Мой дядя — честный вор в законе

Пока город сотрясали настоящие сражения между милицией и бандитами, воровская часть хевры старалась минимизировать свою активность, дабы не угодить между молотом пролетарской законности и наковальней беспредельщиков. По мелочовке работали щипачи, домушники, халамидники, поездушники, банщики, скамеечники (конокрады), магазинники.

Введение новой экономической политики правительством большевиков напомнило торгашескому Ростову о его славном прошлом. Как грибы начали расти тресты, синдикаты, артели и кооперативы. В разоренном войной городе вновь запахло большими деньгами.

Этот чудный аромат реанимировал пребывающих в анабиозе ростовских крадунов, резонно решивших, что после ликвидации конкурентов тяжкое бремя по изъятию этих денег легло на их натруженные плечи.

С появлением НЭПа оживились мошенники (в Ростове прогремело дело о хищениях мануфактуры Леоном Нанбургом и Давидом Фридманом), расхитители (дело о регулярных кражах на 1-й государственной заготовительной фабрике шайкой во главе с председателем фабкома Тересфельдом), взяточники (дело о злоупотреблениях в Сахаротресте группы уполномоченного Михаила Маршака и его подельников Рафаила Кагана и Михаила Цейтлина) и фальшивомонетчики (дело «кукольника» Сашки Забазного).

После разгрома банд вентерюшников поток рекрутов перенаправился в босяцкое сословие уже по воровскому пути. Речь шла в том числе и о выживших в войне на уничтожение. Так было гораздо безопаснее для неофитов, чем хождение под расстрельными статьями УК.

Этому способствовали и изменения в уголовном законодательстве страны, заставившие крадунов пересмотреть свой взгляд на объект воровства.

По Уголовному кодексу РСФСР 1922 года высшая мера социальной защиты в виде «поездки на Харьков» формально не была включена в систему наказаний, ибо считалось, что ее применение должно носить исключительный и временный характер, вплоть до отмены ВЦИКом после официального окончания Гражданской войны. Наиболее строгим наказанием на замиренных территориях объявлялось лишение свободы максимальным сроком на 10 лет. В этих условиях бандиты могли бы почувствовать себя вполне вольготно, если бы в реальности вооруженные преступления априори не ставили налетчиков вне закона.

Принятый же в 1926 году новый УК в своей особенной части ввел понятие «контрреволюционных преступлений», закрепленных в печально знаменитой статье № 58. Она гарантировала вышку совершившим любые антигосударственные преступления, в том числе и «путем возбуждения населения к массовым волнениям, неплатежу налогов и невыполнению повинностей или всяким иным путем в явный ущерб диктатуре рабочего класса и пролетарской революции». Равно как и покушавшимся на представителей органов власти и расхищение-повреждение госимущества. Статья № 59 («преступление против порядка управления») и вовсе обещала расстрел за все, что может препятствовать Советской власти исполнять функцию осчастливливания народа по канонам марксизма-ленинизма.

Зато банальная кража (статья № 162), совершенная «вследствие нужды и безработицы, в целях удовлетворения минимальных потребностей своих или своей семьи» (а кто в Советской России не нуждался в поствоенный период, а кто из мазуриков не был безработным?), обещала щипачу или городушнику ласковые 3 месяца лишения свободы, отбываемые в исправительно-трудовом доме. Даже домушник или взломщик, правильно сориентированный на частную, а не на государственную собственность, рисковал не более чем годом «крытки» (заключения). В начале 20-х за подобное просто ставили к стенке.

Таким образом, власть, по сути, давала понять «тортуге», что «мое красть не моги — шкуру спущу, а за частника, то бишь мелкую буржуазию, я не в ответе. Грабь награбленное в свое удовольствие, перекантовавшись на „дядиной даче“ всего лишь один календарный квартал».

Естественно, что подобный месседж не услышать было невозможно. Воровской мир чутко уловил сладостные перспективы и просчитал плевые риски. После чего наиболее желанным объектом охоты в Ростове стал богатеющий нэпман (артельщик, кооператор, кустарь и пр.) и его имущество.

