8

8

Базируясь на деревню Белую с ее штабами, колесим по частям Волховского фронта, которым командует генерал армии К. А. Мерецков. Продолжаются сильные бои. Немцы, так стремительно отброшенные от Тихвина, уже собрались с силенками и остановились. Кириши взять с ходу нам не удалось. Сейчас там мощный опорный пункт немецкой обороны. Много крови льется возле Погостья.

Побывали в оперативном отделе штаба 4-й армии, долго рассматривали карту расположения наших и немецких войск под Ленинградом, на всех подступах к нему. До чего же близко подошли немцы к окраинам города с осени, и как близки они, ударив на Тихвин, были к тому, чтобы в районе Онежского озера соединиться с финнами.

Карта все зафиксировала. Вдоль Финского залива, от деревень Липово и Устье до Петергофа, лежит лоскут удержанной нами земли длиной километров в сорок — пятьдесят и шириной, ну, самое большее — в двадцать. Дальше, к Ленинграду, от Петергофа до Урицка, по всему берегу сидят немцы, рассматривают в бинокли Кронштадт, Лахту и Ольгино, Васильевский, Голодай и Елагин острова, что ни день стреляют оттуда по ленинградским улицам из тяжелых пушек. От Урицка, через Пулково, на Пушкин, Ям-Ижору, Колпино — от залива до Невы, — примыкая к окраинам Ленинграда, лежит еще один лоскут, удержанный нашими войсками в сентябрьских боях. На северо-востоке за Невой, в сторону Карельского перешейка — кус побольше, он выгибается к Ладожскому озеру. Но, даже если сложить все кусы и лоскутья, это же малая горсточка советской земли, как бы вырванная из гигантского тела страны, сжатая в чужих железных пальцах. Над нею во всех направлениях снуют крупных калибров снаряды, челноками ходят бомбардировщики и воздушные разведчики, ходят нагло, и даже днем: те зенитные пушки, которыми Ленинград располагает, до них не достают в морозном зимнем небе. Вдоль Ладожского озера, по берегу, от Шлиссельбурга километров пятнадцать на восток — снова немцы, отсекая нас по сухопутью от Большой земли. Пустячный неравносторонний четырехугольник, вытянутый от озерного берега до Мги, преграждает здесь путь к Ленинграду и из Ленинграда. Синявинские торфяники, Синявинские высотки… Волховский фронт рвется через них к траншеям Ленинградского: ленинградские части тоже бьются об эти препятствия, устремляясь навстречу волховчанам.

Мы пишем о героях тяжелых боев, военным телеграфом и разными оказиями отправляем свои корреспонденции через Ладогу, в редакцию «Ленинградской правды».

Живем в Белой, в избе колхозницы, куда нас определил комендант штаба. Деревня большая, живописная, на счастье мало пострадавшая от гитлеровских поджигателей. Дом, в котором мы остановились, теплый. Хозяйка приветливая, гостеприимная, говорливая. У нее дочь лет двадцати. Хозяйка каждый день рассказывает о том, сколько страхов натерпелась она из-за дочки за время немецкого плена.

— Солдатня же, офицерье… Люди они некультурные, дикие. Никто ни с чем не считается, будто мы для них скот бессловесный. Трогать не скажу, чтобы трогали, но и человека в тебе видеть не хотят. «Подай, принеси, вымой, постели!..» Их тут, может, пятнадцать, может, двадцать в дому у нас квартировало. Всю ночь в костяшки играют, в карты, на гармошках пиликают, песни орут. Мы лежим на печи — ни живые ни мертвые, все смотрим и смотрим, беды ждем. Поверите ли, пытка же это египетская, день-то за днем, час за часом в своем дому чужаков видеть и беды от них ждать. А доченька моя, на нее, на беду-то, так и лезет, так и лезет. Что бы смолчать, язык подержать за зубами, нет, режет, что ножом, на любое ихнее слово. Комсомолка она у меня, всегда активная была, бесстрашная. «Дай воды», — орут ей. «Сам возьмешь, не велик барин», — это она-то. «Почисти сапоги». — «Сам лижи их своим языком». И еще, главное, кое-что и на немецкий переведет: в школе отличницей была. А раз я и вовсе обмерла до полусмерти. Сидит солдатня вот на этой лавке, что возле окна, рядком так расселись, рубахи поскидывали нательные и все, как один, вшей бьют. Увидел один, что я смотрю на эту работу, и давай изгаляться: это, мол, такой-то ваш вождь, это такой-то… Выкладывает по одной штуке на лавку, давит ногтем и гогочет. И все гогочут. Девка моя тут и выскочи на них, что огурец бешеный. «Врешь, — говорит, — это не тот, о ком ты мелешь. Это Гитлер твой, Геббельс ваш, Геринг!..» Ну, думаю, конец нам пришел, крестом себя осенила, ноги подсеклись сами собой. А те, вошебои-то, еще пуще заржали. Только один поднялся так спокойненько и хлестанул мою забиячницу ладошкой по лицу. Не сильно, не для боли, значит, а для порядка. «Но-но-но! — сказал. — Гитлер гут. Геббельс гут, Геринг гут». «Гут» — это по-ихнему «хороший» получается. После этого я ее на сеновале скрыла, строго-настрого наказала не высовываться. Они расспрашивали было: куда да почему пропала такая красивая девушка? К тетке, соврала им, в другую деревню за хлебом пошла. Так беда и миновала нас. А быть бы ей, быть. По всему виделось, доберутся турки эти до нее, до девки моей.

