывающий человек — тот, кто получал эти деньги, кто инструктировал молодцов и командовал ими в горах при нападении на крестьян… Так вот, раздумывающего, получавшего деньги, «кто-то», дававший деньги, убивает из револьвера.

Буттито ставит пластинку на проигрыватель, пластинка сильным, приятным баритоном, в сопровождении тревожно рокочущей гитары, поет об очень грустном, но пока нам неизвестном.

— Сейчас вы это слышите в грамзаписи, — поясняет хозяин. — А в натуре оно происходит иначе. Приезжают кантастористы — обычно их двое — в деревню на автомобиле, если имеют его, но чаще, понятно, на мотороллеро или просто на поезде. Собирают людей, желающих послушать, — таких в деревне, да и в городах, всегда достаточно: кантастории у нас очень любят. Развешивают кантастористы вот таксе полотнище с рисунками. Один поет, указывая указкой на должную клетку, другой аккомпанирует на гитаре. Но их может быть не обязательно двое, может и один все это проделать. Сюжеты кантасторий, как правило, или трагичны, или очень трогательны. Почти всегда они построены на местных, широко известных сицилийцам событиях. Это своего рода глубоко народный музыкальный передвижной театр. В переводе слово «кантастория» — это как бы «история, которая поется». Говорят, что у вас в Советском Союзе нечто подобное когда-то было.

— Да, бывало. «Живгазета», «живая газета». И пользовалась она большой популярностью.

— У всех народов такое было, — подхватывает хозяин дома. — Что же, по-вашему, есть Гомер с его «Одиссеей», как не мастерский свод древних кантасторий?!

Буттито останавливает пластинку с ее печальной песней.

— Вы слушали историю знаменитого на Сицилии бандита Сальваторе Джулиапо. Не зная нашего языка, вы, конечно, ничего не поняли и могли только оценить музыкальный настрой кантастории. Я перескажу вам ее своими словами.

Буттито отхлебнул глоток вина.

— В тысяча девятьсот сорок седьмом году, еще при министерстве Шельбы, в одном горном местечке, — оно называется Портелла делла Джинестра — была устроена крестьянами маевка. На поляну меж подступивших к пей скал собрались жители нескольких окрестных селений. Они пришли с флагами, приехали на повозках, на которых были припасы, чтобы после митинга подкрепить силы, с музыкой. И вот, когда люди уже сидели на земле, когда с большого валуна заговорили ораторы, из-за окружавших поляну камней ударили ружейные выстрелы. Вот смотрите: та жеещиеа, схватившаяся за голову, — это Епифания Барбато. На земле лежит ее сын. Он мертв, его сразили пули банды Джулиано. Епифания уже потеряла одного сына на войне. Теперь второй. «Бедные всегда виноваты, — рыдает мать. — Даже здесь. Почему так?» А вот другая женщина, которая лежит, окруженная пятью плачущими ребятишками… Маргарита Клишери. Ее убили, беременную шестым. Глаза, видите, открыты, но она мертва. Здесь точно воспроизведена действительность: Маргарита Клишери умерла именно так — с открытыми глазами, что особенно врезалось в память крестьян. Многих бандиты убили, еще больше ранили, и спокойненько ушли в горы.

— Ну, а другие картины — перед этой и после нее, — что означают они?

— Дело в том, что Джулиано не по своему почину напал на крестьян, праздновавших Первое мая. Его наняли для этого демохристиане, которые боролись против нараставшего влияния коммунистов в сицилийских деревнях. Хотели запугать крестьян, сорвать праздник. На одной из картин как раз и изображена передача денег вожаку банды. По поручению хозяев эти деньги вручает ему его родственник Пишотто, тоже бандит, состоявший в мафии и в то же время выполнявший задания министра внутренних дел. Дальше, как видите, этот Пишотто после нападения банды на маевку явился к Джулиано, когда тот скрывался в доме сельского священника. Вот Джулиано сидит там и раздумывает. Выстрелами из револьвера Пишотто убил его. Выполнил, таким образом, задание министра внутренних дел. Убить Джулиано понадобилось потому, что он (в чем-то бандит и министр не сошлись) грозился разоблачить тех, кто его нанял. А дальше получилось точно так, как позднее было после убийства президента Соединенных Штатов: Пишотто, убившего Джулиано, в свою очередь, засадили в тюрьму и там отравили. Концы, как говорится, в воду.

— Нельзя ли еще раз послушать эту пластинку? — попросил я.

Теперь, когда мне стало известно содержание кантастории о крестьянах, праздновавших Первое мая, и о разбойнике Сальваторе Джулиано, когда к каждой картине я мог приложить соответствующий текст, слушалось и смотрелось все совсем по-другому. Певец прекрасным голосом вел тебя по сицилийским дорогам и полям, подымал на каменистые кручи, заставлял плакать вместе с убитыми горем матерями над их павшими детьми, разделять неизбывное горе детей, оставшихся сиротами. Нетрудно было представить, какое воздействие кантастория эта оказывала на деревенских зрителей и слушателей.

Буттито водил меня по каменистым террасам на склоне горы над своим домом, показывал ряды лимонных деревьев, густо и грузно обвешанных крупными зрелыми плодами; рассказывал, сколько труда вкладывает он ежегодно в эту рощу, за несколько лет перетаскав на себе в гору тонны земли и удобрений, каждую весну, лето и осень перекачивая бесчисленные кубометры воды для поливки деревьев, а в итоге имеет одни убытки, потому что перекупщики за килограмм лимонов платят каких-нибудь сто лир, когда картошка на городских рынках стоит в два-три раза дороже.

Он зло поддавал ногой отличные плоды, от спелости упавшие на землю, горячился и шумел, но мне все думалось о той трагедии, которая одним майским днем разыгралась в Портелла делла Джииестра. Что-то уж очень характерное, типичное для сицилийской жизни чуялось в этой истории.