Фадеев и Луговской. «Жизнь улыбается эсквайрам»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Луговской и Фадеев подружились в начале 30?го года, видимо, после вступления Луговского в РАПП.

Милый старик! – радостно писал Фадеев. – Я очнулся сегодня от вчерашней пьянки, очнулся в залитой солнцем комнате и долго лежал, глядя в потолок, – одинокий и грустный, но с большой ясностью в мыслях. И с каким-то особым хорошим чувством подумал о тебе – о том, что ты существуешь на свете и что ты – мой друг[160].

Еще большее их сближение произошло в Уфе, куда они были направлены для формирования башкирской писательской организации и подготовки к писательскому съезду.

В Уфу Фадеева и Луговского пригласил Матвей Погребинский – полпред ОГПУ в Башкирии, близкий друг Горького, которого все звали запросто Мотей. Он создавал специальные коммуны для бывших уголовников, в том числе знаменитую «Болшевскую коммуну» для беспризорников. Именно он стал прототипом главного героя фильма «Путевка в жизнь», которого играл Николай Баталов, пытавшийся воспроизвести образ Погребинского – в частности, тот без оружия появлялся в подвалах, на чердаках, где собирались беспризорники, не агитировал их, а разговаривал «за жизнь».

Я живу сейчас на даче под Уфой – много пишу (это дает хорошее настроение), катаюсь верхом и на лыжах, пью кумыс! Кругом дремучие снега и целыми днями – солнце. Пестует меня Мотя Погребинский – вы его знаете, – человек, которого я очень люблю. Несмотря на его внешнее «чудачество» (он любит прикидываться простаком, но это в нем бескорыстно, вроде игры), он человек незаурядный, талантливый и очень добрый[161].

После смерти Горького Погребинский прожил недолго, он покончил с собой в конце 1936 года.

В Уфу Фадеев поехал со своей женой Валерией Герасимовой. Там же, фактически на глазах Владимира Луговского, произошел их семейный разрыв.

Их брак был трудным, они то сходились, то расходились, любили друг друга и мучили. Герасимова, узнав об измене мужа, отравилась, но ее успела спасти ее сестра – Марианна (Мураша), о чем Валерия впоследствии много раз жалела.

Марианна Герасимова работала в НКВД, в конце 1934 года ее уволили на пенсию по нетрудоспособности после мозговой болезни. Она страдала тяжелыми головными болями, но все-таки ей удалось выздороветь. В 1939 году Марианна была арестована, на допросах ее пытали. Вернувшись из лагеря после войны в дом Валерии, она почувствовала, что за ней возобновилась слежка. Она так боялась нового ареста, что в отчаянии в 1945 году повесилась в Лаврушинском, в квартире сестры. Для Валерии Герасимовой, да и для Фадеева, который дружил с Марианной, это стало настоящим ударом.

Во время войны, находясь в Ташкенте, Луговской снова возвращается к началу их дружбы с Фадеевым:

…Помнишь наш разговор в Уфе, когда мы сидели у придорожной канавы и отыскивали созвездья. Во многих людях я разочаровался. Вот лежали мы в Барвихе с Уткиным, ехали в одном купе, думал я, что подружусь с ним, а оказался он злым, самовлюбленным и страшно холодным человеком. Много раз доверчивость моя к людям летела к черту, и оставался горький черный осадок. Но ты через все испытания в нашей, в своей, моей жизни прошел как большой человек, большой, щедрый на чувства друг[162].

А в Уфе они пишут, каждый свое. Фадеев – «Последнего из Удэге», а Луговской отрабатывает впечатления от пустыни и границы:

Вторую книгу «Пустыни и весны», – писал в автобиографии Луговской, – я написал в Уфе, где мы жили более полугода с дорогим мне другом А. А. Фадеевым. Жили мы анахоретами. Днем работали, вечером выходили на шоссе, выбритые и торжественные, и рассуждали о мироздании и походах Александра Македонского. Неподалеку всю ночь вспыхивали огни электросварки. Осенней ночью по саду ходила огромная старая белая лошадь и со стуком падали яблоки…[163]

Потом, в 50?е годы, он эту картину воспроизведет в стихотворении «Уфа»:

Бродит лошадь белая,

                         ступает

Тяжело и мерно,

                         как во сне.

