Предисловие публикатора

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В марте 2014 года моя мама Фаина Семеновна Сонкина передала мне заботливо уложенные и рассортированные бумаги своего архива, предоставив право раcпоряжаться ими как сочту нужным. В архиве оказалось около двухсот[1] писем, открыток и телеграмм Ю.М. Лотмана, ей адресованных; пять толстых тетрадей (около тысячи тетрадных страниц) ее дневников, подробно описывающих встречи и разговоры с Ю.М. на протяжении двадцати семи лет их общения; конспекты его лекций, рисунки, а также календари, отмечающие каждую из 456 встреч с января 1968 года до времени ее отъезда в Канаду в октябре 1990 года. На основе этих дневников через три года после кончины Ю.М. мама подытожила все, что помнила о нем, в своих воспоминаниях.

Не отнимая у автора права самой рассказать о прожитом, хочу лишь упомянуть, что Ф.С. Сонкина познакомилась с Ю.М. Лотманом в 1947 году еще на студенческой скамье, а возобновилось это знакомство спустя двадцать лет. Выпускники филологического факультета Ленинградского университета к тому времени разъехались по стране: мама, выйдя замуж, переехала в Москву, а Ю.М. Лотман оказался в Тарту, единственном городе, не отказавшем ему в скромной должности преподавателя в учительском институте.

Нужно сразу отметить, что мама никогда не предназначала свои воспоминания для публикации. Они писались для памяти, для семьи и двух-трех ближайших друзей. Когда Борис Федорович Егоров работал над биографией Ю.М. Лотмана, мама предоставила свои записи в его распоряжение как полезный источник информации, относящийся к жизни и творчеству всемирно известного ученого. Но публиковать их она по-прежнему не собиралась. Мне пришлось приложить немало усилий, чтобы получить, в конце концов, на это ее согласие. Одним из моих аргументов было то, что имя ее уже знакомо читателю по изданной в 1997 году Б.Ф. Егоровым переписке Лотмана с друзьями и коллегами. В томе переписки, в частности, содержалось 92 письма Ю. Лотмана к Ф. Сонкиной. Таким образом, имя Ф.С. Сонкиной вошло в научный оборот. Другой аргумент касался обстоятельства, маме неизвестного: оказалось, что Юрий Михайлович сохранил большую часть ее писем. Таким образом, специалистыфилологи лотмановского круга, имевшие доступ к архивам, знали не только подробности ее биографии, но и детали ее внутренней жизни. Живя в Канаде, мама об этом и не подозревала.

Получив копии ее писем из Тартуского и Таллинского архивов, я, таким образом, располагала двусторонней перепиской между Ю.М. Лотманом и Ф.С. Сонкиной, охватывающей почти тридцатилетний период. (Первое письмо Лотмана к маме датируется апрелем 1967 года. Последнее написано за 27 дней до его кончины в октябре 1993 года.)

Двойная переписка позволяет прочитать письма Юрия Михайловича совершенно в новом свете. Это уже не эпистолярный монолог, обращенный к неизвестному адресату. Напротив, это живой взволнованный разговор двух знакомых с юности людей, освещающий и внутренний мир Юрия Михайловича, и характер женщины, которую он любил долгие годы.

Но если мне удалось все же – после длительных уговоров – склонить маму к мысли печатать воспоминания и не опубликованные ранее письма Юрия Михайловича, то с ее собственными письмами дело обстояло еще труднее. Считая себя человеком частным и вполне заурядным, она полагала и полагает сейчас, когда я пишу эти строки, что письма ее могли быть интересны только тому, кому когда-то предназначались: Ю.М. Лотману.

С этим ее убеждением я не могу согласиться.

Действительно, письма Ф.С. Сонкиной, в отличие от писем многих известных корреспондентов-коллег Ю.М. Лотмана, почти не затрагивают научных проблем; они обращены к жизни частной, жизни бытовой, жизни душевной. Но, как сказал сам Юрий Михайлович, «история проходит через дом человека, через его частную жизнь». В этом смысле переписка Лотмана – Сонкиной войдет в русскую культуру как живое свидетельство чувства, редкого по накалу и высоте.

