6

6

Дня за два до нового, 1942 года в редакции Негина появился тощий, длиннолицый и бледнолицый, даже зеленолицый, человек в шапке с ушами и в шинели до полу, в петлицах которой красовалось по две «шпалы». Одет он был в военное, но ничто военное на нем, как говорится, не смотрелось. Это был сугубо штатский, сугубо мирный человек, по фамилии Фарфель, по имени Семен. Несколько раз я видывал его в Ленинграде, в газетных редакциях. Поэтому мы поздоровались, как знакомые. Но не слишком знакомые. Вышел он, оказывается, из госпиталя, в который угодил недели две назад, сильно разболевшись чем-то блокадным, привезенным из голодного Ленинграда.

Он, как мне показалось, покачивался после болезни и вызвавшей ее голодухи, но в глазах у него светился веселый прищур на окружающие и его и нас, всех вместе взятых, тяготы военного времени. Он острил по любому поводу, и было видно, что это его защитное средство против помянутых тягот.

В мирные времена Семен Фарфель был автором солидных газетных статей на партийные или хозяйственные темы, статей увесистых, содержательных, с анализом и со вскрытием причин того явления, о котором шла речь. С ним, думалось, не пошутишь. Но оказалось, что все это совсем не так. Мы быстро подружились и провели вместе дни, оставшиеся до нового года. Фарфель подыскивал оказию, чтобы вернуться в Ленинград, так как все корреспонденции о взятии Тихвина, ради которых он сюда ехал, давно были написаны, отправлены и помещены в газете «На страже Родины», в которой служил этот миролюбивый воин.

31 декабря, когда в городе происходило всеобщее волнение по поводу того, как бы получше встретить новый год, первый новый год в условиях войны, нам с Фар-фелем в одном из авиационных штабов, с которым у меня установилась связь, выдали роскошнейший предпраздничный паек. В редакцию Негина мы принесли в своих мешках белые, только что выпеченные пышные хлебы, банки со шпротами, бруски холодного сливочного масла в пергаменте, колотый сахар, кубики какао, сгущенное молоко и печенье. Это было нечто давным-давно не виданное и не слыханное и такое сказочное, будто бы оно прямо из «Тысячи и одной ночи», а не со складов авиационной части.

Часам к одиннадцати вечера в редакции никого не осталось, все аборигены разбрелись по одним им известным адресам и адресочкам; ушел и Евгений Иванович. Остались мы втроем — Вера, Семен и я. Затопили плиту, поставили чайник, разложили на рабочем столе Негина свои припасы, готовясь к достойному переходу из одного года в другой, может быть, более счастливый, чем тот, который отсчитывал последние минуты своей жизни, и вдруг не без ужаса обнаружили, что у нас нет главного для новогодней встречи: нет выпивки, нет даже самой что ни на есть вульгарной самогонки, не говоря о коньяках или шампанском.

Не знаю, был ли еще кто-нибудь на всем земном шаре в тот час, ну разве что в самых строгих вегетарианских странах Южной Азии, кто, приветствуя новый, 1942 год, чокался не бокалами с вином, а жестяными кружками с горячим какао? Таких, видимо, на земле оказалось всего трое, в старинном русском городе Тихвине, освобожденном Красной Армией от немцев. И ничего, получалось у них здорово.

Потом, разомлевшие от еды и тепла, мы проговорили почти до рассвета.