Яблони холодными стопами

Медленно проходят при луне.

А в середине 30?х годов Фадеев с нежностью написал о Луговском в записной книжке:

Сильный красивый мужчина с седыми висками и могучими дикими бровями… Подходя к дому ‹…› он насвистывал какую-то солдатскую песенку в переулке… Он был полон счастья… Мы пили кофе и бежали на Москву-реку. Она еще – Москва-река – не была в граните. Мы плавали, как тюлени, ныряли, топили друг друга, смеялись до головной боли…[164]

В архиве Луговского россыпью лежали небольшие листочки из блокнота, исписанные фадеевским почерком, правда, с несколько пляшущими буквами. Возможно, они относятся к тому же периоду, когда они «плавали, как тюлени».

«…Жизнь улыбается эсквайрам, ибо открылись кабаки, но мелкопоместным эсквайрам не хватает чего? Денег!..»

В 1934–1935 годах Фадеев живет на Дальнем Востоке. Но теперь он в своеобразной опале. У него окончательно портятся отношения с Горьким, который не простил ему скорый разрыв с РАППом, с Авербахом. Нелюбовь Алексея Максимовича доходит до того, что в начале 1936?го он закажет недавно приехавшему в Союз Святополку-Мирскому ругательную статью на «Последнего из Удэге».

Фадеев зовет к себе друзей, и они приезжают. Но одиночество не оставляет его.

Планы у меня большие, – пишет он Луговскому. – Чувствую, что вошел уже в ту пору, когда ветрогонству – конец. Надо закончить роман, написать несколько рассказов для «Правды», засесть основательно за теорию и за науки и одолеть поначалу не менее двух языков – немецкий и английский. Засяду под Владивостоком, и года полтора-два в Москве меня пусть не ждут (сие пока в тайне держи, т. к. разрешения от ЦК я пока не имею, да и боюсь, что дойдет эта весть до родных и любовниц и начнут они меня мучить слезными письмами). Чувствую я себя прекрасно – в здешней суровости, в здешних темпах и масштабах. Поначалу – «встречи с друзьями!» – кое-что мы попили (раза два я нарезался даже основательно), а сейчас уж и думать забыл – не до того (очень хочется работать).

Вспоминая последние два года, не могу подчас избавиться от чувства большой грусти – прожиты не так, как надо, с малыми успехами и – в сущности, без радостей. Хотелось бы иметь в предстоящей жизни подругу сердца, да, кажется, придется одному быть. За жизнь свою не менее, должно быть, тридцати «алмазов сих» подержал в руках – и от них настоящей любви ни от кого не нажил, да и сам никому не предался до конца – теперь уж, видно, и поздновато надеяться. Так-то, mein Hertz![165]

Сколько еще ждет его впереди событий и личных, и общественных…

Но пока в письме к Павленко он, рассуждая о своих предпочтениях в классической литературе, размышляет о том, понадобятся ли кому-нибудь их произведения в будущем или нет, и заключает письмо словами, что никакой ценности они как писатели с Павленко не представляют, потому горестно говорит он: «…мы не мастера, а полезные писатели. Утешимся, Петя, что мы писатели «полезные»»[166].

Фадеев, по воспоминаниям Лидии Либединской, неоднократно рассказывал, что всякий раз, когда ощущал на себе взгляд Сталина, ему казалось, будто на нем висит десять пудов. «Его не трогали, – рассказывала она. – Сталин Фадеева любил, а в конце 1938 года его вдруг выбрали в ЦК. Жил Фадеев в Большом Комсомольском переулке – в доме НКВД»[167].

«Я всегда верил ЦК», – повторял он растерянно после смерти Сталина.

И всю последующую жизнь он пытался уверовать в логику власти, которой служил как генеральный секретарь Союза писателей.

Зелинский записывает в дневнике в 1945 году рассказ Фадеева о том, как Сталин показал ему папку с допросами Кольцова – дело, видимо, происходило в начале 1939 года (Кольцов был арестован в декабре 1938?го). Фадеев объясняет своему биографу, что из допросов узнал о том, что Кольцов служил германской разведке.

Теперь я понимаю, – говорил он Зелинскому, – что он, видимо, был даже принят Гитлером самим. Но как человек умный, он усомнился в победе фашизма. И он для перестраховки связался с французской разведкой. Решил, что быть шпионом в демократической стране лучше, всегда туда можно будет скрыться[168].

Фадеев изо всех сил пытается вжиться в откровенный бред, который читал под сталинским присмотром, проникнуться логикой Кольцова – шпиона двух разведок. Кажется, что и сам-то он уже изъясняется как немного помешанный.

И вот Кольцов, Белов, – продолжал свой рассказ Фадеев, – в своих показаниях много писали о Мейерхольде как резиденте иностранной разведки тоже, как участнике их шпионской группы. ‹…› Потом приходит ко мне Сталин и говорит мне: «Ну как, прочли?» – «Лучше бы я, товарищ Сталин, этого не читал…» На что вождь спокойно ему отвечает, что им вот приходится в этой грязи копаться, а Фадееву, видишь ли, неприятно. «Вы же должны знать, – говорит ему Сталин, – кого вы поддерживали своими выступлениями. А мы вот Мейерхольда, с вашего позволения, намерены критиковать». Каково мне было все это слушать. Но каково мне было потом встречаться с Мейерхольдом. Его арестовали только через 5 месяцев после этого случая. Он приходил в Союз, здоровался со мной, лез целоваться, а я не мог уже смотреть на него[169].

Валерия Герасимова писала в воспоминаниях, что когда стали возвращаться товарищи Фадеева из лагерей и один из них пришел в его почти министерскую квартиру, тот обнял его со слезами. Зашел разговор о Сталине.

– Знаешь, у меня такое чувство, что ты благоговел перед прекрасной девушкой, а в руках у тебя оказалась старая б-дь! – сказал Саша.

И еще: «…такое чувство, точно мы стояли на карауле по всей форме, с сознанием долга, а оказалось, что выстаиваем перед нужником». Он все искал метафоры, сравнения, связанные с юностью, любовью, верой…

Ужас того времени, – печально констатировала Герасимова, – был в том, что Сталин сумел сделать всех ответственными за все происшедшее. Ужасно, что смертельный страх смешивался во многих из нас с представлением о целесообразности этой охоты за людьми![170]

Сколько самоубийств видел Фадеев за жизнь! Борис Левин описал в романе одну из возлюбленных, покончивших с собой по вине Владыкина (Фадеева). Л. Б. Либединская говорила, что Фадеева часто обвиняют в причастности к самоубийствам, в которых он был неповинен. Это касается, например, Ольги Ляшко, дочери писателя Н. Ляшко, у которой была очень короткая связь с Фадеевым. Потом она благополучно вышла замуж, а в конце 30?х вместе с мужем они покончили с собой.

Я знал молодого писателя Виктора Дмитриева и молодую писательницу Ольгу Ляшко (дочь известного писателя Николая Ляшко), – писал Юрий Олеша в дневнике, – которые совершили одновременный уход из жизни. Он застрелил ее – согласно тому, как было договорено, – и затем застрелил себя.

Они оба были молоды и красивы. У него была наружность здорового мальчика – румяные полные щеки, пухлые, налитые свежестью губы. Она тогда казалась мне похожей на цыганку. Теперь я помню только бирюзовое ожерелье на смуглой шее.

Их двойное самоубийство, происшедшее вскоре после смерти Маяковского, наделало шуму. Кажется, они оставили какие-то записи из общего дневника, объясняющие их поступок…[171]

В середине 1937 года Фадеев оказался в Испании. Там на улице он случайно встретил свою бывшую близкую знакомую Инну Беленькую и радостно бросился к ней, не зная, что она разведчица. Через несколько дней ее вызвали в Союз, так как она была опознана на улице Мадрида. Ее участь была решена. Она приехала в Москву, отправилась в самый высокий на тот момент высотный дом на Тверской и выбросилась из окна.

Так складывался самоубийственный опыт той эпохи, подготовивший и собственный уход Фадеева.