1

1

Стрелки на циферблате станционных часов показывали пять утра, хотя здесь, в Верхней Тавде, было не пять, а на два часа больше. Парней, с которыми Алтынов ехал в одном вагоне, встретил на перроне то и дело бухающий в свистящем кашле пожилой человек, одетый в заношенный и тесный армейский полушубок. Размахивая руками, он объяснял что-то. Дождавшись конца разъяснений, добровольцы подобрали котомки и, отряхнув их от снега, побрели следом за представителем залучившей их стройки.

Всего один и простуженный, но был у ребят встречающий, а его, Алтынова, никто не встречал. Да и не давал он знать о своем приезде.

Мордастый парень в растоптанных пимах поднял руку в серой, вязаной, поди, матерью варежке, крикнул прощально:

— Дядька Андрон, пока! Надумаешь — приезжай!

— Нет, ребята, спасибо. К месту прибиваться надо, гнездо вить.

Соврал Андрон! Было гнездо. И сейчас есть. К нему и волочил по грязному снегу опавшие, общипанные крылышки. Врал без внутреннего терзания, без вздоха в душе — о, господи! — а так, по давно въевшейся привычке. Немцам врал. Красноармейцам, которые в плен взяли, с три короба наворотил. На суде военного трибунала загибал безбожно. В сибирском ИТЛ «лапти плел». И жене в письмах — семь верст до небес, и все лесом. Вот и этим намолол — за пазуху не уберешь: дескать, вернулся с войны, а дома ни жены, ни деток. Померли. С горя на Север подался — остудить несчастную головушку. Теперь вот, когда сорок годов за спиной, снова потянуло обзавестись семьей.

Вранье, что дранье, — того и гляди, руку занозишь. Да, видно, теперь такое у Алтынова — на всю жизнь. С правдой ему уже не по пути.

Покрутил головой, суетливыми глазами осмотрел привокзальный засугробленный пустырь. Ни одной лошадки — ни у обгрызенной коновязи, ни подле водокачки, где прясло. На своих двоих, значит, придется. Не привыкать! Да и к лучшему: боязно на санях-то, вдруг знакомый возница окажется или из Кошуков кто. Ведь как ушел в сорок первом — так и канул, словно в преисподнюю провалился. Вот и прилипнут, чего доброго, начнутся расспросы. А ему, Алтынову, расспросов-допросов довольно, под завязку наелся.

Где пешком, где шажком — куда как ладно. Катанки на ногах еще добрые. На пересыльном у желтогубого хмыря на изношенные ботинки выменял. Тот придачу просит. Андрон вместо придачи вопрос кинул: «А не хочешь перо под ребро?» Не захотел под ребро, отвязался… Бушлат крепкий, шапка хоть и на рыбьем меху, все же шапка — с ушами, с тесемками. Дотопает! Ко всему прочему, морозец — так себе, будто не декабрь на дворе.

Познабливало. Терзали неизбывные думы: как встретят дома, как жизнь налаживать после четырнадцатилетней отлучки? Крыша, поди, седелком, как у Пальки-дурачка, что в Билькино жил. Перед войной шибко хотелось новым тесом покрыть. Не успел, так и осталась дряхлая, мохом поросшая.

Ни овечки, наверно, ни поросенка в хозяйстве. Таким семьям едва ли что перепадало из колхозной кассы. Соломы и то, поди, жалели, сволочи. От братовьев тоже помощи не дождешься. Не то что свое письмо написать, уважить, с Настиными ни одного поклона не прислали, будто и нет его на белом свете. Израненными, но живыми вернулись с воины, в сорок пятом еще. На станции их, писала Настя, с медным оркестром встречали, начальники похвальные речи говорили… От замутненных мыслей сбивалось дыхание. Бра-тель-ни-ки, в душу…

Вошел в спертый воздух вокзального помещения — за ветерком вроде посидеть, с духом собраться. На лавку не позарился, хотя и было где сесть. Устроился, как таракан, за печкой. Еще не протапливали, холодная.

Да что там криводушничать: не от ветра спрятался, ждал, когда буфет откроется. Душу сполоснуть, размягчить ее, скомканную.

Тех, что с фронта, с музыкой, значит, встречали… Арестантский мозг Андрона взял и родил чахлую мечту, пристроил его к тем, что со славой приехали. Будто он — прежний старшина, сапоги начищены, побритый, пилотка набекрень, на суконной гимнастерке медали позванивают, через руку двубортная комсоставская шинелка, в вещмешке гостинцы для Любочки и Тони…

Какие они сейчас, детки его? В день призыва Любочке пять годиков исполнилось, а Тоня еще грудью кормилась. Выходит, старшей девятнадцать, невеста уже, меньшая к тому же подтягивается. Войдут вот сейчас в заплеванное помещение… Твои или не твои?.. О, мать твою, жизнь проклятая…

Как встретят? С поклоном бы, с поцелуями — отец все же. А если тем, чем ворота запирают? Вымахали, кобылицы…