Уже далеко за полночь Фарфель сказал, усмехаясь:

— Ты восторженный человек, ты думаешь, что после войны все герои будут награждены, что им непременно воздадут должное. Добро восторжествует, а зло, дескать, будет наказано и искоренено. Война, мол, поможет нам от многого очиститься, ее огнем, как огнем паяльной трубки, будет проверено — где золото подлинное, а где лигатура, фальшь, подделка. Видишь ли, сердцем я тоже надеюсь на это, очень хочу этого. Но увы, мне кажется, что этого не будет. Все равно еще на долгие десятилетия останутся процветать жуки с крепкими локтями. Сейчас они работают ими, чтобы вытолкаться подальше от передовой, от огня, от главной линии боя. По окончании войны они заработают локтями в обратном направлении: к главной линии получения наград и всех иных послевоенных благ. Ты смотри: мы с тобой видели здесь ребят из дивизионной газеты. Каждый день они с бойцами, они с ними в землянках, они в наступлении, в атаках — это их повседневное дело. Они подлинные герои военных будней. А кто видит их героизм, кто его замечает, кто о нем говорит? Недавно же — к взятию Тихвина — прикатил из Москвы одни газетный тенор. Он сразу шастнул в штаб фронта, ему дали машину, к нему прикомандировали двух автоматчиков. Прокатился залетный соловей на КП армии, посетил пару госпиталей, укатил — и вот подвалище!.. — Фарфель потряс номером одной из центральных газет, в котором был роскошно подан очерк помянутого нм «тенора». — Так кто, думаешь, нахватает наград? Ребята из дивизионок? Или вот такой трущийся на виду у генералов, у командующих?

Сложный вопрос о должных воздаяниях за зло и за добро мы так и не решили. А 2 января распрощались с Семеном и отправились в Ефимовскую.

Отправились мы попутной машиной. Это была авиационная фотокинолаборатория на колесах. Закрытый кузов с небольшим оконцем в потолке, затягивающимся черной шторкой. Вдоль боковых стен тянулись длинные прилавки с ваннами и ванночками для проявления пленок, различные приборы и красные лампочки. Кузов изрядно промерз, на металлических частях всюду пушился иней.

Было невозможно холодно, и мы с Верой, пожалуй, закоченели бы до смерти, сидя на этих прилавках с ваннами. Но машина то и дело глохла, останавливалась, начиналась долгая возня с мотором, мы выходили на дорогу, грелись тем, что пытались помогать шоферу что-нибудь крутить: заводную ручку, колесо, домкрат.

Наши страдания от холода время от времени вознаграждались. При очередной остановке на пути к большому селению Великий Двор, не раз помянутому в сводках Информбюро, мы ступили на снежную целину, заваленную разбитой немецкой техникой. Этого добра оказалось здесь раз в двадцать больше, чем вокруг деревни Лазаревичи. Грузовики, пушки, повозки, зарядные ящики… И всюду трупы, застывшие в страшных, мучительных, изломанных позах. Обсыпанные снегом каменные руки, ноги, спины, затылки, лица…

Мне хорошо помнилась картина Верещагина: такое же обширное снежное поле, но где-то в Болгарии, близ Плевны, и тоже снег, под которым не сразу разглядываются мертвые тела, много сотен мертвых тел русских воинов. Склонив голову, стоит над полем смерти русский, православный батюшка. Тишина, покой, скорбь.

Мы стоим над полем смерти по меньшей мере батальона, а может быть, и целого немецкого полка, то ли накрытого огнем «катюш», то ли исхлестанного свинцовыми бичами пулеметов, и никакой вокруг не видно и не слышно скорби — всюду жизнь и скупая военная радость. Скрипят полозья саней — колхозники возят удобрения на соседние поля, объезжая свалку мертвяков, весело перекрикиваются с подводы на подводу; в селе стучит движок, повизгивает циркульная пила — разделывают бревна для построек; кричат вороны, сквозь еще не ослабшие морозы уже чуя весну.

Со стороны Великого Двора был нацелен на Тихвин один из главных ударов, и немцы, продолжавшие двигаться от города на север и на восток, попали тут в пекло; их смело огнем, раздавило танками.

Удар по корпусам Шмидта, помимо того, что он принес нам крупную военную победу, еще и знаменует собой огромную победу моральную. Мы можем, можем бить хваленых вояк Гитлера. А раз можем, то и будем бить их не переставая.

