6

6

На участке 55-й армии, как, впрочем, и на других участках Ленинградского фронта, немцы, кажется, остановлены прочно. Остановились они, надо отдать нм должное, очень ловко — захватив повсюду удобные, выгодные позиции — на высотках, по крутым берегам рек, вдоль насыпей железных и шоссейных дорог, на опушках лесов и парков.

Сейчас идут, как пишется в сообщениях Совинформбюро, бои «местного значения». Наши войска стремятся улучшить позиции, кое-где повышибить врага с высоток, поотбросить его в низины, в болота.

Иногда попадаются пленные. Но редко и мало. Немцы панически боятся плена; их пропаганда убеждает солдат в том, что каждый попавший в плен немедленно расстреливается русскими.

Вчера на наших глазах произошел случай. Из штаба армии после допроса в разведотделе вывели пленного немецкого солдата. Его вели в баню под берег Невы, потому что он весь был во вшах. Немец шел, перепуганно озираясь на автоматчиков, следовавших с двух сторон; был он в длинной шинели, в которой путался и оступался, в неуместной для наших холодов пилотке с отогнутыми на уши краями. На спуске к Неве бойцы копали яму для землянки. Увидав эту яму, облепленные глиной лопаты, комья рыжей земли, немец пал на колени и дико завопил. Он подумал, что его привели расстреливать.

Мы смотрели на него, охваченного, как говорят в таких случаях, животным страхом, цепляющегося за полы шинелей наших красноармейцев, и не могли не вспомнить рассказ Данилина о том, что творят эти мерзавцы в Слуцке, в окрестных колхозах. Он же оттуда, этот вояка, из Слуцка, из колхоза «Расцвет», где возле колодца была убита пулеметной очередью молодая колхозница Зина Калугина.

У одного из таких трусливых «завоевателей» нашли письмо из дому. Немка пишет мужу: «Все знают у нас, как трудно вам воевать. Русские не люди, а кошмар. С ними, слышали мы, эти ужасные политруки».

Письмо Греты подсказало нам тему. А не написать ли, подумалось, о политруках? Уж очень страшны они гитлеровцам. Настолько страшны, что немцы посвящают политрукам тонны и тонны листовок.

Раскиданные с «хеншелей» и «фокке-вульфов», листовки эти на всем пространстве от передовой до окраинных домов Ленинграда валяются по обочинам канав, плавают в воронках от бомб и снарядов, мокнут на замшелых брусничниках и на картофельных полях. Размытая дождями, дешевая их краска давно расплылась, и трудно уже разобраться в аляповатых, уродливых картинках, в безграмотных стишках на тему, что, мол, «бей политрука, морда просит кирпича». Кто это сочинял? Может быть, один из тех, которых революция выбросила в Европу после 1917 года? А может, и такие, которые остаются у немцев сегодня?

Рассчитаны листовочки эти на наших бойцов. Наслушавшись-де подобных призывов, бойцы Красной Армии озлятся против политруков, возьмут в руки кирпичи И пойдут бить вышеуказанные «морды».

Почему же такой страх прохватывает немцев именно перед политруками?

Попробуем представить себе это, попробуем разобраться.

Если Ганс, побывавший, скажем, во вчерашнем бою, повидавший русских лицом к лицу, останется жив и приковыляет когда-нибудь обратно в фатерлянд, ему до конца его дней будет помниться студеное октябрьское утро под Ленинградом.

Он делал то, для чего за тысячу километров прикатил сюда в сером, многосильном дизельном грузовике. Он стрелял. Он бил и бил, давя на гашетку. Окопы гремели от пулеметного стука. Пули секли траву над головами русских; изорванный в клочья, летел дерн, никли к земле желтые ветви ракит. Русским, казалось, ни за что не пройти, перед ними пристрелян каждый метр.

Но Ганс увидел в тот день, что есть вещи, которых по учли, не предусмотрели ни имперское командование, ни сам премудрый фюрер. Немец увидел, как над цепью, намертво прижатой к земле, вдруг поднялся человек в серой шинели, поправил ремень портупеи, вскинул штык винтовки и побежал под огонь, вперед. Человек не сказал ни слова, но цепь поднялась тоже.

