2

2

От магазина в Кошуках Андрон Алтынов шел походкой одеревеневшего человека. Объяснял себе: промерз шибко. Но причина была совсем в ином. Котомку нес в опущенной руке, в ней взбулькивала поллитровка. Сначала-то продавщица не хотела давать, некогда, дескать, товар принимать надо, но ей что-то шепнули, и она, ахнув, тут же обслужила необычайно денежного для деревни покупателя. Твердой колбасы, которой кошуковцы не видели издавна и припрятанной «для своих», всполошенная, предложила сама. Взял Андрон и палку колбасы.

Вдоль забора бы пробираться, как татю ночному, крадучись, но там навеены здоровенные сугробы. Шел середкой улицы по приглаженной санными полозьями дороге. Вон и пятистенок его, который едва не зубами вырвал у братьев после смерти отца. Снег достигал окон, поднятых от земли аж на восемь венцов, — подходи и заглядывай. Нет, не подойдешь и не заглянешь. И не сообразил сразу почему. Снег не помеха. Вон что! Палисадник. Сроду его там не было. И деревья перед окнами не сажали, чтобы свету не застили. Теперь палисадник, а в нем какие-то голые, по сезону, деревца.

От калитки до дороги снег убран. Совсем недавно убран — следы лопаты видны. Неужели кто-то опередил потребсоюзовские дровни, сообщил о нем, и девчонки, а может, и сама Настя, поспешили расчистить дорожку дорогому человеку? Мало верилось в это. Просто живут по-людски, за порядком следят, без него управляются.

И опять притаившаяся злоба привычно сдавила горло. Все без него могут, даже удобнее без него, лучше. Не сейчас, ночью бы подойти, облить керосином и сжечь все к чертовой матери…

Картина полыхающих хат явилась из прошлого, предстала в сознании настолько отчетливо, что споткнулся в шаге, замер встревоженным зверем. Не подсмотрел ли кто этой картины, не закричат ли в сотни ртов объятые горем и ужасом люди?..

Стоял, сопел удушливо. От жаркого дыхания индевели усы…

Нет, не просела крыша. На ней снежная островерхая шапка, из трубы курится дымок. Почему мнилось, что должна седелкой просесть? Не двускатная, поди, на четыре стороны скос. Забыл? Памяти не стало? Едва ли. Вдосталь памяти. Или ее в достатке на то, о чем надо врать, врать и врать?

…Жену узнал сразу, хотя жили вместе в два раза меньше, чем врозь. Не мог не узнать, жена все же. Ворохнулось в жалости остудевшее, черствое сердце: до чего же постарела! Маленькая, тонкая, как черенок ухвата, с которым обомлела у зева топящейся печки. Лицо — печеное яблоко глаже.

На голбце сидит девчонка, чистит картошку. Опустила нож, лицом меняется, похоже, догадка явилась — смутная пока, но догадка: кому еще быть в образе этого небритого мужика, всех в деревне от малого до великого знает. Покосилась на мать — и всякие сомнения пропали. Отец заявился! Тот, которому утаенный от матери рубль посылала.

Загремел упавший ухват, женщина замерла безвольно и опустошенно, не знает, что делать в таких случаях. Кинуться на шею, осыпать поцелуями, как четырнадцать лет назад возле военкомата? Отвыкла. Да и не было сейчас в ней ничего такого, что позвало бы на это.

Много раз бессонными ночами продумывала каждое движение, каждое слово, которые понадобятся при встрече. Такие слова и движения, чтобы всего в меру: и горя, и радости, и упрека за изломанную жизнь. Сейчас все из головы вылетело, только и простонала чуть слышно:

— Приехал…

После этого будто отпустили какие-то удавки, приблизилась, приникла седой головой к бушлату, пропахшему холодным северным дымом, залилась в три ручья. Как хочешь, так и понимай эти слезы.

У Андрона, как ни странно, а может, и напротив — по логике всей его поганой жизни — мелькнула в голове успокаивающая мысль: ничего и ни с кем у нее не было, кто на такую позарится… Подождал, пока успокоится, тогда уж освободился от мешка, бережливо пристроил его на голбце рядом с девчонкой. Лицо у девчонки чистое, красивое даже. Груди, как у взрослой. Любочка или Тонечка? Любе девятнадцать… Тоня это, не иначе, но по имени назвать воздержался. Прохрипел перехваченным горлом: «До-чень-ка…» Протянул руку, погладил по мягким, промытым волосам. Не отпрянула, не отклонила голову.

Когда стал скидывать бушлат и валенки, Тоня подхватилась, накинула шубейку — и за дверь.

Анастасия Петровна вытянула из печки чугун с кипятком, натеплила в рукомойнике воду.

— Развалилась банька-то наша. К Михаилу сходишь, топить собирался. Обмойся пока с дороги-то.