Я вспоминаю и вновь продумываю нашу поданную редактору «Записку» о тех неправильностях и недостатках, какие мы увидели в ведении боевых действий некоторыми частями 55-й армии. Верная «Записка», ничего не скажешь. Здесь, на Волховском фронте, это каждому видно, воюют более зрело и потому несравнимо успешнее. А сюда, как известно, переброшен ряд и наших ленинградских соединений и частей, и даже тех самых, которые мы поминали в «Записке». Там, под Усть-Ижорой, они толклись на одном месте, неся и неся потери, а тут идут в стремительном, победоносном наступлении. Тоже, правда, несут потери, но такие, о которых нельзя сказать, что они напрасные; за здешними потерями следует радостный успех для всей страны.

«Записка» правильная, размышляю я перед полем разгрома немцев, по если кто-нибудь когда-либо найдет ее в архивах и положит наш труд в основу своего романа или повести о войне, он неизбежно все перекосит, у него будет как бы и правда и в то же время ложь. То, что рассказано в нашей «Записке», может стать лишь одной из глав в романе, стать главой, касающейся боевых дел только на участке обороны 55-й армии, и то в определенный период нескольких недель октября — ноября.

Без глав о крепости «Орешек», о дороге через Ладогу, без глав о победных боях за Тихвин, без главы об этом поле перед Великим Двором невозможно написать даже небольшую повесть, не то что роман о войне. Когда собираешься что-то писать, очень важно не ошибиться в выборе жанра. Нельзя затевать роман, когда достаточно простой докладной записки. Нельзя раздувать многотомную эпопею, если у тебя есть только материал для «заметок военного корреспондента», и то с весьма ограниченного, узкого участка какого-то фронта. Накатаешь том, два, три, их поиздают, попереиздают, и они отправятся на дальние залежные полки библиотек, потому что всегда из них будут торчать не совместимые с жанром романа «корреспондентские заметки». Ошибка в выборе жанра — непоправимая, пагубная ошибка. Увидав мусор на лестнице, надо писать заявление управхозу. А если на фундаменте из этого мусора построить роман о неполадках в нашей жизни и несовершенствах нашего строя, который-де не способен сделать так, чтобы не было мусора, то все равно это будет не роман, не художественное произведение, а всего-навсего предлиннейшее заявление, но, к несчастью, читать его придется не только управхозу, а еще и тысячам обманутых читателей.

Вот так думалось и раздумывалось 2 января 1942 года близ селения Великий Двор, перед которым войска генерала Мерецкова нанесли крупное поражение немцам. Здесь и еще о многом ином можно было поразмышлять, по машина завелась, и мы двинулись дальше.

На одной из дорожных развилок настала минута, когда мы попрощались с шофером и с летчиком, ехавшими в кабине, и вошли в ближайший дом, чтобы обогреться. Мы сели на широкие лавки возле окон в избе, нас сморило от избяного тепла, мы опустились на лавки и так, каменным, беспробудным сном на глазах у хозяев спали, может быть, час, может быть, два, а может быть, и значительно больше. Не было ни снов, никаких ощущений, были только усталость и желание спать, спать, спать.

Среди ночи пошли дальше. Шли долго, по трудной, скользкой дороге. Ни одна машина нас не обогнала, не было и ни одной встречной. Был темный, как в сказках, заснеженный лес. Далеко в нем или за ним что-то заунывно и безнадежно выло. Даже не будучи подписчиком журнала «Охотник», каждый бы догадался, что там воют волки. Догадались и мы; пошли поэтому так: дорожный скарб перекинут на ремне через мое плечо, а руки наши — с пистолетами за пазухами шинелей, у меня ТТ, у Веры бельгийский браунинг № 2. Патронов в карманах — несколько горстей.

