14

14

Что ни день, то в Ленинграде новые разбитые бомбами здания, обнаженные пустые квартиры, у которых нет передних стен и видны нависшие над улицами шкафы, кровати, столы, перекошенные двери. Что ни день — вновь развороченные глыбы мерзлой земли на мостовых и тротуарах, пожары, смерти — от бомб, от снарядов, от голода. Город холодный, сумрачный, скованный, как бы сцепивший зубы в непреклонной, суровой решимости драться до конца.

Падает и падает снег, его не убирают, и однажды, возвратясь под вечер из армии и свернув на проспект 25 Октября со стороны Калашниковской набережной, мы увидели на площади перед Александро-Невской лаврой и дальше по всему проспекту, до Октябрьского вокзала, вереницы пустых троллейбусов, у которых давно выбитые стекла заменяла потемневшая от осенних дождей фанера. Троллейбусы стояли, занесенные снегом, мертвые, тихие. Движение городского транспорта прервалось. До каких пор, никто уже не знает. Люди ходят пешком, скользя на беспорядочных волнах слеживающегося, леденеющего снега.

Из-за этих неимоверных транспортных трудностей, из-за того, что юго-западные и южные окраины города чаще обстреливаются и слишком близки к переднему краю немцев, в Ленинграде идет переселение из одних районов в другие — в более «тыловые» или же в такие, которые поближе к тем предприятиям, на которых работают переселяющиеся. Пустых квартир предостаточно. Формальности для переселения сведены до минимума — чтобы на преодоление их не тратить оставшиеся силы.

Положение тяжелое не только в городе, по и на фронте. Вчера мы видели, как по дороге от Рыбацкого к Понтонной, то есть из «тылов» к передовой, пешком брело «свежее пополнение». Люди держались друг за друга, чтобы не упасть на ледяной скользкий булыжник. Там, куда они брели, в так называемом первом эшелоне, бойцы в день получают одним сухарем больше, чем во втором эшелоне, но и этого «дополнительного» сухаря, конечно же, далеко не достаточно, чтобы ходить в бой, бросаться в атаку.

А бои, атаки не прекращаются — бои, в результате которых командование надеется очистить Кировскую железную дорогу. Этой дороги ждет весь Ленинград, ждет фронт. Без нее гибель. Но есть ли силы для того, чтобы сокрушить сытого, прочно, глубоко врывшегося в землю, захватившего удобные рубежи немца?

Мы вновь — не только не в первый, но уже и не во второй, не в третий раз — лежим на самом верхнем этаже еще больше разбитого снарядами огромного здания Спиртстроя. Лежим возле щелей в досках, которыми зашита пробоина в стене. Смотрим вперед через стекла одолженных нам командирами биноклей, видим эту желанную линию Кировской дороги, которую так важно, так смертельно необходимо вырвать из вражеских рук.

По сторонам от насыпи линия фронта проходит перед рекой Тосной. На правом, высоком берегу — основные укрепления немцев. На левом — передний край их обороны. Здесь тоже дзоты, ходы сообщения, проволока, минные поля — все как надо! А перед ними болотистая низина. Немцы видят ее всю и давно пристреляли тщательно из пулеметов, минометов, пушек.

Вот уже который день наши наступают по открытому, злому болоту. Другого пути вперед просто нет. Многодневный бой на этом участке фронта, изнурительный, кровопролитный, — это, в сущности, бой за узкую полоску земли с двумя лептами параллельно уложенных рельсов, ведущих в глубь страны.

Нам известно, что батальон Дегусарова уже ухватился за эту полоску. Командный пункт батальона врыт в самой насыпи, а бойцы залегли по обеим ее сторонам. Они отчетливо видят ту железную арку моста, черную на фоне снегов и серого зимнего неба.

Окопов у ведущих это медленное наступление бойцов пет. Торфянистую, пропитанную водой землю рыть нельзя. Сверху ледяная корка, а тронешь лопатой — вода. Ляжешь, промнешь корку локтями — тоже вода. Бойцы укрываются в воронках от снарядов, в которых на дне прочный лед. Все они без маскхалатов. Белое их бы демаскировало: ветер взрывов сорвал снег с земли, растопил его, обсыпал черной копотью. Здесь все: и земля, и колючие обломки стали, и этот черный снег, — все перемешалось.

Люди лежат на захваченном рубеже уже несколько суток. Пищу им приносят ночью — как там, под Пушкином или меж Путроловом и Московской Славянкой. Несут тоже в ведрах, в бидонах, и путь тех, кто доставляет ее, тяжкий путь в два километра, длится много часов.

Днем поднять голову над краем воронки немыслимо. На стороне немцев тотчас взовьется зеленая ракета, и из-за реки градом полетят не крупные, но губительные мины. А если засветится красная ракета — ударит и артиллерия, вновь и вновь перепахивая торфяник. А винтовки, пулеметы, автоматы стучат без всяких сигналов. Немцы готовы обрушить весь свой огонь даже на одиночного человека, который только появится возле дороги. Они, точно клещи, вцепились в эту дорогу. Они тоже знают, что потеря ее — начало их разгрома под Ленинградом.

