7

7

Из Ефимовской мы вернулись санитарным поездом, нашли в Тихвине попутчика — московского критика Григория Бровмана, который взялся показать нам дорогу до деревни Белой, где расположились штабные учреждения 4-й армии Волховского фронта. Путь не близкий, лесами, дорогой беспорядочного отхода разбитых войск генерала Шмидта.

Денек стоит холодный, сумеречный. Трясемся в кузове. Бровман экипирован довольно основательно, он служит в военной газете, он командир, у него поэтому роскошный белый полушубок, под которым еще и меховой жилет, а под жилетом суконная гимнастерка. Есть у него и валенки. Он сидит, рассказывает разные фронтовые истории. Мы их слушаем с интересом, но зябнем. Я понимаю чертовых фрицев, которые на весь мир воют по поводу наших морозов, особенно свирепых еынешней зимой. Завоешь, если на тебе только шинель да жиденькие сапожонки в этакую январскую стужу.

Бровман рассказывает о дороге, по которой мы едем. Именно здесь он в ноябре видел отход наших войск, под натиском врага откатывавшихся к Тихвину.

— Тяжело было покидать эти места, чистые, теплые, уютные деревни. Людей, правда, в домах было уже мало, единицы. Колхозники все бросали и тоже или отходили с войсками, или прятались в лесах, откапывая там себе землянки. Пустые, говорю, стояли деревни. Ни собачьего лая, ни дыма из труб над крышами.

— Картина та же, — вспоминаю я. — Так было и на путях нашего отступления к Ленинграду. Бросая все, люди бежали перед кровавым гитлеровским войском.

— Теперь все по-другому, — продолжает Бровман. — Сейчас эта дорога из Тихвиеа на Будогощь — дорога разгрома немецких полчищ. Они отчаянно сопротивлялись, хотели всячески задержаться, закрепиться. Одна за другой возводились тут линии обороны. Среди дороги сажали дзоты, просто врывали в землю подбитые танки, превращали в огневые точки каждое каменное строение, каждую церковь. А дальше, если из Белой вы отправитесь в Будогощь, и еще многое увидите. Там бои были сильнейшие. К остаткам отброшенных из-под Тихвина гитлеровцев подошла на помощь перевезенная из Франции Двести пятнадцатая пехотная дивизия. Поселок и станцию они заминировали, подъезды и мосты разрушили, сидели, прочно вкопавшись в землю. Но наше командование провело одну остроумную операцию. Отряд лыжников старшего лейтенанта Кузнецова прошел по лесам и болотам с добрую сотню километров и появился в тылу Будогощи. Ударили пулеметы и автоматы. Немцы растерялись, тогда и натиск с фронта принес полнейший успех.

Дорога, видавшая эти сражения, раскатана, разъезжена. По сторонам ее то и дело следы немецкого бегства: все такой же военный скарб, о котором я но раз поминал.

Мерзнем не одни мы с Верой; и шоферу с тем командиром, который сидит с ним рядом в кабинке, видимо, не легче; они тоже вроде нас, в шинелишках. Все мы хотим погреться. Но сделать это можно только в селе Ругуй, примерно на половине дороги к Белой. Командир, высунувшись из кабинки, прокричал нам, что на пути от Тихвина до Киришей сорок девять деревень, но все они превращены немцами в развалины, и лишь в Ругуе есть четыре целых дома. Было там шестьдесят, но до появления немцев. Замечательное когда-то было село, старинное. Народ гостеприимный, жил на шумном проезжем тракте.

Наконец-то мы добрались до этого Ругуя. Для нас с Верой картина оказалась знакомой. Так было и в Лазаревичах. Сплошные пепелища, и среди них, далеко одна от другой, четыре избы. Мы вошли в ту, возле которой остановилась машина. Внутри оказался такой кипучий муравейник, какого не было и в Лазаревичах. На полу уйма ребятишек. Во что-то играют, дерутся, скачут, карабкаются на лавки, качаются в зыбках. Женщины возле очага, сложенного из кирпичей, готовят обед. Они обступили большой котел и варят в нем щи на всех. Дни немецкого плена и здесь, как в Лазаревичах, сблизили, сроднили людей. В избе помещаются ни много ни мало восемь семей. Ограбленным вплоть до мелкой кухонной утвари, нм нечего делить на «твое — мое». Все, что удалось сохранить, — общее. Сохранился картофель — общий; сберегли зерно — общее; женщина в углу мелет его на древних, почерневших от времени деревянных жерновах — завтра будут печь общие хлебы.

И ребят, выясняем, нянчат сообща. У многих из них нет матерей. У трехлетней Тани мать убита немецкой миной. Таня будет расти сиротой, моя «ет быть, смутно, но всегда помня крикливых людей в зеленых шинелях. А сейчас ее нянчит бабушка. Чужая бабушка.

Изба тесна, и что-то в ней видится нелепое, нескладное для глаза. Думаешь: что же? Наконец понимаешь: нет русской печки. Немцы сломали ее, унесли кирпич в блиндажи. А на место домовитой, удобной, теплой печи поставили кощунственную дымную буржуйку из бензиновой бочки.