В этом бою Гансу повезло, он пока избежал смерти. Но в каждую клетку его тела вошел и прочно угнездился там страх. Тот страх, который захватил всю его душонку перед молчаливым человеком, вставшим в рост среди поля, которое звенело от пуль. Он помнит, что бил из автомата, не снимая пальца с гашетки. А человек все бежал, приближаясь и приближаясь. Его обгоняли поднявшиеся с земли русские солдаты.

Ганс подумал, что это командир. Но тогда почему он но орет, как орут в его роте все офицеры перед атакой? Почему не ругается? Почему только молча встал — и за ним пошли?

Немецкий солдат не знал, не ведал, что русский человек, пробираясь под пулями его автомата от одного бойца к другому, в то утро исползал всю передовую в своем подразделении и поговорил без малого с каждым. С одним выкурил «Звездочку», другого угостил глотком воды из своей фляжки, третьему посоветовал по возвращении из боя подбить каблуки подковками — стоптались. И всем, указывая на дымивший позади город, говорил скупо, по-фронтовому:

— Видите?

— Видим.

— Понятно?

— Понятно.

И когда настал час атаки, говорить уже было незачем.

Политрук Литовко — человек тот был политруком, и звали его Михаилом Литовко — погиб. Четверо бойцов вынесли его тело с поля боя. Над свежей могилой вся рота клялась: мстить, мстить, мстить — Михаила Литовко любили. Человек не сможет быть политруком, если его не полюбят бойцы. Политрук — это не столько должность человека, сколько сумма его человеческих качеств.

Мы ездили, ходили по частям, подразделениям, то есть бывали в полках, батальонах, ротах. Отыскать политрука нетрудно. Политруки есть в каждом батальоне и в каждой роте. Но не с каждым из них разговоришься. О них надо расспрашивать бойцов, с которыми политруки едят из одного котелка и спят бок о бок в холодных, заливаемых водой окопах; с которыми делят короткие минуты досуга, если вообще минуты напряженного затишья между боями можно назвать досугом.

Одной из минувших черных октябрьских ночей мы добрались до траншей, до землянок части, которая держит оборону левее совхоза «Пушкинский». До Слуцка, до Павловского парка оттуда, что называется, рукой подать. Рядом и моя опытная сельскохозяйственная станция. Жаль, что стояла ночь и ничего не удалось рассмотреть за брустверами окопов. Только ракеты да ракеты со стороны немцев — желтые, зеленые, красные. Да еще цепочки автоматных очередей трассирующими цветными пулями.

В большой землянке, лежа на полу, вместе со всеми вповалку (потому что, если стоять, низкая кровля но дает разогнуться, а сидеть не на чем), усталые, мы выслушивали рассказы бойцов о политруке Петрове и лишний раз убеждались в том, каких же размеров может достигнуть кажущаяся мелочишка, если ею не заняться вовремя.

Политрук Петров заметил, что многие бойцы что-то уж очень редко получают письма из дому, а если получают, то с невероятнейшим опозданием. А что такое, когда нет писем? Это значит плохое настроение, трепка нервов, душевное угнетение, тревога, всяческие предположения и догадки. Так дело оставлять было нельзя. Петров взялся его расследовать. И что же? Оказалось, бойцы сообщали родным неточные, путаные адреса. Значит, чтобы устранить одну из причин плохого настроения в роте, всего-то и надо было научить бойцов правильно надписывать обратный адрес на конвертах.

И так мелочь за мелочью. А из мелочей складывается то, что носит название «боеготовности воинского подразделения».

Знали бы немцы, кто этот загадочный и страшный для них политрук Петров, может быть, они бы и не стали тратить бумагу на призывы к нашим бойцам вооружаться кирпичами. До войны нынешний политрук был известным в Горьковской области строгальщиком-многостаночником, таким же рабочим, какими в ту пору были и его сегодняшние бойцы. Он их родной товарищ и брат.

«Люди, идущие впереди» — так сказал кто-то о политруках. Нам это очень понравилось. Да, именно, да, точно: в бой они идут первыми. Сколько гибнет их сегодня на торфянистых полях, раскинутых от Пушкина и Слуцка до Невы, до Усть-Тосно! Все они коммунисты, большевики. В батальонах и ротах они олицетворяют собою партию, которая в этой жесточайшей борьбе с фашизмом идет впереди армии, впереди всего народа.