Но огневая наша мощь нам не понадобилась. Мы благополучно вошли в притихшую под низкими снеговыми тучами ночную Ефимовскую — в административный центр района, до которого немцы не добрались. Явились мы сюда с заданием редакции — посмотреть, как живет такая вот не тронутая врагом Большая земля. Ефимовская, по сути дела, — самый ближний к фронту край этой земли, потому что Тихвинский район — это уже, конечно, фронт, полоса непосредственно военных действий.

Ночь мы провели в первом попавшемся нам доме, расстелив на грязном полу шинели. Спали так, как в другое время и в другой обстановке не спится и на пуховиках. Проснулись чуть свет от дружного и одновременного галдежа многих голосов. Открыв глаза, подумали было, что уже находимся на небе: над нами плыли пласты того рыхлого белого материала, из которого, если верить итальянским мастерам живописи средних веков, изготавливались библейские облака. Это был пар, подымавшийся над тремя или четырьмя большими лоханями; возле каждой лохани стояли по две, по три женщины, ворочали что-то нелегкое в лоханях, а из-под лоханей при этом бежала мутная мыльная вода и уже подбиралась под наши шинели. Мы устроились, оказывается, прямо в прачечной, в которой с утра до ночи стиралось повидавшее виды красноармейское исподнее.

Ефимовская хотя и была «тылом», частью Большой земли, но и ее изрядно пощипали с воздуха бомбами. В поселке было несколько прифронтовых госпиталей. Один из них немцы недавно разбили прямыми попаданиями бомб. Здание сгорело дотла. Мы остановились перед пожарищем, перед грудой изъеденных огнем, дочерна прокаленных железных коек. На каждой из них перед тем, как сюда упали бомбы, лежал человек; врачи и сестры самоотверженно боролись за его жизнь, за то, чтобы он вновь вернулся в свои родные, может быть, владимирские, может быть, челябинские или красноярские места, вновь бы пахал и сеял или выплавлял бы сталь. Но бомбы упали, и что же сталось с теми людьми после налета «юнкероов»?

— Многие погибли, — объяснили нам в райкоме партии. — Других покалечило по второму разу.

По распоряжению военного коменданта поселились мы в домике, половину которого занимает райземотдел и райфинотдел. В нашу комнатуху за печкой надо проходить через канцелярии этих двух немаловажных районных учреждений, перебравшихся в такую тесноту, потому что их исконные помещения тоже, как госпиталь, разбиты. Чтобы войти во двор, среди которого стоит этот домик, надобно как-то поладить с хозяйской козой, по имени Роза Викторовна. У козы длинные, как сабли, изогнутые рога и странноватый характер: одних она пропускает беспрекословно, будто бы и не видит, других стремится непременно загнать на поленницу березовых дров возле сарая. А достигнув цели, тотчас с легкостью необыкновенной вскакивает на поленья сама и лихим ударом рогатого лба сбрасывает беднягу наземь. Сотрудники обоих учреждений накапливаются поэтому возле калитки и идут через двор, построившись в каре, готовые к дружному отражению козьих атак. Но коза тоже не дура и в таких случаях ни к кому не пристает. Опыт жизни научил ее в наступательный бой с недостаточными силами не бросаться.

Жизнь райзовцев и райфинотдельцев нелегкая. Время от времени над поселком на большой, недоступной зенитчикам высоте появляется «юнкере» или «хейнкель». На железнодорожной станции тогда торопливо бьют железиной о рельс или о буфер. И все, кто есть в районных учреждениях, подхватив наиболее ценное и необходимое — главные свои папки, канцелярские счеты, арифмометры, — бегут в соседние кусты. Никому не хочется лишний раз оказаться под бомбами.

В комнатках райзо и райфинотдела холодно. Печка топится, но она не согревает старый щелястый домик. Сотрудники по очереди садятся перед ее отворенной дверцей и чуть ли не в огонь суют иззябшие ноги.

