1936 год. Путешествие по Европе. Сельвинский, Луговской, Безыменский, Кирсанов
Ты вообще, чудак, не понимаешь одного: что ты удачнейший в мире человек. Удача идет впереди и сзади тебя. Удача идет к тебе, как военная форма, простая и все же изумительная.
А. Фадеев – Вл. Луговскому
В письме Луговскому Тихонов рассказывает о своих тайных маршрутах, которые совершал без разрешения властей:
Париж понравился мне в Европе больше всего. Его трудно будет в будущей войне защищать – это, несомненно.
Весна хороша, но умирает на глазах, и как пышно, по-хорошему умирает.
Лондон – я не понял его. Это Апокалипсис. Его надо читать и думать. И он не пускает к себе пришельцев. И люди ходят в цилиндрах, и Чемберлен не прославленный и окарикатуренный – оказывается сапожник по происхождению, ничего не понимаю, и королевские овцы жрут газон в парках посреди города, и 160 кораблей в Скотланде (?) собраны и не знают, что с ними делать и на что им плыть.
Я заказал в Париже тебе морской справочник за 100 дукатов. А сейчас одна девушка пишет из Парижа, что ей вместо этого боевого томика принесли полный состав личный всего французского флота.
На кой дьявол этот список личного состава?
Я тайком был в Бельгии, был всюду, старик… Видел своими глазами много очень страшного и нам не понятного.
Я был в Вердене. Двадцать лет прошло. Вырос лесок. До сих пор это пустыня. Мертвецы лежат перед небом. Нет больше суетливых туристов и торговцев мертвыми, пусто и здорово. В Вердене тишина, зной, пустота.
Ходил я по той вселенной, что именуется Британским музеем. Тут такое, что наши музеи кажутся мальчишескими играми. Идол с острова Пасхи с лицом Муссолини. Черт-те что!
Английская девушка из Оксфорда таскала меня на своем авто по городу и за ним. Тебя здесь просто не хватало. Ты бы здесь жил, как Самсон, истребляющий филистимлян. И ты бы хорошо прощупал Лондон. Это, конечно, Левиафан. Но теплоты парижской и человеческой у него нет. Он холоден и местами тепел, не более[281].
Луговской окажется в Лондоне через несколько месяцев. Тихонов пишет Гольцеву 10 декабря 1935 года:
Пастернака, если увидишь, приветствуй от меня. Жду его стихов. Поэму буду писать снова. Давно не писал. Поэтов так мало, что он не должен влезать в молчание, слишком долгое. Наши друзья гуляют по Европе, и СССР будет завален новыми европейскими стихами[282].
Имеется в виду поездка Луговского, Сельвинского, Кирсанова и Безыменского по Европе, последовавшая вслед за антифашистским конгрессом.
Для Луговского поездка за границу стала тоже в каком-то смысле рубежом, метафорой судьбы. Он увидел Европу, о которой столько грезил, увидел эмигрировавших знакомых, пережил автомобильную аварию. Путешествие станет основой его книги «Середина века» – книги о случайности жизни и смерти.
Но пока группа в составе С. Кирсанова, И. Сельвинского, А. Безыменского и В. Луговского в сентябре отправляется в длительную заграничную поездку в целях пропаганды советской поэзии. Знаменательный вояж был продолжением парижского конгресса. Поэты были подобраны хотя и лояльные к власти, но очень разные. Бывший лефовец Кирсанов, бывший рапповец Безыменский, бывший конструктивист И. Сельвинский и застрявший между направлениями Луговской.
Старшим назначен Безыменский, он будет писать отчеты о поведении товарищей в Москву – Щербакову и Суркову.
Долгие годы Луговской хранил журнальчики, открытки, билеты, гостиничные проспекты, салфетки т. п. Прихватывалось все, что могло стать иллюстрацией к рассказам о путешествии. Он знал, что его возвращения напряженно ждут друзья и ученики.
На 4 января было назначено выступление поэтов перед французской аудиторией. Вечер было поручено вести Эренбургу, а читать перевод на французский – Арагону.
Но 11 декабря Луговской попал в автокатастрофу. Безыменский строчит нервное письмо в Москву:
Последний факт, взволновавший нас, – это катастрофа с Луговским, его треснутое ребро. Он лежит в больнице, все для него сделано, ничего серьезного нет, через 3–4 дня выйдет. Он ехал с неким Борисом Яффе, с корреспондентом «Комс<омольской> правды» Савичем и редактором «Лю». Автобус наскочил на их авто. Всех помяли, но все невредимы. Луговской клянется, что пьяны они не были, – это я проверю[283].