Мы уже обдумываем свою корреспонденцию, которая так и должна называться: «Люди, идущие впереди». Или, может быть, просто: «Идущие впереди». Но прежде чем сесть за стол и обмакнуть в чернила ручку, нам непременно надо побывать в районе Усть-Тосно, в том горячем месте, где наши роты врылись в берег реки и держат врага на крайнем левом фланге 55-й армии — при впадении Тосны в Неву. Там немало отважных, в том числе есть, конечно, и политруки.

Часов в одиннадцать ночи мы оставили Бойко с «козликом» за незаконченным зданием Спиртстроя и в сыром октябрьском мраке двинулись дорогой на Усть-Тосно. Миновали Новую, которая в последних числах августа побывала в руках немцев; от нее почти ничего не осталось — все деревянное и кирпичное растащено на постройку блиндажей и землянок или ушло на дрова. Этот непрерывно идущий процесс растаскивания можно видеть по всей приневской низменной равнине: села, деревни, поселки как бы тают в жарком огне боев, тают с обеих сторон — и с той, с немецкой, и с нашей. И ничем это быстрое таяние не остановишь. Было острое время, когда немцы атака за атакой шли на Пулковские высоты, когда подступали к Колпину, рвались на север через Неву. В те дни, вернее, часы и минуты было не до раздумий о судьбах наших пригородных сел: все уходило в траншеи и блиндажи, ничто уже не имело цены, лишь бы задержать, не пропустить врага. А сейчас? Сейчас, когда похолодало, когда в лужах лед и дорожная грязь смерзаются в камни и когда все еще не настало время скорбеть о бревенчатых избушках, кому-то милых, родных, с палисадничками, резными наличниками, опустевших, осиротевших, с выбитыми, будто выплаканными окошками, — сейчас их по-прежнему разбирают по ночам и самым откровеннейшим образом топят ими печурки в землянках. Истопили дотла и деревню Новую.

За Новой дорога ведет по открытому; идешь по пей, продуваемый ветром с Ладоги, и все ближе, ближе линия, над которой одна за другой сгорают сигнальные и осветительные, надолго повисающие в воздухе рыжие ракеты. Одни гансы спят в окопах, в землянках, другие бодрствуют и светят над собой, боясь, как бы на них не набросились наши разведчики с кинжалами. Страшновато спать в чужих-то местах. Это не какой-нибудь Мариендорф под Гумбиненом, что по-нашему было бы Марьина деревня или просто Марьино; это очень далеко от гитлеровских гнездовий. Серые птицы залетели сюда за длинную тысячу верст и на виду у огромного, богатого города, одного из замечательнейших городов мира, изнывают от вшей, от холода и от страха. Они не только светят ракетами, по страх, а может быть, и требование устава заставляют их еще и постреливать время от времени. То застрочит автомат, то ухнет ротный минометик, то примется солидно рокотать крупнокалиберный пулемет. Низко над дорогой, по которой мы идем, время от времени, будто гадюки, шипят тяжелые пули. Они стелются почти по самой земле, и нет никакого смысла падать в канавы, как мы делали прежде; мы даже не останавливаемся, чтобы определить, откуда стрельба; идем и идем — ни на что другое сверх этого силенок-то уже и нет. Примешься искать укрытия — только измотаешься, а в конце концов и не встанешь. Думаем об одном: дорожку обратно надо бы подыскать другую, эта, видимо, уж очень хорошо пристреляна немцами.

По глинистому крутому спуску сползаем к Тоспе и длинным ходом сообщения пробираемся в блиндаж. Он полон командиров и бойцов. Светит керосиновая лампа с густо закопченным стеклом, которое сбоку выбито и заклеено газетиной, коричневой от жара. Одни спят на нарах, другие втиснулись под нары; кто на полу, а кто и сидит возле стола. Несколько пластов махорочного дыма вожжами тянется к слегка приоткрытой двери.

Нам обрадовались. В это «уютное местечко» не часто забредают гости. Здесь бойцы-ленинградцы несут одну из самых тяжелых передовых вахт. В сорока или в пятидесяти метрах от их блиндажа — такие же блиндажи и траншеи немцев. Оттуда слышны голоса, звяк-бряк котелков, щелканье затворов.

Многие из спящих поднялись, повылезали к свету. Пошли разговоры. Добрались мы и до основной своей темы — до политруков. Было помянуто имя Михаила Виноградова.