Только ночью могут как-то передвигаться наши бойцы. Но и тогда это до крайности рискованно. Немецкие снайперы караулят каждый шорох. Они пристреляли все тропинки и бьют на звук. А часто открывают огонь, даже не видя и не слыша цели — так, на всякий случай.

Батальон Дегусарова, за наступлением которого мы наблюдаем с этой артиллерийской голубятни (кстати, тут же находится и НП армии), давно ждал приказа продолжить движение вперед. Приказ был отдан только что, когда уже шла артиллерийская подготовка, когда наши тяжелые снаряды рвались в районе немецких укреплений. Это было так близко от наступающих, что нашим бойцам приходилось еще ниже пригибать головы.

Атака началась в шестнадцать ноль-ноль, в неожиданное для немцев время, когда стало смеркаться, когда немцы считали день оконченным.

Никто не кричал «ура», никто не мчался цепями через поле с винтовками наперевес. Люди, мы видим в бинокли, ползут. Ползут из одной воронки в другую и, думается, ползут молча, плотно прижимаясь к начиненной осколками земле.

Немцы встречают их беглым огнем артиллерии. Над полем наступления — космами, клубами, столбами — черный дым от взрывчатки. Земля дрожит, дрожь ее достигает нашего НП, отдается в локтях и коленях.

Но едва развеиваются ветром дымные марева, как снова видно, что люди ползут и ползут. И не только те, у кого в руках винтовки, — ползут и пулеметчики, грудью толкая вперед свои «максимы». С катушками телефонного кабеля на спине ползут связисты — тянут линию вслед за командирами рот.

Заметно некоторое движение и в обратную сторону: это санитары волокут по земле на плащ-палатках первых раненых.

Мы пробыли на НП до глубокой ночи, видя в черном мраке впереди только вспышки малиновых, багровых огней разрывов, цветные цепочки пулевых трасс, всплески выстрелов и слыша неумолчный грохот боя. Вниз мы спустились, когда батальону был отдан приказ закрепляться на новом рубеже.

В блиндаж КП полка мы зашли в ту минуту, когда начальник штаба отмечал на карте линию этого рубежа.

— Продвинулись почти на пятьсот метров, — сказал он. — Захватили часть траншей, ход сообщения, четыре дзота. Еще натиск — и немец будет спихнут в Тосну. А тогда!..

Мы уже много слышали этих оптимистических «а тогда!..». И все-таки каждый раз хотим верить и верим, что «тогда» непременно враг покатится назад и Кировская дорога будет освобождена. Нельзя ее не освободить. Нельзя.

Нам рассказывают подробности боя. Мы записываем в блокноты о связисте Федоре Лебедеве, который был ранен, но не бросил линии, соединяя и соединяя порванные провода. Лебедев делал свое дело и после второго ранения, и только смерть смогла остановить отважного связиста.

Разведчик Афанасий Потемкин с гранатами в руках лез прямо на ствол вражеского пулемета, поливавшего наступающих свинцовым дождем. Немец-пулеметчик ме-пял ленту за лентой, а Потемкин полз и полз, и казалось, нет ему смерти. И Афанасий Потемкин взорвал гранатами немецкий пулемет.

Пулеметчик Григорий Куликов, припав к «максиму», не замечая больше ничего перед собой, сосредоточенно бил по вражескому пулемету, который расстреливал наших с фланга. Он отвлек огонь на себя. Может, минуту, а может, целый час продолжалась эта дуэль — времени никто не считал. Замолчал немец.

— Люди сбрасывали с себя шинели, — сказал один из командиров, побывавших в этом бою, — оставляли их в воронках, рвались в рукопашную с врагом. Даже раненые далеко не все соглашались эвакуироваться. Кто мог, продолжал сражаться.

Начальник штаба полка заштриховал отбитый у врага участок красным карандашом, и мы отправились на ночлег в Усть-Ижору.

На нашей веранде был нестерпимый холодище. Мы проклинали бабку-кулачку, наевшуюся оладий, напившуюся парного молока и блаженствовавшую в тепле русской печки. Люди во имя ее жизни лежат в этот час в ледяных воронках на торфянике, иные уже никогда и не встанут с него, а если и встанут, то без ног или без рук, а она, с кулацкой своей психологией, сидит на мешках с мукой, понавесила килограммовые замки на курятники и коровники и зорко следит, как бы Серафим Петрович Бойко не обнаружил среди огорода яму с картошкой и не стащил бы, истощенный голодом, пару-другую картофелин. В лице этой старой мерзавки мы люто ненавидим все кулачество как живодерский, живоглотский, живучий и изворотливый контрреволюционный класс. С кулачьем мне приходилось сталкиваться в годы коллективизации, в годы работы агрономом. Я слышал и голоса обрезов, видел по ночам пламя пожарищ над колхозными и совхозными конюшнями, видел истерзанных, убитых парией, приезжавших на практику в деревню из городских комвузов. Звериные души, звериные лапы, звериная мораль. Меня бабка-кулачка нисколько не удивляла. Но сугубый горожанин Михалев то и дело ахал:

— Но ведь она же человек! Слушай, ну как не впустить в дом при такой холодине! Как не поделиться лепешкой!