Последняя оговорка очень характерна: проверит и доложит куда следует.
Про больницу и катастрофу Луговской напишет страшноватую поэму в книге «Середина века», в первом варианте она называлась «Когда я шел в Париже со смертью».
На Монпарнасе в мерзостной больнице,
С поломанными ребрами, хрипящий
От сгустков крови, жалостно небритый
На трех подушках задыхался я.
…………………………………….
Здесь умирали просто, как попало,
И запах ледяной врачебной кухни
Входил в десятиместную палату,
Как белый призрак сна и пустоты.
Сюда вносили только тех уродов,
Кто жизнь свою перевернул случайно
В свинячей сутолоке желтых улиц.
«Палатою случайностей» звалась
Та смертная палата, и случайность
Была богиней десяти кроватей…
В поэме – история путешествия героя по Парижу; экскурсию по городу проводит его двойник – смерть с домашним именем Гнилушка. Он был не только потрясен аварией, пережитой в прекрасном городе; с этого времени у Луговского пошел внутренний счет случайностям, которые чреваты личными и общественными катастрофами.
В письме к Сусанне он мрачно описал происшествие:
Сегодня я с трепетом душевным первый раз выхожу на прогулку. Стукнуло меня 10?го вечером (10 часов), а сегодня 22?е. Сейчас, конечно, дело прошлое и можно сказать, что у меня было сломано 3 ребра пополам (слева) и проч. И проч. Пришлось слегка помучиться, покашлять кровью в приемном покое – это нечто вроде Склифософского, но хуже в 10 раз, а затем был переведен в роскошную клинику в Neuilly, где и срастался со своими ребрами. Конечно, в первом письме и в письме Яффе к тебе писано было с «облегчением» против объективной действительности. Но теперь кашель давно прошел, болей неполагающихся нет, можно с осторожностью и бережением высовывать нос в мир[284].
В больницу летят записки от Кирсанова и Эльзы Триоле.
Милый Володичка! – нежно пишет Кирсанов. – Простите, что я не заехал, причины неуважительные, но серьезные. Надеюсь, что Ваше ребро хоть и сломано, но аккорд еще рыдает.
Хочется Вас увидеть бодрым и здоровым, завидую Сельвинскому, который увидит Вас еще унылым и немощным. Мужайтесь, мы еще поживем. Ребер хватит. ‹…› Ваш Семен[285].
Шутки на тему переломанных ребер не прекращались еще долгое время.
Милый Луговской, остальные бизоны пьют мою кровь, – несколько натужно шутила приставленная к поэтам Эльза Триоле, – и мне совсем некогда Вас навестить, но жаль Вас и вспоминаю. Если ребра (прим. издателя – Устанавливаем счет на реброчасы и человекоребра (см. Трудодень)) действительно идут по такой расценке, то, может, надо не жалеть, а завидовать! До скорой встречи!! Эльза Триоле[286].
Безыменский теперь следит за Сельвинским и Кирсановым. Так как последний был другом Маяковского, в семье Арагона к нему особое отношение, что ужасно злит Безыменского, и он жалуется на Кирсанова Москве: «В семье Арагона он делает все, чтобы дискредитировать меня».
Группу сопровождает переводчица-француженка Этьенетта, с которой у Луговского начинается легкий флирт. Он обходит с ней парижские кабачки, едет в Белькомб (курортное местечко в горах). Там они катаются на лыжах, и их чуть не сметает лавина, прошедшая совсем близко. Потом будет общая короткая поездка в Берлин. Забегая вперед, скажем, что во время войны Этьенетта станет участницей Сопротивления и погибнет. Всю жизнь Луговской хранил ее красный шелковый платок и просил захоронить вместе с собой.
А тогда, зимой 1936 года, Луговской отправился в Лондон, куда ему не удалось съездить с товарищами из?за аварии, а Этьенетта, оставшись в Париже с Сельвинским, Безыменским и Кирсановым, напишет Луговскому нежное послание по-английски:
9.1.1936
Волк! ‹…› Вы больны. Это очень грустно. Ваши друзья на два цента не ценят ваше здоровье. И вы сами очень горды, чтобы заботиться об этом. Грустно… После того, как мы расстались, я отправилась к Эльзе на полчаса, я не говорила о вас, но… пусть люди говорят о вас и ваших друзьях… Забавную картину они нарисовали о Безыменском… Я расскажу вам, когда вы возвратитесь… Передайте привет Лондонскому мосту, который я так люблю. И не забывайте, что жизнь прекрасна[287].