Газеты много пишут о действиях наших советских партизан в тылу врага, о борьбе советских людей на оккупированной немцами нашей земле, о смелых, убежденных, идейных; среди них и старые, и молодые, и зрелые годами, и совсем юные. Я смотрю на дочку нашей хозяйки, а вижу тех, о которых только что прочитал. Задержись немцы в Белой подольше, нет сомнений, что пламенная патриотка эта тоже вступила бы в борьбу с ними, ушла бы в леса, била оттуда партизанскими пулями, жгла бы дома, занятые врагом, взрывала мосты, устраивала завалы на дорогах. Такую не купишь, не разоружишь идейно, у такой се убеждений не отнимешь.

Несколькими днями позже, в Будогоши, пришлось узнать и нечто другое. Я сидел в тепло натопленной комнате особого отдела, где мне рассказывали истории, касавшиеся пребывания немцев на тихвинской земле.

— В трех шагах отсюда находится под замком одна девчонка, — сказал капитан-особист. — Всего-то восемнадцать лет от роду, а уже успела стать предательницей.

— Как так?

— Да вот так, послушайте. Но эта история невеселая, хотя знать ее полезно всем. Этакая красоточка жила тут недалеко в поселке. Родители и так и эдак наряжают ее, холят, лелеют. Школу окончила — на работу определять не спешат. «Погуляет пусть, — уговаривают сами себя, — поневестится». Платья шелковые, туфельки на самом высоком каблучке, патефончики, танцульки. В общем-то ничего как будто бы плохого в этом нет. Верно? Все же мы повторяли слова: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Но вот пришли немцы. Девчонку эту да еще двух-трех ей подобных офицерики из контрразведки быстренько присмотрели. Платья, понятно, еще более модные перед ними раскинули — из «самого Берлина»! Шампанское — французское. Шоколад — голландский. Апельсины — итальянские. Бусы, браслеты — чешские. Пластиночки — одни фокстротики. «Красивая» началась жизнь. Потом в общежитие» всех собрали. Дескать, учить немецкому языку будут, чтобы переводчицами стали. Такие, мол, они все интеллектуальные, не похожие на местных фанатичных дикарок, вполне европейские барышни. А там, глядишь, облачая в рубища беженок, стали отправлять через линию фронта, заставили собирать куски в торбу, а вместе с кусками и сведения о наших частях, об артиллерийских позициях, о штабах, лесных аэродромах. Сейчас ее ждет военный трибунал. Она говорит, что все, все поняла. Об одном просит: чтобы отцу не сообщали, в кого она превратилась. Не вынесет он такого позора.

— А кто ее отец?

— Железнодорожник. Машинист. Рабочий человек.

Две девушки — одна из деревни Белой, другая из-под Будогощи — обе из трудовых семей, обе почти одних лет, обе учились в советских школах, были пионерками, комсомолками. Но какими разными пошли они путями. Одна была готова умереть за свои коммунистические убеждения, другая согласилась на предательство за шелковые тряпки, за шоколад и стекляшки. В чем же дело?

— Хотите с ней поговорить? — спросили меня особисты.

Да, я хотел поговорить с ней, я должен был разобраться в этих человеческих загадках.

Она сидела в узкой комнате с ржавой решеткой на окне, смотрела в верх окна, потому что низ его был заколочен досками.

— Скажите, — спросил я, — вы понимаете, что натворили?

— Да, да, да! Понимаю. Слишком хорошо понимаю. Я превратилась в мерзкую шпионку, совсем в такую, о которых когда-то с возмущением читала в книгах.

— Ну, это ладно, — говорю я, — вы не устояли перед заграничными платьями, перед заграничным шоколадом. Вы, в сущности, еще очень молоды, и ничего удивительного в том нет. Но почему же вы не остановились вовремя? Ведь вы могли перейти линию фронта по заданию немцев и явиться к своим, рассказать им все сами.

Она молчала. Потом замотала головой.

— Нет, пет, вы не понимаете. Они уже не давали остановиться, они не давали опомниться. Они держали меня, как в клещах. Я вся была запутана, опутана. Их платья и шоколад обошлись мне дорого, очень-очень дорого.

— Что значит «держали»? И в каких клещах?

— Тот офицер, по заданиям которого я работала, все время говорил, что любит меня, что увезет меня в Германию, в Европу и там я увижу настоящую культурную жизнь, увижу мир. А потом, когда этот исчез и на его место явился другой, мне уже ничего не обещали. Другой просто грозил: чуть что, милашка, мы повесим твою матку на фонаре в Будогощи. Папа-то у нас уехал вместе с паровозом, когда подходили немцы, а мама осталась. Она уже немолодая.

Тяжелый, холодный камень остался на душе после разговора с этой дивчиной. Нельзя было не видеть: мучилась она не от мысли о том, что с ней будет, а от того, что с ней сталось. Всю бы свою молодую жизнь отдала она теперь за то, чтобы только не было этого происшедшего с нею. Ей показалось пустячком ответить улыбкой на улыбку элегантного вежливого чужого офицера в лихо заломленной фуражке; пустяком казалось выпить с ним бокал вина и принять в подарок несколько камешков на нитке. Ведь и они, дескать, люди; тем более люди из такой страны, которая так много дала мировой культуре, науке. Девушка из деревни Белой не принимала чужих улыбок, на слово она отвечала еще более решительным словом. Немцы видели в ней потенциального солдата, которого можно убить, но нельзя согнуть; поэтому они и не пытались ее сгибать; ее мать права: они бы ее рано или поздно уничтожили. А эта, забалованная родителями, не знавшая труда, нежненькая, не выстояла перед соблазном. Мастера из гитлеровской разведки, воспользовавшись этим, сделали из нее свое оружие, и кто теперь подсчитает, сколько наших бойцов, офицеров, мирных граждан погибло от этого оружия в Тихвине, в Лазаревичах, в Ругуе, здесь, под Будогощью…