Теперь, когда эти письма прочитываются как единый текст, перед нами предстает полная драматизма, борьбы, счастья и страдания жизнь. Жизнь эта, разумеется, вписана в более широкий контекст времени, отсвет которого лежит на обоих корреспондентах.

Контраст между высотой творческого духа и каждодневными условиями этой жизни поистине разителен: так, из писем Ю.М. мы узнаем, что заменить перегоревшую лампочку можно было, лишь обратившись в Союз писателей, и что, хотя почтовые марки и подорожали до 40 рублей, Лотман все-таки сумеет отправить в Канаду два письма в месяц. Эти мелкие, вскользь упоминающиеся детали сохранят для будущих поколений картину нищего советского быта, в котором жила и творила русская интеллигенция, ее цвет, ее гордость.

Двойная переписка между Лотманом и Сонкиной имеет и иную ценность: она приоткрывает не общественное, а частное лицо ученого, тот его не менее замечательный облик, который был известен только самым близким людям. Все, кому выпало счастье общаться с Лотманом, помнят ниспосланный ему дар удивительной благорасположенности и сердечной внимательности, неизменно притягивавший к нему сотни людей. В его научных работах эти душевные качества не выходят на первый план. Частная переписка свидетельствует о них с живостью, уступающей лишь непосредственному присутствию человека.

По своему стилю и тону письма Ф.С. Сонкиной разных лет отличаются друг от друга. Выверяя по дневникам события прошлого, можно предположить, что не все письма раннего периода переписки 60 – 70-х годов сохранились. Возможно, они еще найдутся в неразобранной части лотмановского архива. Верно и то, что в эту пору (время обыска у Ю.М.) мама воздерживалась от переписки, чтобы случайно не навредить своему адресату. В любом случае, письма 60 – 70-х годов отправлялись на адрес русской кафедры Тартуского университета и были коротки. (О том, что они могли перлюстрироваться, ни на минуту не забывали участники переписки.) Написанные в довольно официальном ключе, послания этого времени часто представляли собой поздравительные открытки или короткие записки. Из дневников Ф.С. Сонкиной явствует, что по необходимости сухой стиль писем этих лет воспринимался ею как насилие над чувствами, как вериги. Так в дневниковой записи от 17 сентября 1975 года Ф.С. описывает мучительный сон, когда «он (Ю.М.) меня обвиняет в том, что я думаю только о себе, пишу ему плохие, сухие, короткие, не нежные письма, как это последнее из Саранска[2]. Вот он его сейчас найдет в портфеле. И он отходит от меня к какому-то столу, где его бумаги, и ищет это письмо, а я в ужасе стою и плачу и думаю о том, что это конец. И все так тривиально – и слов нет, и незачем (ведь сам меня учил ни о чем не писать, и сам так же пишет). Тут я думаю, что он может иносказанием в письме что-то выразить, потому что он талантливый, а я не могу – и понимаю, что это совсем последний конец и что объясняться не в чем и незачем – и просыпаюсь в ужасе…»

В свою очередь и Ю.М., до начала 80-х годов не имевший телефона и всегда предельно занятый, часто сообщал о своих приездах в Москву, где жила мама, короткими открытками. Но и в лаконичные записки Юрий Михайлович умел вложить намеки, понятные лишь адресату. В бедной полиграфическими возможностями стране нелегко было найти открытки с семантически значимыми видами, архитектурными памятниками, произведениями искусства, отсылавшими адресатов к совместно пережитому опыту и очень личным ассоциациям. Иногда Юрий Михайлович подписывался – отчасти для конспирации, отчасти ради шутки – женским именем.