В письме проскальзывают намеки на стучавшего Безыменского.
Главное событие, ради которого и устраивалось путешествие, произошло 4 января: в зале Парижской консерватории состоялся необычный литературный концерт – четыре советских и шестнадцать французских поэтов читали свои стихи. Председательствовал Илья Эренбург. Из известных поэтов с французской стороны были Луи Арагон, Жак Одиберти, Робер Деснос, Леон-Поль Фарг, Леон Муссинак, Тристан Тцара, Пьер Юник, Шарль Вильдрак.
Спустя годы Безыменский в пышной статье под названием «Триумф советской поэзии» презрительно отзовется о французах: «Их пребывание на сцене являло собой, честью заявляю, очень унылое зрелище. Они робели, как малыши, читали стихи по бумажке, дрожавшей в их руках, читали тихо».
Конечно, за границей такого опыта поэтических вечеров, как в СССР, не было. Про товарищей Безыменский в мемуарах пишет, что после тихих французов Луговской «так грохнул начальные строки своего стихотворения – аж люстры задрожали», а Кирсанов, читая «Поэму о Роботе», запел («музыкальный ритм фокстрота полностью слился с топочущим стихотворным ритмом поэмы»), Сельвинский исполнил три итальянские песни из стихотворения «Охота на нерпу», и все они, как отмечали парижские газеты, произвели на публику благоприятное впечатление.
Однако Луговской в письме к Сусанне на следующий день после выступления жалуется:
5 января 1936. Париж.
Здравствуй, милая Сузи, Сузи сан!
‹…› Я пришел с вечера. Наш вечер удался, зал был переполнен, успех большой, но меня, как всегда в Париже, подвел Арагон – читал первый, «разогревал» публику, что-то перепутали с переводами, и я не мог полностью дать то, что хотелось.
Читал я вещи негромкие, без свиста и плясок и пения и, несмотря на успех и всякие знаки внимания – остался недоволен…[288]
В Англии он застает смерть любимого Киплинга. Поэта, которым он с юности увлечен, как и Гумилевым.
Открылась сразу на балконе дверь,
И вышла дама с белыми кудрями,
В седом воротничке и черном платье,
С ней господин, такой же черно-белый,
Надменный и прозрачный.
Стало тихо, хотя и до сих пор всё было тихо.
И дама оперлась концами пальцев
На балюстраду и легко сказала: –
Скончался Киплинг Редиард. Писатель. –
И повернулась и ушла легко.
И проповедник закричал: – Ребята!
Пожертвуйте хоть шиллинг или пенни
За упокой великого британца! –
Но проходили все, не глядя, мимо.
Какой-то темный, словно обожженный,
Я уходил оттуда тихим шагом,
Поднявши голову, засунув руки
В широкие карманы…
Так как поэты находились за границей несколько месяцев, они явно выпали из советской реальности, путешествуя где захочется, общаясь с эмигрантами, покупая вещи. Тревожное письмо Сусанны тому яркое подтверждение:
<Начало> 1936 года. ‹…› Посоветуй Сене вести себя лучше, а то как в театре, все все смотрят, видят и болтают много. Помните!!! Вы уехали очень быстро, только после опубликования поднялась шумиха со всех концов. Пленум, как ты знаешь, когда будет? Вот и все! ‹…› Помни заветы старой Багиры.
Не попадай «под стеклышко».
Держи фасон – граммофон. Ты советский поэт! Тебя ничем не удивишь. И все тебе не ново. У нас все лучше, не по Бориному Паст<ернака>. Из гостей всегда едут домой. Старайся меньше ошибаться. С Новым тебя годом![289]
Из письма понятно, что в Москве много говорят о них, о Кирсанове. Глухо доносятся разговоры, споры, суждения, сплетни о прежней поездке Пастернака. Сусанна явно тревожится, не слишком ли «привязался» ее муж к загранице. Где-то поблизости ходит «Христофорович», которому – напоминает она Луговскому – непременно надо из Парижа привезти галстук.