1934 год. Съезд писателей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Тринадцатого июля 1934 года произошло событие, которое Пастернак не мог забыть всю свою жизнь. В тот день Сталин позвонил ему по поводу судьбы сосланного Мандельштама. Об этом вождь узнал из письма Бухарина, который хлопотал за Мандельштама по просьбе Пастернака[251].

Сталин очень многого ждал от придуманного им съезда писателей. И люди, которые должны были создавать атмосферу съезда и притягивать к нему внимание, были для него необходимы. По всей видимости, Сталину надо было узнать у Пастернака, представляет ли что-то важное Мандельштам, «нужный» он поэт или нет.

Разговор не получился.

Сталин сообщил Пастернаку, что дело Мандельштама пересматривается и что с ним все будет хорошо. Затем последовал неожиданный упрек, почему Пастернак не обратился в писательские организации или «ко мне» и не хлопотал о Мандельштаме. «Если бы я был поэтом и мой друг-поэт попал в беду, я бы на стены лез, чтобы ему помочь…»

Ответ Пастернака: «Писательские организации этим не занимаются с 27 года, а если б я не хлопотал, вы бы, вероятно, ничего бы не узнали…»

Затем Пастернак прибавил что-то по поводу слова «друг», желая уточнить характер отношений с О. М., которые в понятие дружбы, разумеется, не укладывались. Эта ремарка была очень в стиле Пастернака и никакого отношения к делу не имела.

Сталин прервал его вопросом: «Но ведь он же мастер, мастер?» Пастернак ответил: «Да дело не в этом…» – «А в чем же» – спросил Сталин. Пастернак сказал, что хотел бы с ним встретиться и поговорить. «О чем?» – «О жизни и смерти», – ответил Пастернак. Сталин повесил трубку. Пастернак попробовал снова с ним соединиться, но попал на секретаря. Сталин к телефону больше не подошел. Пастернак спросил секретаря, может ли он рассказывать об этом разговоре или следует о нем молчать. Его неожиданно поощрили на болтовню – никаких секретов из этого разговора делать не надо… Собеседник, очевидно, желал самого широкого резонанса. Чудо ведь не чудо, если им не восхищаются[252].

Но о том, что звонил Сталин, знала вся Москва.

Дата открытия съезда все время переносилась. Тихонов пишет нервное письмо Павленко: «Съезд отменили до 15?го августа. Что это значит? ‹…› Статья Алексея Максимовича вся полна угроз – неясных, но внушительных. ‹…› Писатели бродят, боясь Москву, а вдруг она зарежет. Без билета, без издательств, без пайка, что с ними будет?»[253]

Наконец Первый всесоюзный съезд писателей открылся в Москве – 17 августа 1934 года. Горького, открывшего съезд, многие уже видели без прежнего нимба.

Я. З. Черняк, приятель Пастернака 20?х годов, занес в записную книжку свои впечатления:

Колонный зал, полторы тысячи человек… овации Горькому и Сталину. Юпитеры, фотографы, музыканты, забывающие о существовании каких-либо звуков, кроме туша…

Конечно, в этом съезде показная сторона играет слишком большую роль. Но, может быть, иначе нельзя? Ведь в первый раз в истории литературы! Даже жутко. Речи Жданова, приветствующего съезд от правительства. Речь Горького – и приветствие Никиты Щорса. Горького в зале было не слышно. Он читал – все слушали его у рупоров, вне зала. В 9.30 заседание закончилось – странное отношение вызывает к себе старик. Он, конечно, великолепной породы – к его словам льнут все новые и новые тысячи людей. Он, чувствуя это, прячет свое тщеславие. ‹…›

Так вкусно брал в рот чужой мундштук с папироской, так легко улыбался Марии Ильиничне и Кольцову, Жданову и Бубнову, которые сидели рядом с ним в президиуме[254].

Главная интрига съезда содержалась в докладе Бухарина. Бухарин выделил Блока, Есенина, Маяковского, превознося последнего в самых превосходных выражениях, однако на первый план он все же выдвинул Пастернака и Сельвинского.

С нескрываемым удовольствием он сказал о специфике поэтической речи Пастернака, о метафорах и ведущих темах. Бухарин видел в его поэзии необходимое сочетание интеллигентности и чувства современности.