После отъезда мамы в Канаду на общение между Лотманом и ею влияли уже другие обстоятельства. В начале девяностых годов дозвониться из Канады в Эстонию, ставшую независимым государством, стало практически невозможно. Переписка оказалась единственным способом связи между Ю.М. и Ф.С., притом способом весьма ненадежным, так как многие письма пропадали. Этим объясняются повторы, встречающиеся в переписке. Однако стиль и форма писем Ю.М. в последние годы его жизни определялись не столько этими внешними фактами, сколько трагическими обстоятельствами его длительной и тяжелой болезни. Из-за инсультов, поразивших центры чтения и письма, Ю.М. не мог ничего ни прочесть, ни написать. Он вынужден был диктовать своим секретарям не только научные статьи и книги, но и личные письма. На свои физические и нравственные страдания, столь усугубившиеся после безвременной и неожиданной кончины его жены З.Г. Минц, Ю.М. никогда не жаловался. Напротив, чем больше он страдал, тем тщательнее маскировал тяжесть своего положения шутками и свойственной ему самоиронией. Человек исключительного мужества, Юрий Михайлович стоически скрывал от мамы то, что несомненно знал сам: жизнь его подходила к последнему пределу. Доказательства этого знания – в его прощальных письмах коллегам-друзьям. Так, за девять месяцев до смерти, 19 февраля 1993 года, он писал Б.Ф. Егорову: «Дорогой Борфед! Посылаю Вам сие письмо и одновременно просьбу, которую пишу, как Владимир Мономах сказал в своем завещании, “сидя на кост?х?”. Если бы я начал писать Вам все то сердечное, что я хотел бы сказать Вам уходя, бумаги не хватило бы»[3]. За два месяца до кончины, 26 августа 1993 года Юрий Михайлович прощается с В.Н. Топоровым: «Не знаю, долго ли еще буду здесь (в смысле Жуковского), но я не перестаю – и хочу Вам это ясно сказать – благодарить судьбу за нашу с Вами встречу (человеческую и научную)»[4]. Однако последнее свое письмо к последнему адресату Ю.М. заканчивает прозаическим и нигде им ранее в письмах к ней не употребляемым «до свидания», возвращая слову его буквальный смысл, а адресату – надежду на встречу. В отличие от стоически-шутливого тона последних писем Ю.М., письма Ф. Сонкиной из эмиграции трагичны. Это особенно поражает тех, кто близко знал ее: человека, обладавшего живым и сильным характером, натуру деятельную, всегда готовую к шутке, умевшую с большой непосредственностью радоваться самому малому проявлению красоты в природе, жизни и людях.

Скрывая от окружающих свое одиночество, одному только Юрию Михайловичу, как самому близкому ей человеку, она поверяла глубокую тоску. Что же произошло? Чем объяснить такую душевную надломленность? По складу человек высокоэмоциональный, романтический в лучшем смысле этого слова, и вместе с тем человек «домашний», то есть любящий упорядоченный быт и умеющий его организовать, в эмиграции Ф.С. Сонкина лишилась дома, «гнезда», друзей, привычных занятий. Эта ее ностальгия вполне сопоставима с тоской по дому Лотмана, уехавшего по гумбольдтовской стипендии почти на год в Германию. «Да и вообще все чужое, душа тянется в свой угол», – пишет он ей из Мюнхена в 1989 году[5].

И все же не в этом, как мне кажется, кроется главная причина трагизма последних писем мамы.

Если научное творчество было неотъемлемой и главнейшей частью жизни Юрия Лотмана, определявшей его бытие буквально до последних дней, то главным стержнем жизни Ф.С. была любовь к Лотману. Чувство, связывавшее этих людей, было чувством высоким, редко встречающимся в жизни. Оба осознавали это и относились к нему как к необыкновенному дару судьбы. Пока оба жили в одной стране, пусть и в разных городах, это чувство было живым импульсом, согревавшим и одухотворявшим каждый день жизни моей мамы и поддерживавшим ее долгие годы в тяжелых жизненных коллизиях. Разлука с Ю.М., его предсмертная болезнь и физические страдания делали для нее разлуку непереносимой. Признающая только действенную любовь, любовь-помощь, любовь-соучастие и сострадание, – она оказалась в худшем, даже невозможном, для себя положении, когда не могла помочь человеку, чью жизнь ценила превыше собственной. Ее письма последних лет, этот живой крик души через океан, были единственной формой поддержки, которую она могла оказать умирающему. Жертвенная любовь, неиссякаемая тревога и забота о Ю.М. – вот та сквозная нить, которая соединяет их в одно скорбное, особенно в годы предсмертной болезни Ю.М. Лотмана, повествование. По словам сына Ю.М. Лотмана Михаила, отец просил его не публиковать никаких частных документов в течение 15–17 лет после его смерти. С кончины Юрия Михайловича Лотмана прошло 23 года. Таким образом, мне кажется, я не нарушаю воли покойного.