Мысли, едва не увлажнившие глаза, стали закипать горючей злобой. Мишка с Ванькой, дядья ихние, всякому могли научить, всякого наговорить против родного отца. Ишь ты, в медалях, с начальством за ручку здоровкаются… И Настя, стерва, ласковых писем не присылала. В чужих постелях, поди, ласку растрачивала. Дознаюсь — мясо с костями смешаю… Аж заколотило всего, как припадочного…

«Да где она, сука толстозадая!» — взъярился на буфетчицу, виноватую перед ним, как и весь белый свет. Бешено вскочил, хотел громко ступать, греметь сапогами, но на ногах были отсыревшие валенки. Скользнул Андрон на крашеных половицах — и сразу сник. Все же прошел до буфета, для проверки дернул за скобку. Дверь растворилась. Когда ждал, за стойкой мысленно виделась почему-то неимоверно отъевшаяся баба, а тут — нате вам! — мужик пол подметает. Левой рукой. Правая, из чего-то сделанная, просто так болтается.

— Чего рвешься? — беззлобно спросил он. — Пожар, что ли?

Алтынов не стал отвечать, хотел дверь захлопнуть, но хозяин заведения сказал:

— Раз уж проник, заходи.

Пристально посмотрел на Андрона, едва приметно усмехнулся, опустился на колени, стал той же, левой, поджигать дрова в голландке, уложенные для просушки с вечера. Неживой рукой прижал коробок к ребрам, чиркнул спичкой. Растопка из подсохшей бересты взялась сразу.

Захотелось и Андрону показаться фронтовиком. Поздоровавшись, спросил:

— На фронте руку-то?

Вставая с пола и оборачиваясь, буфетчик снова загадочно изогнул уголки губ:

— Там, язви ее…

Ухмылка задела Алтынова.

— Такое увечье и ни одной медальки, — поддел он.

Буфетчик отопнул березовый голик с листа железа, прибитого перед топкой, и остановил на Алтынове ледяной взгляд.

— Негоже носить медали там, где водку жрут. — И догадливо проникая в положение раннего посетителя, добавил осудительно: — И не тебе бы спрашивать. Из каких краев пожаловал? Не столь отдаленных, сдается?

«Сыч безлапый, наскрозь видит», — испугался Андрон проницательности инвалида. И, как всякому струсившему, тут же захотелось угодливо повилять хвостиком. Буркнул сдержанно:

— Войны-то не меньше твоего видел… С Севера сейчас, на заработки ездил.

Буфетчик не стал спорить, вздохнул согласно:

— Так, конечно, так… Кто ее, проклятую, не видел.

Он прошел в дверь за стойкой, там забренчал рукомойник. Через какое-то время вышел в свежем халате, застегиваясь, спросил с прищуром:

— Деньжат на Севере зашибил, шампанское будешь спрашивать? Не водится. Коньяку тоже не держим.

Деньжат зашибил… Сволочь. Десять лет мантулил, а к расчету — девятьсот шестьдесят два рубля с копейками. На железную дорогу еще двадцать семь целковых… На штаны с рубахой не больше. Не только шампанского, водки не захочешь.

Двести граммов все же заказал. Конфет бы девчонкам, да не видно их на витрине, а у этого спрашивать…

Печка нагревалась, расслабляющая жидкость плыла по жилам, мягчила тело. Мысль о конфетах для девчонок напомнила об одном письме дочери. В пятьдесят втором пришло, как раз переписку позволили. В тот конверт Тоня, младшенькая, рубль вложила, Видно, Настя сказала, что папке на троицу сорок исполнится. С днем рождения поздравила дочушка. Писал ей в ответ что-то ласковое. Что именно — забылось, но на сердце от того, что писал, осталось хорошее.

А писал Андрон Николаевич вот что:

«Многолюбимая доченька Тоня я получил ваше письмо в котором я стал распечатывать и там нашел рубель денег и сразу заплакал горкими слезами, спомнил, что дочери мои становятся девчатами, а миня досе ичо не видели… Вашей маме много любимой жене Анастасии Петровне шлю пламенный привет и желаю всего наилудшего и пускай не попрекает моим положением за 10 лет лагеря и заткнет язык куда это следует…»

Буфетчик неотрывно разглядывал Алтынова. Решив, видимо, что не ошибается, спросил наконец:

— Что, Андрон Николаевич, худо на сердце-то?

Алтынов вздрогнул, откинулся на спинку скрипучего стула, затрудненно выдавил:

— Откуда… знаешь?

— Выходит, не обознался, — буфетчик, выражая удовлетворение, сильно потер кулаком нос и широко улыбнулся.

— Сам-то чей такой? — спросил Алтынов.

— Хоть ты и изменился порядочно… Облез вон. Все равно не обознался. А чей я — тебе ни к чему. Нам с тобой детей крестить не придется… Как добираться думаешь?

Алтынов пожал плечами. Буфетчик посоветовал:

— Пойди в потребсоюз, сегодня Кошуковскому сельмагу должны продукты завозить. Думаю, не откажут. Продуктов там… — пренебрежительно качнул он протезом. — Хватит и тебе места.