А в остальном… Удивительно, как в остальном все похоже на довоенное. Люди крутят ручки телефонных аппаратов, дозваниваются до сельсоветов, до колхозов, требуют сведений о наличии семян к весеннему севу, о том, сколько отремонтировано плугов, борон, сколько вывезено на ноля удобрений. В колхозах развертывается, как бывало, социалистическое соревнование, все делается по-мирному, по-хозяйски. А ведь от Великого Двора по Ефимовской, от того места, докуда дошли гитлеровские полки, оставались совсем немногие километры. Никто не разбежался, никто не демобилизовался — ремонтируют плуги и бороны, возили и возят удобрения под урожай 1942 года.

Я разговорился с секретарем райкома партии о том, насколько же прочен наш государственный строй.

— Мудрость нашей партии, — сказал он, пододвигая ко мне стакан жиденького чая, — в том, дорогой товарищ, что труд в нашей стране она сумела превратить в дело чести, доблести и геройства. Человек, настоящий человек, так устроен, что честь для него превыше всего иного, доблесть — это высшее его украшение как личности. Ну, а геройство? Во все века, даже тысячелетия, героем мечтал и мечтает стать любой еще с детства. Это сильные, могучие стимулы. Ни в одной стране мира этого нет и быть не может, пока там капитализм. У них что? Только погоня за наживой. Так сказать, голая материальная заинтересованность. А это для человека далеко не все. Успехи мирового значения будут сопутствовать нам всегда, покуда труд в сознании людей будет делом их чести, доблести и геройства. Гитлер это понимает. Он в своей контрпропаганде бьет как раз по самому главному. Дескать, геройствуйте, а что за свое геройство получаете, господа колхозники и господа советские рабочие? На черта вам это геройство? Я дам вам возможность работать не на государство, к чему вас призывают коммунисты, а на самих себя, на себя. Но что у него получается из этих призывов? Не хотят наши русские, советские люди разваливать свои коллективные хозяйства, не желают вновь превращаться в частников-собственников. Не манит их перспективна рано или поздно стать таким путем или батраком-поденщиком, или мироедом-кулачиной. Слышали, в районе Дедовичей целые партизанские края за спиной у немцев существуют? Сельсоветы сохранились, люди колхозами работают, госпоставки собирают, чтобы передать как-то Красной Армии. Даже загсы там есть, райвоенкоматы. В тылу-то у немцев! Не сумел Гитлер и не сумеет отнять этого у наших людей — понимания труда как дела чести, доблести и геройства, присущего только нашему строю и невозможного ни при каком другом. Если кто-нибудь когда-нибудь сумеет это подменить только личной материальной выгодой, индивидуальной, отдельной от того, что делает у нас для человека государство, — тот поставит страну в тягчайшее положение. С приходом этой индивидуалистической выгоды уйдет чувство коллективизма, начнет расти, как плесень, наплевательство на большие государственные дела и проблемы.

Я слушал его и вспомнил деревню Лазаревичи. Если бы колхозникам Лазаревичей разбежаться — кому в Тихвин, кому на Алюминьстрой или на Волховскую ГЭС (всюду сейчас остро нужны рабочие руки), — они значительно лучше устроились бы материально: твердый заработок каждые две недели, хороший паек по рабочей норме. Но они остались в разоренной деревне, на истоптанной врагом земле — они идут на геройский трудовой подвиг, зная, что их усилия через год, через два окупятся сторицей и вновь они все вместе подымут свои Лазаревичи до уровня передовых, обеспеченных колхозов района, и материальное благополучие придет к ним не через индивидуалистические усилия, а через коллективное хозяйствование, которое вместе с достатком несет им еще и признание их трудовой доблести. Человеку мало корыта, до краев полного харчей: сала, картошки, мамалыги. Издревле сказано: не единым хлебом жив человек. На то он и человек, а не животное. Если все свести лишь к одной материальной личной выгоде, то к чему тогда ордена нашим воинам за их подвиги на поле боя? Выдай каждому герою по аршинному полену ветчинной колбасы — вот и вся награда. А есть же, наверно, такой слепец, который убежден, что именно подобная награда и есть высшая из наград.