Полезла в сундук, обитый некогда полосками жести. На крышке жестянок не было, без него сняли красоту эту. Видно, цепляться стала за что ни попадя. Из укладки, с которой Настя пришла к нему из родительского дома, пахнуло незабытым духом сухих трав. Андрон уткнулся взглядом — что там? А что могло там быть? Тряпье какое-то. Из доброго лишь девичьи платья приметил и давнюю скатерть, приданое Насти.

Из-под самого низу достала пару мужского белья. Встряхнула рубаху, распяла ее в руках, осмотрела — нет ли какого изъяна. «Сохранила, ждала все же», — мелькнула у Андрона мысль, но мысль эта не вызвала ни радости, ни теплоты к жене. Извелась способность являть к жизни такие чувства.

— Белье-то после, как попаришься, а сейчас вот эту надень, — отложила ситцевую рубашку с заплатами на локтях. — Михаил с Иваном должны подойти.

Хотела, как в давнее время, обмыть мужу спину, но оробела. Отвыкла от вида мужского тела, от прикосновений к нему, а на мужнином, крепком и мускулистом, давно забытом, еще и страсти такие, что ноги от слабости подогнулись. Чисто индеец. На груди орел, будто чернилами нарисованный, выше локтя — голая баба в обнимку с голым мужиком. Вокруг пупка солнце изображено. Другая рука тоже в картинках и надписях. Спросила в спину:

— Наколки-то там, что ли, в тюрьме?

В тюрьме… Нет, не в тюрьме, на вольной волюшке. Были и там художники с блатным образованием… Но отмолчался. Анастасия Петровна удрученно покачивала головой:

— Срамотища. На людях раздеться грешно будет.

— Заткнись, — коротко распорядился Андрон.

Поискал бритву, помазок. Все там же, на божнице. Как до войны. Ворох лет минул, а на? тебе…

Побрился, сидел за столом в красном углу, поглаживал натруженными негнущимися пальцами памятную со свадьбы скатерть, рассказывал нескладно, с пятого на десятое, Анастасия Петровна слазила в нижний голбец, достала огурцов, капусты, вторым заходом — кастрюлю, наторканную чесночно пахнущей свиной солониной. Продолжала слушать, мало понимая из того, что ей говорили. Андрон догадался, примолк. После отчужденной паузы сам спросил:

— Как жили-то?

— Как жили — писала.

— Не притесняли?

— Пряниками не кормили, а притеснять меня и девчонок не за что, не мы виноватые. Власть понимала, советская все же.

Дернул усом: «Со-вет-ска-а-я… Ишь…»

Бухнула в сенях промерзшая дверь, напуская холод, открылась избеная. В клубах пара показалась Тоня, за ней — рослая, краснощекая, силой налитая Люба. В валенках, стеганом ватнике. Не раздеваясь, прошла к столу, неопределенно улыбаясь, протянула руку:

— Ну, здравствуй, отец. С приездом тебя в родные края. Замолил грехи или еще остались какие?

Паршивка развязная, энкэвэдэ в юбке… Ишь, глазищами режет. И сильна, как мужик, холера. Сдавила руку — аж пальцы слиплись. Наверно, у всех доярок такие ручищи, а Любка в двенадцать лет с коровами позналась. Вот ей в самую пору конфетки, которые собирался купить…

Тоня, прислонясь к косяку, следила за событиями робкими глазами. Люба с подчеркнуто вызывающей непринужденностью вытянула из-за пазухи бутылку, с лихим пристуком поставила ее на стол.

— На ферме подменят меня, — переодеваясь, говорила из другой комнаты, — а мы пировать будем. На радостях-то и я дербалызну.

— Любка, ты бы прикусила язык, — приструнила ее от печки Анастасия Петровна.

— Брось, мама. Тут петь, плясать надо, а ты мне — платок на роток.

Вышла гордо, со знанием собственной цены. Тоня смотрела на нее с боязливым восхищением.

Вскоре, извещенный племянницей, поскрипывая протезом, вошел Михаил. Он старше Андрона на восемь лет. Сказал всем «Здравствуйте», разделся и тогда уж прохромал к столу. Сообщил, что Иван в конторе неотложное решает, скоро подойдет. Протиснулся вдоль скамейки, сел рядом с насупленным Андроном, не ворохнувшимся с его приходом. Ни объятий, ни поцелуев. Но руку Андрону подал, спросил о здоровье и о том, не забыл ли, как топор в руках держать.

Нет, не забыл Андрон, в сибирском ИТЛ практики еще больше набрался.

— Вот и ладно, — заключил Михаил. — Работы невпроворот.