А принятый в 1924 году Исправительно-трудовой кодекс и вовсе был на руку воровскому сословию. Он четко обозначил статус осужденных: социально близкие — приговоренные к лишению свободы лица, не принадлежащие к классу трудящихся и совершившие преступление в силу классовых привычек, взглядов или интересов (то есть босяки по жизни, честные бродяги), и классово близкие — пролетарии, которые «по несознательности совершили преступление в первый раз, случайно или вследствие тяжелых материальных условий». И те и другие считались потенциальными союзниками гегемона, жертвами кровавого царского режима.

Соответственно, социально и классово чуждыми были бывшие имущие и интеллигентские слои населения, чей путь за решетку только начинался. Эти по происхождению своему были страшно далеки от народа. И уж тем более от его пролетарского авангарда.

В царской России все было наоборот — профессиональные варнаки и душегубы считались изгоями общества и париями. Народник-каторжанин Петр Якубович в книге «В мире отверженных» подчеркивал, что в тюрьме и на каторге администрация не допускала их к хлебным должностям и всячески отгораживала их от приличных каторжан. В том числе и политических. Оттого «держать зону — держать волю» они никак не могли.

Новая же социально-экономическая формация в корне изменила положение воров в стране — они перестали быть изгоями, а стали заметным фактором и союзником правящего режима.

Изменения в кастовой системе преступного мира Ростова коснулись его краеугольной части — статуса воров и бандитов. Первые вполне уживались с советскими властями, отгораживая себя от вторых особой титулатурой — воры в законе, таким образом подчеркивая, что кодекс они чтут. При этом, в отличие от «политики», «законники» не претендовали на смену социального строя, выбирая жертв из числа зажиточных нэпманов, кулаков, торговцев и пр., стараясь не посягать на социалистическую собственность. Жизнь по блатному закону или по понятиям как на воле, так и за решеткой, вполне укладывалась в советскую идиологему, по которой сталинская перековка уголовников в честных тружеников еще только предстояла и считалась лишь вопросом времени.

В то же время жиганы-беспредельщики разницы между жертвами вовсе не делали, что и ставило их вне всякого закона. Будь то УК или воровской кодекс. К этим милиция была беспощадной и зачастую вопрос решала на месте. Поэтому, попав в руки правосудия, первые тут же спешили объявить себя ворами в законе, дабы их в горячке не причислили к сонму отморозков.

Как пишет исследователь Александр Сидоров о конце эпохи НЭПа: «Теперь же „авторитеты“ преступного сообщества стали именовать себя „честными ворами“ (не желая замечать очевидной иронии такого странного словосочетания), „ворами в законе“ (в слове „воры“ ударение падает обязательно на второй слог: этим как бы сохранялась преемственность от старорежимных „иванов“). Называя себя ворами, профессиональные уголовники подчеркивали, что они сознательно занимаются только «чистым» воровством и не выступают против законов и политики государства. Была специально разработана „воровская идея“, построенная на отрицании ценностей политических уголовников… «„Законники“ специально подчеркивали, что политику Советского государства они признают и уважают, в отличие от „жиганов“ не борются против порядка управления. Они просто „трясут фраеров“, обкрадывают частных лиц, не замахиваясь на систему».

Иными словами, верхушка воровского сословия четко давала понять, что ее не интересует политическая ситуация в обществе — вор должен только воровать и не вмешиваться в дела государства. То есть «быть в законе». Воровской мир, по сути, подался во внутреннюю эмиграцию. Ушел из общества, игнорируя его институциональную систему, но не покушаясь на нее.

Эта парадигма в конце 20-х — начале 30-х годов ХХ века, очевидно, начала оформляться параллельно как на воле, так и за решеткой. Раньше блатные сходняки не носили характер четко выраженного профессионального слета. В них принимали участие наиболее авторитетные и влиятельные на данный момент представители всех криминальных специальностей, что делало их более репрезентативными, но и более аморфными с точки зрения отстаивания конкретных интересов хевры.

Теперь же дождавшиеся, когда мимо проплыл труп их врага, крадуны лишь констатировали очевидное: сходняки с полным основанием стали монопрофессионально называться воровскими. Старорежимные воровские традиции («понятия», «правила») были кодифицированы в своеобразную «конституцию», предписывающую хевре необходимые морально-этические нормы честных бродяг, честняков, правильных блатных.