Тихонов с не меньшим удовольствием развивает эту же тему:

Труднейшая скороговорка Бориса Пастернака – это обвал слов, сдержанных только тончайшим чувством меры, этот на первый взгляд темный напор, ошеломляющий читателей и отпугивающий их чудесной силой мастерства…[255]

Ему вообще легко говорить, когда он правдив и искренен. Тогда в его речи появляются живые и свежие слова. Не мог он удержаться и чтобы не подмигнуть с трибуны своему собрату-путешественнику: «Целые области ждут поэта – например, его ждет путешествие. Прав Луговской, когда он поехал путешествовать. Он видел высочайшие скалы Таджикистана, раскаленные пески Кара-Кум, узкие дагестанские тропы…» И так далее.

Выступил на съезде и Петровский. Он построил речь как историю двух своих поэтических рождений. Первое – ознаменовала встреча с Пастернаком. Слово в слово он повторяет знаменательный сюжет, записанный Пастернаком в альбоме Крученых.

В день самоубийства одного художника, – рассказывает Петровский съезду, – в странной, хоть и нелепой связи с этой смертью, никак прямо меня не задевавшей, – я встретил человека, невольно ставшего вестником моего будущего, – Бориса Пастернака. Выбор для меня был решен[256].

Выступление Петровского содержало подробности из его личной жизни. Он напомнил аудитории, как упрекнул уже «покойного» Маяковского в том, что поэт-боец должен был не убивать себя, а использовать пулю для некоего противника. Делегаты остались в недоумении.

Луговской воспринял съезд писателей как некий высший суд и выступил вслед за Олешей и Петровским с исповедальными признаниями:

Я жил всегда тревожной жизнью, я много мучился и трудно думал. ‹…› С юности в ночные часы охватывал меня извечный ужас бессмысленной смерти, неразумной и случайной жизни, трагического разлада между человеком и обществом, отчаяние любви, страх перед ложью и стыд за свою ложь. Это личный ночной мир, и я боролся против него…[257]

На съезде не вспомнили о ссыльных поэтах – Мандельштаме и Клюеве. В так называемом спецсообщении НКВД говорилось:

Поэт Николай Асеев получил адресованное через президиум письмо от брата адм<инистративно> ссыльного поэта Николая Клюева Петра Клюева, в котором тот просит оказать помощь для облегчения положения Николая Клюева. Судя по содержанию письма, Асеев – не единственный адресат[258].

Секретно-политический отдел НКВД шлет раздраженные сообщения наверх:

По данным ‹…› непосредственно после съезда писатели занялись устройством своих личных дел: покупкой машин, строительством дач, многие до окончания или непосредственно после окончания съезда уехали в творческие командировки или отпуск[259].

Писатели, как пишет осведомитель, почти ничего не говорят о съезде, собираются группами, но никто не вспоминает о только что прошедшем писательском форуме.

На создание Литфонда и проведение съезда правительством было выделено 2 миллиона 350 тысяч рублей. Из этой суммы предполагалось, в частности, выделить 1,2 млн. рублей на Литфонд, на бесплатное 15-дневное питание (завтрак, обед и ужин) делегатов – 262,5 тыс. рублей, аренду и художественное оформление Колонного зала Дома Союзов – 67.500 рублей и т. д. Однако они недооценили усилия власти. Наверное, поэтому Сталин больше не вкладывал денег в это бессмысленное мероприятие.

Но на Первом съезде была создана организация, которая окончательно их закрепостила и сделала полностью подчиненными государственной машине. Эта организация называлась Союз советских писателей.

Появился он на свет в 34 году и вначале представлялся дружественным после загадочного и все время раскладывающего пасьянс из писателей РАППа, – писал Шварц в своей «Телефонной книге». – То ты попадал в ряд попутчиков левых, то в ряд правых, – как разложится. Во всяком случае, так представлялось непосвященным. ‹…› Но вот РАПП был распущен. Тогда мы еще не слишком понимали, что вошел он в качестве некоей силы в ССП, а вовсе не погиб. И года через три стал весь наш Союз раппоподобен и страшен, как апокалипсический зверь. Все прошедшие годы прожиты под скалой «Пронеси, господи». Обрушивалась она и давила и правых, и виноватых, и ничем ты помочь не мог ни себе, ни близким. Пострадавшие считались словно зачумленными. Сколько погибших друзей, сколько изуродованных душ, изуверских или идиотских мировоззрений, вывихнутых глаз, забитых грязью и кровью ушей. Собачья старость одних, неестественная моложавость других: им кажется, что они вот-вот выберутся из-под скалы и начнут работать.

Кое-кто уцелел и даже приносил плоды, вызывая недоумение одних, раздражение других, тупую ненависть третьих. Изменилось ли положение? Рад бы поверить, что так. Но тень так долго лежала на твоей жизни, столько общих собраний с человеческими жертвами пережито, что трудно верить в будущее[260].