Смерть Маяковского

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В автобиографическом очерке «Люди и положения», написанном в 1956 году, Пастернак размышлял о самоубийствах близких ему людей, тех, которые во многом определили движение его судьбы. Думал об этом не только с болью и состраданием, а с чувством причастности к жизненным положениям, которые настигали и его тоже.

Приходя к мысли о самоубийстве, – писал Пастернак, – ставят крест на себе, отворачиваются от прошлого, объявляют себя банкротами, а свои воспоминания недействительными. ‹…› Непрерывность внутреннего существования нарушена, личность кончилась. Может быть, в заключение убивают себя не из верности принятому решению, а из нестерпимости этой тоски, неведомо кому принадлежащей, этого страдания в отсутствие страдающего, этого пустого, не заполненного продолжающейся жизнью ожидания.

Мне кажется, Маяковский застрелился из гордости, оттого, что он осудил что-то в себе или около себя, с чем не могло мириться его самолюбие[137].

Вопросы о причинах смерти Маяковского захватили в это время не только литературную, но всю более-менее читающую публику. Все помнили, как презрительно он отозвался на смерть Есенина, насколько это было невозможно для него, но он совершил невозможное. Кроме того, самоубийство было жестом, поступком поэта, которым он обращался с последним посланием к обществу; все чувствовали, что дело было вовсе не в «любовной лодке, разбившейся о быт», а в чем-то другом. Но в чем же?

Пастернак понимает этот знак, и не случайно, что главный герой его романа Юрий Живаго, альтер эго поэта, умирает в 1929 году. Он не может перейти через разлом времени и остается в мире прежних и понятных для себя правил.

Как ни странно, но и Маяковский – создатель советского «проекта», его вдохновенный автор и демиург – не смог перешагнуть в этот новый мир. И очень показательно, что никто из представителей партийной и государственной элиты на открытие выставки «20 лет работы» не явился. Нужно ли ему было их признание? Нет, но он не мог пережить, что эти ничтожные люди оттолкнули его. И слова Пастернака о том, что он застрелился из самолюбия, из гордости, были по-своему точны.

Ольга, жена поэта Владимира Силлова, вспоминала:

Протягиваю руку к трубке. Узнаю голос Бориса Пастернака. Задыхаясь, он бросает в трубку: «Оля, сегодня утром застрелился Маяковский. Я жду вас у ворот дома в Лубянском проезде. Приезжайте!»

Я срываюсь с места. Обо всем забываю, кроме этого ужаса. Мчусь туда, где случилось непоправимое. Не помню, как добрались до указанного места. Пастернак у ворот. Бледный. Ссутулившийся. Лицо в слезах; сказал: «Ждите меня на лестнице. Я пойду наверх, узнаю, где он будет».

Я стояла на лестнице, вдавившись спиной в стену, когда мимо меня пронесли носилки, наглухо закрытые каким-то одеялом. Господи! Ведь это пронесли то, что еще сегодня утром было Володей Маяковским!.. Вслед за носилками шел понурый Пастернак. Подхватил меня, и мы выбежали из дома[138].

Луговской с Тихоновым находились в момент смерти Маяковского в туркестанских степях, и весть эта была для них, как они вспоминали, ужасна.

Из Москвы Луговскому пришло письмо от поклонницы:

На меня со стенки смотрят глаза Маяковского.

Живые глаза.

А в клубе под черным щитом лежал другой и незнакомый.

Он лежал против эстрады.

С этой эстрады он читал свое последнее «Во весь голос».

Я долго не могла понять, что он в самом деле мертвый.

Я отчаянно ревела 14?го вечером в комнате Маяковского в Гендриковом переулке.

Ведь это совершенно немыслимо – видеть мертвого Маяковского.

Но только в день похорон я поняла, что он в самом деле умер.

Я стояла в почетном карауле в ногах у гроба и смотрела ему в лицо.

Лицо было чужое и странное. Руки, розы – все это относилось не к нему.

Это уже было мертвое.

Но на меня по-живому взглянули стальные подковки на носках ботинок.

Они были потершиеся и старые.

Я думала – подковки никогда больше не прикоснутся к земле.

Никогда.

И в этом я увидела смерть.

Я ее почувствовала через эти подковки.

Неприятно, что после смерти так много ненужного говорят о Маяковском[139].