По словам одного из крупнейших специалистов-практиков по рецидивной преступности конца 1940-х — начала 1950-х годов В. И. Монахова, «„воровская община“ признает вором всякого, кто разделяет „воровской закон“, обязуется беспрекословно его выполнять, живет только за счет воровства в рамках своей „специализации“ и примыкает к одной из общин… „Вор в законе“ — это особая категория преступников-рецидивистов, характеризующаяся двумя особенностями: 1) устойчивым „принципиальным“ паразитизмом; 2) организованностью. Таковым мог считаться лишь преступник, имевший судимости, авторитет в уголовной среде и принятый в группировку на специально собранной сходке. Кандидат в группировку проходил испытание, всесторонне проверялся ворами, после чего ему давались устные и письменные рекомендации».

Особенно наглядно это обозначилось в местах лишения свободы, где кастовость смотрелась наиболее рельефно. Там воры просто сторонились как «политики», «контриков», так и жиганов (а вскоре и сук — ссученных воров, пошедших на сотрудничество с государством). Неправильные отношения с ними могли «запомоить» честного бродягу, лишив его своего статуса «честняка».

Поэтому жить по понятиям, воровской идеей становилось насущной необходимостью существования за решеткой при поддержке собственной касты, кентовки, общины, «семьи». Эти понятия, законы коллективно вырабатывали лидеры, ставшие ворами в законе.

В тюрьмах и зонах эти законы шлифовались и пестовались, обрастали опытом и передавались на волю. В свое время идеолог анархизма князь Петр Кропоткин в «Записках революционера» говорил о тюрьмах как «университетах преступности, содержащихся государством». В советскую эпоху зарешеченная жизнь превратила воров в настоящих магистров и бакалавров этих учебных заведений, обладающих правом как выдавать «дипломы о высшем уголовном образовании», так и распоряжаться жизнью и судьбой своих студентов. Именно они сумели создать такой высокий уровень самоорганизации воровской общины, что это стало решающим фактором в победе воров над жиганами как в тюрьме, так и на воле.

Иллюзия того, что социально близкий преступный мир можно перековать трудом на стройках коммунизма, вразумить, обнадежить, убедить в преимуществах нового строя, воззвать к совести и т. п., появилась у идеологов ВКП (б) в конце 1920-х годов и владела их умами долгие годы. Для этого снимались правильные фильмы («Путевка в жизнь» Николая Экка, «Заключенные» Евгения Червякова), ставились правильные пьесы («Аристократы» Николая Погодина), писались правильные романы («Вор» Леонида Леонова).

Иллюзия подогревалась успешной борьбой с беспризорниками (главными рекрутами преступности), изловленными и отправленными в детдома, и политическими противниками, выявленными и спроваженными пока что на Соловки. Предполагалось, что массовый катарсис теперь коснется и уголовников, которые сами не могли не жаждать избавления от надоедливой криминальной жизни.

В пользу иллюзии говорило и то, что к началу коллективизации (1929–1930 годы) в стране значительно сократилось количество случаев контрреволюционных преступлений, бандитизма, убийств и разбоев. Если в 1922 году в Советской России было возбуждено 2097 уголовных дел о бандитизме, то в 1927-м — в четыре раза меньше. Были ликвидированы привычные для уголовников места обитания (в Москве — Хитров и Сенной рынки, в Одессе — притоны на Дерибасовской).

В Ростове на размывание преступного сообщества серьезно повлиял миграционный фактор. Это в первую очередь проявилось в перемене места жительства значительной части населения города и увеличении его численности за счет притока переселенцев из деревень и станиц.

Так, по состоянию на 1914 год население Ростова насчитывало 172,3 тысячи жителей. В ходе Гражданской войны через город многократно проходила линия фронта — шесть раз он переходил из рук в руки, попадал под германскую оккупацию. Эмиграция имущих слоев, политические репрессии, погромы, беженцы, тиф, испанка, боевые, уголовные и небоевые потери заметно сказались как на численности, так и на сословной структуре населения (точные цифры потерь просто некому было выяснять). Зажиточные слои, проживавшие в нынешнем старом Ростове, по сути, были выдавлены из города.