Бочку уже заменили кирпичным очагом, на котором хотя бы можно готовить. Мы греемся возле него. Колхозник Бойцов рассказывает:

— Не знаю ничего страшнее, чем плен, какой мы испытали. Нашего, русского, они и за человека не считают. У Матрены Петровой, больная она сейчас, пришли корову брать: мясо им понадобилось. Ну, Матрена в слезы, буренку свою за шею обняла, не пускает, кричит. Вытаскивает сукин сын, немецкий офицер, пушку из кармана и раз — прямо в человека, в Матрену. Что ты скажешь! Насмерть не убил, калекой сделал. У других баб — у Соколовой с Осиповой — вон они картошку толкут — тоже коров позабирали. А самих избили так, что узнать не узнаешь. Или вот Чижов такой есть. Шел по улице в валенках. Немецкий солдат автомат к его пузу: сымай, значит, валенки. И пустил человека босым по снегу. А что с красноармейцами делали! На моих глазах, товарищи дорогие, заперли в избе девятерых бойцов да еще соседа моего, хозяина избы, Ивана Васильевича Гордеева. И подожгли. Выйти не дали, палили в огонь из автоматов. Вовек не забуду. Так и стоит то пламя передо мной. А деревню они прикончили разом: подожгли каждый дом в ту ночь, когда удирали от Красной Армии. Эта изба тоже наполовину сгоревшая. Кое-как залатали вот.

Подсела поближе к нам колхозница, шестидесятилетняя Моисеева.

— Мы, эта, как только почуяли, что немец к нам идет, подхватились да в лес подальше. Пусть, мол, зверь дикий растерзает, чем зверь двуногий будет мучить. Но ведь зима, снег, следы на нем как отпечатанные. Немцы по следу за нами, да и пригнали всех обратно. Ишь вы, говорят, какие хитрые. На армию фюрера не хотите работать. Шалишь, поработаете. Выпороли для острастки всех — и баб и мужиков, как одного, дома наши позанимали, держали всех, что называется, под прицелом. Я, к примеру, у них в свой подвал была посажена. Ежели выйти куда, то только под конвоем. Месяц были тут с небольшим эти прорвы, а сорок мешков картошки у меня сожрали, корову зарезали, три кадки капусты опорожнили. Подчистую, что та саранча из Библии. А отступать стали, взяли, как у других, и мой дом спалили. На фронте у меня три сыночка и доченька — все воюют. Пишу им в письмах: «Родные мои! Бейте гадов-фашистов, детушки. Отомстите им за муки-страдания старухи матери!» Посмотрите, люди добрые, опухшая же я от голоду, водой вся налившаяся. Вот чего наделали изверги!

Люди рассказывают и рассказывают. Но не слеза у них в голосе, не стон, не уныние. Они немало намучились, и еще впереди достаточно тягот. Но головы никто не повесил, нет. Спаянные несчастьем минувшего плена и радостью освобождения, с какой-то новой, неведомой энергией люди берутся за жизнь, как те, в Лазаревичах, хотят поскорее возродить свой колхоз. В Ругуе бережно хранят все, что уцелело. Собрано зерно для посева, привели из леса трех лошадей и две коровы, из-под развалин сараев и кузницы извлекли плуги. Тоже собирают золу для удобрений.

Кто-то организует эти работы, эти дела? Да, конечно, мы в Ефимовской видели, кто это делает. В Тихвинском районе тоже работает райком партии. Сквозь все трудности прокладывают путь к весеннему севу райземотдельцы, сельсоветы, правления колхозов.

Ругуйский сельсовет с его председателем Калиничевым мы нашли в землянке, где развернула свою работу эта первичная ячейка Советской власти.

Калиничев рассказывает:

— У нас колхозы были богатые. Хлеба, мяса, масла, овощей каждому жителю хватало с избытком. Бывало, идешь по любой из четырех наших деревень, сердце радуется: новые школы, новые дома, новые общественные постройки. Соберутся в избу-читальню вечером мужчины да женщины, размечтаются о будущем — как бы радио в каждый дом провести, где общественный сад разбить, какие новые фермы завести. Если кинопередвижки долго нет — ругаются.

Он ставит печать на бумажку, поданную ему девушкой-секретарем, продолжает:

— Вот вы уже про Ивана Гордеева знаете, которого сожгли в избе. А Гаврилова, того замучили. Старый был человек, под шестьдесят подходило, не пощадили. Молодых парней Матвеева и Иванова до смерти доистязали. Четырнадцатилетнего Васю Матюшина убили. Что говорить, недолго звери пробыли, а успели в одном нашем сельсовете сжечь сто двенадцать жилых домов, две школы, пять скотных дворов, девять свинарников, магазин, клуб, помещение Совета, молокозавод… Все сызнова строить надо. Вот и живем сейчас засучив рукава — и сельсовет, и партийная организация.

Очень важно, что Советская власть оказывает свое влияние на каждом шагу. Люди в разоренном селе Ругуе знают поэтому, что их не оставят в беде, непременно помогут. Им уже известно, что в районах, куда не пропустили немца, для них собирают зерно. Известно даже, что в далеком капшинском колхозе «Шугозеро» для ругуйцев выделили коня с полной упряжью, отсчитали от себя, сколько смогли, плугов и борон и даже кое-что из одежды собрали.

За селом Ругуем, на развилке к Белой, стоит другое разоренное русское село — Кукуй. В нем рядом с кладбищем немецких солдат можно увидеть еще и целый штабель заготовленных березовых крестов. Они были завезены соответствующими службами немецкой армии впрок. Что ж, у каждого свои перспективы. Нам пужны плуги, семена, бороны, им — кресты и могилы.