Ивана все не было, молчанка в доме стала тягостной. Налили по стакашку. Михаил сказал Андрону:

— Детсад расширяем, к школе пристрой делаем. — И пошутил, как мог: — Рожают и рожают бабы. Мужиков-то в деревне — по пальцам пересчитать, а тут даже вдовые рожают. От довоенных зачатий, наверно.

Напраслину нес Михаил, у одной только вдовушки подрастал прижитый в городе сынок. Согнал улыбку, спросил брата:

— Пойдешь ко мне в бригаду?

Андрон сидел хмурым, глазами ни с кем не встречался, даже с женой. Михаил продолжал думать о своем, исправил сказанное:

— Что спрашивать — пойдешь или не пойдешь. Все равно тебя больше никто не возьмет. На бригадах одни фронтовики.

У Андрона взбугрились скулы, тягуче молчал. Люба, пристально изучавшая отца, после второй рюмки захмелела, ушла к себе и, упав на кровать, поскуливая, ревела в подушку. Тоня встряла в разговор, похоже, не к месту:

— Я бы тебя, папа, нипочем не признала. Фотку бы хоть оттуда прислал.

Андрон и на нее не взглянул, скосоротился едко:

— Фотку тебе. Там у нас фотоатялье на каждом углу… — хотел добавить: «с пулеметами на вышках», но осекся. Зачем такое девчонке.

Охваченная неловкостью, Тоня подалась к сестре. Андрон, кипевший желанием ответить Михаилу, нашел уместным сделать это теперь.

— Выходит, только ты мне можешь дать работу? По-родственному, по блату? Так? А я и к тебе не пойду, пошлю подальше. Понял?

— А куда ты денешься? — холодно-спокойным вопросом возразил Михаил.

Сейчас Андрон смотрел прямо в глаза брата, смотрел жестко, враждебно. На какое-то мгновение показалось, что говорит не с братом, а с ненавистным ему капитаном Мидюшко, ненавистным до зубного скрежета, В сию минуту Андрон Алтынов был таким, каким бывал там, в обществе господина Мидюшко, в той жизни, о которой никому не следует знать. Надо врать, врать и врать, даже в гробу, иначе выкинут оттуда и на помойке зароют.

С усилием избавился от наваждения, тяжело дыша, ответил на вопрос брата:

— Найду, куда деться. — Вынул из-под стола кулачищи, сжимая и разжимая их, сказал: — Вот это и в городе понадобится.

— Эвон что! В город собрался, — продолжал хладнокровно колоть его Михаил. — Ждут тебя там, все глаза проглядели. Будешь жить, где милиция укажет, да еще присматривать за тобой станут.

— В городе милиции поболе, пусть присматривает, коли охота.

Андрон сидел грузно и, казалось, с большим трудом удерживая голову, непомерно разбухшую от всяческих мыслей. Редкие, побитые сединой рыжеватые волосы, влажные от пота, не могли прикрыть отчетливо обозначившейся лысины. Тяжелая рука лежала на скатерти. Дьявольски сильные и оттого неловкие в движениях пальцы пытались ухватить торчащую из полотна нитку. Михаил, глядя на него, напрасно тщился найти в себе давнее, из детства, чувство жалости к младшему брату, но не находил. Оказывается, есть такое, отчего перегорают и кровные нити.

— Рассказал бы, как у тебя все это, — примирительно попросил Михаил.

Андрон все же ухватил нитку, потянул, заморщинил скатерть. Не стал расправлять, разлил по стаканам оставшееся в поллитровке. Выпил в одиночку, проговорил досадливо:

— Как, как… Закакал…

И вдруг, обожженный страхом, метнул настороженный взгляд на Михаила. Тот, увлеченный своим стакашком, не приметил странного всполоха, приметила измятая страданием Анастасия Петровна, и это необъяснимое состояние мужа понудило ее ужаться.

В причине током ударившего страха не сразу разобрался и сам Андрон. От слов, самим произнесенных, в глубине сознания сработала какая-то защелка, как от близкого взрыва унизительно похолодело под ложечкой, тело покрылось противным липким потом. «Как, как… Закакал…» Не его это слова. Давно-давно сказал их другой человек, сказал ему, Андрону Алтынову. Именно в те дни, когда началось то, о чем спрашивает сейчас брат Михаил.

Сержант… Забылась фамилия. Ленька, Ленька… Смирнов вроде бы. Да, Смирнов. Ленька Смирнов…

Алтынов шумно выдохнул задержанный в груди воздух. От одного сознания, что не забыл фамилии, стало свободнее на душе. Объясни попробуй — почему свободнее, когда надо было забыть не только фамилию сержанта, но и события, связанные с ним, и все, что потом происходило.

Переборов подступившую на короткое время слабость, прохрипел:

— Так вот и было… Ранило тяжело. Взяли. Лагерь за лагерем. К генералу этому уж потом, в сорок пятом. Думал, подкормлюсь — и сбегу…