Дневник Ф.С., выдержки из которого приводятся в этой книге, естественно, сильно отличается по стилю и от ее писем, и от воспоминаний о Ю.М. Лотмане. Как и всякий дневник, для Ф.С. он был инструментом памяти: «Я боюсь забыть мелочи – ими живу – и я хочу записать их всех и вспоминать все время, но как только они оказываются на бумаге и нет красок его голоса, я не вижу его рук, его глаз – все не то (“мысль изреченная есть ложь”)» – записывает она в 1972 году. Но несмотря на осознаваемую неадекватность слов чувству, Ф.С. не устает фиксировать в Дневнике рассказы Ю.М., его мысли, его реакцию на самые разные события. В той мере, в какой они передают устную, спонтанную речь Лотмана, их ценность неоспорима. Этот аспект Дневника я использовала в качестве комментария к письмам и воспоминаниям. Более полные выдержки из Дневника я привожу в отдельной рубрике.

Разумеется, Дневник был еще и инструментом самоанализа, попыткой разобраться в чувствах, которые стали доминантой жизни мамы, принося счастье, но и значительно эту жизнь усложняя.

Оставляя за бортом этот второй и очень личный аспект документа, я, тем не менее, хочу упомянуть о том неожиданном свете, которым он освещает их автора. Ф.С. – человек быстрого, проницательного ума, с полуслова и полувзгляда «прочитывающего» людей и их намерения; человек, в силу решительности и бесстрашия характера неизменно становившийся опорой для других, предстает со страниц своего дневника неуверенной в себе, легко уязвимой и нуждающейся в защите женщиной. Даже для тех, кто хорошо знал Ф.С., разница между ее скрытым и «общественным» лицом парадоксальна. Но не сходное ли противоречие выявляется и в образе Ю.М. Лотмана: теоретика, блестящего лектора-просветителя, организатора, первопроходца в науке, не сгибающегося под бременем официальных запретов и гонений, и вместе с тем человека, десятилетиями живущего на последнем пределе своих сил?

Тут нащупывается, возможно, еще одно пересечение судеб двух людей, при всей разности, в глубинных чертах своего характера близко созвучных друг другу.

Не нужно было быть ученым, чтобы почувствовать гениальность и редкую притягательность личности Лотмана. Он был интереснее, остроумнее, мудрее, мужественнее и душевно щедрее большинства людей, которых мы встречаем в жизни. Слова не могут заменить общения с личностью такого масштаба. Они могут лишь по касательной передать ощущение праздника, о котором свидетельствуют все, кому посчастливилось к этому празднику быть причастным.

Книга, которую вы держите в руках, – еще одно тому подтверждение.

Я глубоко признательна О.Г. Ревзиной, с внимательной благосклонностью прочитавшей рукопись книги, а также М. Касьян и С. Касьян, Г. Азарх, Дж. Розенгранту и В.С. Парсамову, подтвердившему ценность писем Ф.С. Сонкиной в их историческом контексте. Приношу свою благодарность Т.Н. Шаховской и Т.Д. Кузовкиной, любезно предоставившим мне эти письма из тартуского и таллинского архивов, а также Б.Ф. Егорову, чьи примечания к переписке вошли в книгу. Высокий редакторский профессионализм Т.Л. Тимаковой оказался незаменимым при работе над рукописью.

Марина Сонкина

Ванкувер