— Вот о нем и напишите, — сказал один из строевых командиров. — Был ранен. После госпиталя получил отпуск, но гулять но захотел, вернулся в роту, к своим бойцам. Дрались тогда здесь же, на Тосне, только выше по течению. Убило у них командира. Заменил Виноградов. Несколько дней успешно командовал ротой. Пока нового по прислали. А сейчас, сами знаете, с пополнением туго. Неделями сидим без смены.

— Душевный человек товарищ Виноградов. Что верно, то верно, — поддакнул боец, казалось, дремавший возле телефонного аппарата. — В бою всегда первый. Только, если начистоту, зуб у меня на товарища политрука.

— Что так? — поинтересовались мы.

— А вот как было дело. Составляли у нас группу — дзот тут один ликвидировать. Товарищ политрук и скомандовал: «Коммунисты, два шага вперед!» Ну, партийцы, попятно, шагнули. С ними и я. А он: «Ты куда, говорит, отправился? Ты беспартийный. Вернись-ка в строй». И не взял меня. Вот я и того, зуб точу. — Боец улыбается, вспоминая эту историю.

Другой красноармеец рассказывает о том, как политрук Виноградов в нескольких десятках метров от противника разъясняет боевую задачу бойцам, как делится краюхой хлеба или сухарем, как в трудную минуту умеет пошутить и поднять у всех настроение.

— А где он сейчас, товарищ Виноградов? Нельзя ли его повидать?

— Снова в госпитале. Осколком в грудь ударило. Но пишет, что скоро вернется, дело на поправку пошло.

Среди ночи мы собрались в обратный путь. Нам посоветовали прежней дорогой не идти, а прошмыгнуть по береговой кромке под обрывом Невы. Один участочек там, правда, небезопасен. Перед устьем Тосны в Неве лежит затонувшая баржа. Часть ее осталась над водой, и на этой части постоянно сидят два или три немца с автоматами и легким ротным минометом, Но сегодня ночь темная, небо в тучах, и мы-де быстренько завернем за выступ берега, где немцам нас уже не достать.

Все шло хорошо, пока выбирались к Неве, к той песчаной кромке, по которой следовало идти под обрывом к Спиртстрою. Но едва мы ступили на плотный подмерзлый песок, как в тучах произошли передвижки и туманная белая лупа осветила белым все окрест. Черная баржа оказалась совсем рядом, ее выпяченный борт таинственно бугрился над водой, напоминая не то «Наутилус» капитана Немо, не то кита в океане. Вот-вот даст луч прожектора, если это «Наутилус», или, если кит, пустит гейзер воды, раздутой дыханием в мелкую пыль.

То, что хлынуло с баржи, скорее было гейзером, чем прожектором, хотя и светилось: это был поток трассирующих пуль, устремленный в нашу сторону. Вспомнились слова о том, что кроме автоматов на барже есть еще и миномет. Бойцы, рассказывавшие о нем, называли его, правда, минометиком. Но нам достаточно было и «минометика» с его 49-миллиметровой «минкой». Что делать? Залечь тут и ждать, когда тебя проскребет на мерзлом песке осколками этой «минки», смысла не было. Мы подхватились и побежали, стремясь как можно скорее достичь излома берега, того выступа, за которым немцы уже нас не будут видеть. Светящиеся пули замелькали, запели вокруг с остервенением. Хлопнул и «минометик» — «минка» разорвалась впереди. Пока она, весело посвистывая, неслась за нами вдогонку, мы, верно, прилегли на минутку, на время разрыва. Осколки ее тоже не без веселья прощебетали в холодном воздухе над нами.

Так мы бежали, падали, вскакивали, снова бежали до самого выступа. На наше счастье, немцы ни разу не угодили миной позади нас, все время только впереди. Видимо, их как-то обманывал лунный свет и, может быть, наши тени были им видны лучше, чем мы сами.

За выступом, пробежав беспорядочной рысью метров семьсот — восемьсот, мы рухнули на песок, вконец измотанные. Лупа удалилась за тучи, снова настала черная темень, в которой справа от нашего пути тускло отсвечивала студеная невская вода.

От шального бега с препятствиями в сердце у меня был такой разлад, что, когда возле Спиртстроя надо было взбираться на крутой берег, Михалев, тоже достаточно запыхавшийся, должен был сходить за Бойко, и они вдвоем помогали мне преодолевать кручу.

Когда мы наконец-то очутились в своем «козлике», я при свете карманного фонаря попытался рассмотреть, который же час. Но часы на руке были разбиты — ни стекла, ни стрелок.