По праву победителя Советская власть взялась за радикальный пересмотр жилищного фонда. Началось уплотнение буржуев за счет переселения в их дома, расположенные в престижных центральных районах Ростова и Нахичевани, обитателей лачуг из рабочего Темерника и некогда разбойных окраин — Байковского хутора, Олимпиадовки, Нахаловки, Грабиловки, Берберовки, Стеклянного городка и пр. Выжившие и не сбежавшие владельцы особняков становились теперь лишь одними из квартирантов в многолюдных коммунальных квартирах.

Пользуясь возможностью поправить жилищные условия, по этому же маршруту двинули и содержатели окраинных трактиров-притонов, хаз и малин. В новых коммуналках устраивать ямы для скупки краденого, торговли запрещенным спиртным или укрывать беглых стало невозможно. Поэтому, хочешь не хочешь, многим барыгам, зухерам (альфонсам), блатер-каинам, мешкам пришлось идти на известные жертвы «ради теплого сортира» — менять специализацию и устраиваться на легальную работу.

Освободившиеся же окраины заполнили бежавшие от голода и расказачивания нищие крестьяне и казаки из пострадавших от Гражданской войны деревень и станиц, увеличив к 1923 году население Ростова до 231,4 тысячи жителей.

В итоге сужалась и босяцкая база хевры, и число ее потенциальных жертв — до упрочения НЭПа грабить стало некого и нечего. Поэтому и число преступлений заметно снизилось, что создавало иллюзию отмирания уголовного мира.

Интересно, что впоследствии (и по сей день) некогда престижные кварталы старого Ростова за счет кардинального и неоднозначного изменения социального состава своих обитателей превратились чуть ли не в трущобы с перманентно напряженной криминогенной обстановкой. Постепенно они фактически слились с Богатяновкой, создав мрачный криминальный пояс Ростова с привычными малинами, блатхатами, наркопритонами, нелегальными публичными домами, шалманами, наливайками и т. п.

В то время как переселявшиеся на освободившиеся окраины крестьяне и рабочие заводов «Ростсельмаш», «Красный Аксай», «Красный Дон», имени Ленина и др., напротив, могли чувствовать себя там вполне комфортно и безопасно на избавленной от босяцких точек территории.

Идеологи перековки настолько поверили в собственную правоту, что отмирание преступности в кругах пропагандистов-агитаторов воспринималось чуть ли не как нечто само собой разумеющееся. Из-за этого сыщики из ОГПУ напрочь упустили тектонические сдвиги в среде профессиональной преступности.

Известный российский знаток криминального мира генерал-лейтенант Александр Гуров в своей книге «Профессиональная преступность: прошлое и настоящее» писал: «Под впечатлением неоспоримых успехов в борьбе с бандитизмом, контрреволюционными и иными преступлениями не совсем обоснованно, а главное преждевременно, проводилась мысль об отживании преступности и ее депрофессионализации. Например, с пафосом писалось: „В воровском мире царит тревога. В последних «шалманах» и «малинах» с недоумением поговаривают о том, что профессии вора приходит конец“. В подтверждение приводились заказные письма преступников вроде этого: „Убедительно прошу оповестить через газету всех бывших воров, что на воле везде и всюду идет такое движение: правонарушители отрекаются от преступности и идут работать. Преступный мир пустеет. Наступает конец всему тому, чем когда-то жили воры“. Безусловно, такой оптимизм не соответствовал действительности, поскольку при этом не учитывались объективные социальные факторы.

Таким образом, начиная с 30-х годов феномен профессиональной преступности не изучался».

Иллюзия перековки, видимо, базировалась не на пустом месте, а на опыте тех же воров-«расстриг» образца апреля 1917 года, пытавшихся вырваться из преступного сообщества под давлением пропаганды. Однако наступать на те же грабли криминалитету эпохи соцреализма явно не улыбалось — все помнили, чем закончилась первая попытка примирения шпаны с властью. К тому же сменилось поколение обозленных царизмом люмпенов, для которых уход в уголовщину был скорее жизненной необходимостью, чем осознанным выбором. К концу 20-х годов в ростовской хевре уже прочно держали власть старорежимные профессионалы, управляющие с помощью воровского закона закаленными военным коммунизмом, голодом, продразверсткой и репрессиями блатарями из бывших беспризорных и жертв Гражданской войны, которым любить новую власть тоже было не за что.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК