Гибель поэтов. Как это было

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Не бойся сплетен. Хуже – тишина,

Когда украдкой пробираясь с улиц,

Она страшит как близкая война

И как свинец в стволе зажатой пули.

П. Яшвили. Обновленье

(перевод Б. Пастернака)

Не стрелял я из кремневого ружья,

Не лелеял, не ласкал глазами сабли.

Светом жизни, мирным братством дорожа,

Никогда войны кровавой не прославлю!

Т. Табидзе

(перевод П. Антокольского)

Есть несколько свидетельств о последних днях Паоло Яшвили:

По воскресеньям его жена, студентка Политехнического института, отправлялась вместе с дочерью-школьницей к своим родителям. Накануне Яшвили взял свое ружье в местном отделении Союза охотников и отнес его в особняк писателей на улицу Мачабели. Написал несколько писем – жене, старшему брату Михаилу, дочери, Лаврентию Берия – и отнес на почту. На другой день, проводив жену с дочерью в гости и пообещав прийти позднее, отправился в Дом писателей. Поэт присутствовал на каком-то заседании, потом поднялся на второй этаж, где накануне припрятал ружье, и покончил с собой.

Поздно вечером, вернувшись домой, жена и дочь стали поджидать Паоло. В полночь явились агенты НКВД, два грузина и русский. Забрали все бумаги, фотографии, книги. Самым старательным оказался русский, он даже подушки вспарывал. Вскоре пришли письма Яшвили. «Если бы я не поступил так, – писал он дочери, – ты была бы более несчастна. Причина моей смерти та, что люди, которые являются настоящими врагами народа, хотели запятнать мое имя…»[346]

Этих историй в тбилисской среде накопилось множество, скоро они дойдут и до Москвы, и до Ленинграда.

Прежде чем выйти из дома – предстояло ответственное писательское собрание, на котором его должны были выбрать куда-то, – он обзвонил ближайших друзей, просто чтобы услышать голос. Тициана уже не было дома. Опоздал предупредить его, чтобы не шел на собрание. Жена Тициана ничего не поняла и сердито повесила трубку. Он еще раз позвонил – позвонил, поговорил с Нитой, дочерью Тициана. По улице пошел с охотничьим ружьем. Объяснял встречным: «Взял из ремонта!» Из дома выбежал Гарольд, пес, с которым Паоло часто охотился. Тоскующий по хозяину Гарольд бросился к Паоло. Тот встал на колени перед собакой. Целовал ее, плакал. Спутник Паоло отвернулся. Потом с трудом отделался от собаки. Запер в комнате, предупредил соседей, чтоб не выпускали. Немного посидел на собрании, потом тихо встал и вышел….

Обернувшемуся к нему Тициану сделал знак рукой, чтобы не волновался, спиной двинулся к двери, прикрыл ее за собою, поднялся этажом выше, где оставил в одной из комнат ружье. В зале слышали выстрел, но сразу не поняли, что случилось. ‹…›

Первое, что сказал жене Тициан, когда немного успокоился: «Теперь моя очередь»[347].

Все это произошло 22 июля 1937 года. Л. Берия, узнавший о самоубийстве Яшвили, многозначительно сказал: «Это логичный конец». С этого момента Табидзе почти ни с кем не общался, замкнулся, никуда не ходил. Вспоминают, что последний раз его видели на людях 12 сентября 1937 года.

От Табидзе на имя Гольцева после смерти их общего друга пришли две открытки. В них ничего не значащие слова о том, как отдыхает, его астма немного унялась, пишет поэму о Колхиде. Открытка перед арестом от Табидзе датирована 14 сентября 1937 года. В один из дней 18 писателей вызвали к Берии. От Табидзе он стал требовать, чтобы он высказался по поводу антисоветской деятельности Паоло Яшвили. Тициан сказал, что ничего не знает. Берия на этом не остановился, он читал протоколы допросов писателей с показаниями против Яшвили, но Табидзе твердил, что ничего об этом не знает. Тогда Берия отправил его домой со словами: «С женой посоветуйся!» Спустя несколько дней его исключили из Союза писателей. Товарищи шепотом предлагали сказать все, что требуется, о покойном друге, ему же все равно уж ничего не будет. Табидзе отказался. Арестовали его 10 октября. Расстреляли 15 декабря 1937 года.

Пастернак сначала узнал о гибели Паоло Яшвили. 28 августа 1937 года он написал его жене Тамаре:

Существование мое обесценено, я сам нуждаюсь в успокоении и не знаю, что сказать Вам такого, что не показалось бы Вам идеалистической водой и возвышенным фарисейством. ‹…›

Этот Паоло… которого я так знал, что не разбирал, как его люблю[348].

Следующий удар Пастернаку был нанесен арестом Тициана Табидзе. Возможно, именно в 1937 году Пастернак прошел последнюю развилку отношений с властью. Гибель грузинских друзей он простить не смог.

Я всегда думал, что люблю Тициана, но я не знал, какое место, безотчетно и помимо моей воли, принадлежит ему в моей жизни. Я считал это чувством и не знал, что это сказочный факт.

Сколько раз пировали мы, давали клятвы верности (тут присутствует, конечно, и бедный Паоло, думаете ли Вы, что его когда-нибудь забуду!), становились на ходули, преувеличивали! Сколько оснований бывало всегда бояться, что из сказанного ничего не окажется правдой. И вдруг настолько все оказалось горячей, кровнее!

Как слабо все было названо! Как необычайна действительная сила этой неотступной, сосуще сумасшедшей связи![349]

Это из второго письма, отправленного в конце 1938 года Нине Табидзе.

Николай Тихонов, как мы помним, был связан с Грузией не меньше, а может, больше, чем Пастернак. Каверин в итоговой книге «Эпилог» писал, что после 1935 года страх стал более определенным. И когда происходили аресты, то вопрос «за что?» вызывал у всех ироническую усмешку. Шварц даже шутил: «А я знаю, да не скажу».

Но был в литературных кругах человек, – писал Каверин, – который без малейшего колебания, с полнейшей убежденностью подтверждал справедливость этих арестов. Это был Тихонов. ‹…› «Кто бы мог подумать, – говорил он, глядя прямо в глаза собеседнику, – что Тициан Табидзе оказался японским шпионом». Табидзе был его ближайшим другом, можно даже сказать «названым братом». Тихонов не только посвящал ему свои стихи, не только произносил за его столом бесчисленные тосты! Он совершенно искренне восхищался Тицианом как поэтом и человеком. Что же происходило в его душе, когда с видимостью такой же искренности он обвинял своего друга в измене Родине – ни много, ни мало![350]

Каверин считал причиной такого поведения охоту НКВД за Тихоновым. Сейчас стали известны материалы допросов тех, кто проходили по ленинградскому «писательскому делу». Это были Б. Лившиц, В. Стенич, Ю. Юркун, С. Дагаев, потом к ним присоединились Н. Заболоцкий, А. Введенский и другие.

Двадцать первого ноября 1935 года Б. Лившиц писал Леонидзе о совместных встречах друзей: «Вчера вечером у меня собрались несколько приятелей (Тихонов, Саянов и др.): мы пили здоровье наших грузинских друзей, грузинских поэтов до пяти часов утра, говорили только о Грузии». Через месяц он пишет о том же Тициану Табидзе: «У меня собрались несколько человек – Тихонов, Саянов и др. – мы всю ночь до утра ни о чем не говорили, кроме Грузии, каждый из нас, по-своему опьяненный любовью к ней, хотел говорить и слушать только о ней»[351].

Вскоре письма Б. Лившица будут фигурировать в его деле как содержащие свидетельства об антисоветских конспиративных собраниях.

В протоколах дела Дагаева – поэта и преподавателя английского языка, арестованного осенью 1937 года, – говорится о Николае Тихонове как о главном действующем лице заговора:

Антисоветской обработке со стороны Тихонова я стал подвергаться, – говорил на допросе Дагаев, – с первых же дней моего знакомства, и велась она в замаскированном виде… Он выбирал и печатал только те стихи, в которых мой уход от советской действительности был настолько ясен и открыт, что переходил в откровенное отрицание ее ‹…› в контрреволюцию. Это вполне соответствовало моим антисоветским взглядам.

Дагаев говорит о своих посещениях собраний у Тихонова, где «бывали почти всегда одни и те же участники организации: Бенедикт Лившиц, Вольф Эрлих, Антокольский, приезжавший из Москвы, Розен, Сапир, Шубин и жена Тихонова М. К. Неслуховская». Дагаев показывает, что в марте 1937 года Тихонов собирался послать в ссылку Мандельштаму 1000 рублей, будто бы «указав, что эти деньги ему необходимы для развертывания антисоветской работы»[352].

Действительно, в 1937 году Мандельштам обращался к Тихонову с горестным призывом спасти его от голода, прислать ему в Воронеж денег. И, судя по данным допроса, деньги были собраны, хотя неизвестно, дошли ли они до поэта. В материалах следствия Тихонов выступал заказчиком террористических актов против Сталина, главой группы. Почти все, кто были взяты по этому делу, где они считались только исполнителями Тихонова, были расстреляны. А глава группы в 1939 году был награжден орденом и стал лауреатом Сталинской премии. Ни один из представителей власти, от простого следователя до Сталина, не верил в то, что они выбивали из допрашиваемых.

Сказать, что Тихонов не сочувствовал осужденным и свято верил, что они были только шпионами, было бы несправедливо. Он много лет поддерживал семью Юсуфа Шовкринского из Дагестана, писал просьбу наверх об освобождении Николая Заболоцкого, проходившего по его же делу. Можно сказать, что в те страшные годы – он умер. Не сразу, видимо, постепенно, ощущая отпадение то одной, то другой части своей поэтической души.

В 1937 году вышла его книга «Тень друга», ее главной темой стало предчувствие скорой войны в Европе.

В Париже говорили тревожные речи, – писал Тихонов в автобиографии, – но шли состязания военных оркестров и под веселые вальсы танцевали беспечные европейцы, а вся земля дышала порохом и гарью будущих разрушений. Я был так захвачен этим предчувствием, что написал книгу «Тень друга», которую критики разругали за то, что я так пессимистично смотрю на будущее Европы[353].

Пастернак почувствовал в книге нечто большее. 2 июля 1937 года он написал Тихонову письмо, полное самых высоких похвал.

«Здесь положенье драматическое, а не мадригальное, – говорит он о сборнике. – И пусть тебе это не понравится, я, по-своему, ценю его выше».

Почему Тихонову не должно было нравиться, что Пастернак видит в его стихах драматичность? Это, видимо, связано с отголоском их последних разговоров о современности. Пастернак пытается убедить друга в том, что трагические ноты звучат даже помимо желания автора:

Сейчас все полно политического охорашиванья, государственного умничанья, социального лицемерия, гражданского святошества, а книга живет действительной политической мыслью, деятельной, отрывающейся в даль, не глядящейся в зеркало, не позирующей[354].

Могло ли такое письмо не напугать Тихонова, польщенного, но понимающего, про что написано в письме полуопального поэта?

Их переписка фактически прерывается.

В конце 1938 года Тихонов делится с Гольцевым (14 декабря):

Бюро поэтов в Москве выбрали подходящее. И за Павлика я рад. И ниша его хорошая. Я ему напишу на днях о том, как я люблю его давно. И за Бориса рад, что он из своего домашнего изгнанья возвращается к людям[355].

Он очень аккуратно говорит о Пастернаке, ведь не может не понимать, с чем связано его «домашнее изгнание».

А Пастернак через год скажет Тарасенкову после того, как их отношения восстановятся:

Мы пережили страшные годы. Нет Тициана Табидзе среди нас. Ведь все мы живем преувеличенными восторгами и восклицательными знаками. Пресса наша самовосхваляет нашу страну и делает это глупо. ‹…› В эти страшные годы, что мы пережили, я никого не хотел видеть – даже Тихонов, которого я люблю, приезжал в Москву, останавливался у Луговского, не звонил мне, при встрече – прятал глаза[356].

Как уже говорилось, квартира Луговского тогда находилась этажом ниже квартиры Пастернака. Один и тот же подъезд, один лифт. А Тихонов приезжал в Москву работать над своим сценарием фильма «Друзья». Имена Тихонова и Табидзе возникают в том записанном разговоре рядом – и это сигнал о боли от потери одного и другого. «Нужно, чтобы кто-нибудь гордо скорбел, носил траур, переживал жизнь трагически», – говорил Пастернак Тарасенкову.

Возможно, одной из причин их расхождения было отношение к судьбам погибших друзей. Пастернак физически не мог говорить о том, что кто-то из них посажен за дело, о том, что они шпионы. Зинаида Николаевна вспоминает, что муж буквально кричал, что уверен в их чистоте, как своей собственной, и что все это ложь.

Тихонов тосковал по другу. Это видно из письма их общему товарищу Гольцеву от 22 июля 1940 года: «…Напиши мне, пожалуйста, как выглядит Боря Пастернак и пишет ли свои стихи и какие и что думает и как он вообще. Я соскучился по нем. Ты пишешь, что он у тебя будет. Напиши о нем»[357]. Это письмо – плач потери.

12–17 августа. «Безыменский исключен из партии» – фиксирует в дневнике Афиногенов. В этот же день Афиногенов видит, как арестовывают мужа Сейфуллиной – на соседней даче. «Узнал Сейфуллину и Правдухина… Выглянул в окно. Видны были силуэты людей, огонек папиросы. Приехали за Правдухиным, и он уже уходил. Потом Сейфуллина бегала назад в дом, стучалась, вынесла ему денег, пошла провожать»[358].

Безыменского в партии восстановили в ноябре. А Правдухин был расстрелян в 1938?м.

26 августа. В Харькове проходит заседание, после которого Петровский отправляет свой донос П. Е. Безруких.

Первый выступающий:

То, что берут и арестовывают многих, – это закономерность. Посмотрите вокруг себя. Если благосклонно относиться к поступкам и фразам товарищей, то можно прозевать и шпионов. Таким образом, помогаем и партии и НКВД. Человеку с пятнышком можно прийти в свой коллектив и освободиться от ошибок…

Второй:

Я написал повесть о работе врага среди нас, на материале моих страданий в Союзе «За дымовою завесою».

Третий:

Я являюсь барометром в литературе, и с каждым новым забранным врагом моя стрелка приближается к «ясно»[359].