38

38

Смирнов успел увидеть скалящегося немца и желтый высверк пламени на дульце автомата. Хлюпающие удары по мокрой шинели тотчас бросили его в небытие…

Скорость мысли быстрее света. Прежде чем раскаленный металл пронзит тело, Смирнов успеет подумать: «Вот и все…» Смех вражеского солдата, автоматное пламя и что вот так подумал вернется в память Смирнова потом. Не сможет вспомнить последующие три недели. Этот отрезок времени напрочь вычеркнут из его жизни. Тягучее бредовое забытье, сменяемое проблесками сознания, — и только.

Не на деревню наткнулись тогда бойцы лейтенанта Захарова. То была окраина райцентра Кайдаково. Как только закончился бой, новоиспеченная «служба порядка» распорядилась собрать и закопать трупы красноармейцев. На работу выгнали всех жителей окраины, где проходил бой. Была среди них и Серафима Мартыновна Свиридович.

Сыпал докучливый и зябкий осенний дождь. Люди бродили по опушке, углублялись в лес, обшаривали кусты, канавы. Нашли шестерых, снесли их в одно место — в молодой березняк, где мальчишки-подростки выкопали могилу. Серафима Мартыновна, подходя к месту погребения, услышала разговор, который остановил ее, заставил сердце сжаться в горькой обиде.

— Немка тут где-то, как бы не узнала…

Говорила это мать одного из ее учеников, которая, как казалось Серафиме Мартыновне, очень благожелательно к ней относилась. Женщина обернула что-то платком, спрятала за пазуху. Серафима Мартыновна поняла — документы убитых. Женщины-матери, они с состраданием думали сейчас о матерях вот этих, которых зарывали, они не хотели, чтобы матери погибших затеряли в безвестности выношенных под сердцем, рожденных в муках кровинок, смогли когда-нибудь прийти в Кайдановский березняк, облегчающе поплакать на могильном бугорке.

Серафима Мартыновна попятилась в гущу кустов, побрела по склону холма, подставляя лицо дождевой мороси. Дождь смывал слезы, струйками сбегал за воротник. Живая, незлобивая душа ее медленно отходила. Серафима Мартыновна даже подумала: «Оно и к лучшему».

Не было за что обижаться на женщин. В молодости зналась со многими, были искренне верные подруги, но похоронила мужа, самого близкого и дорогого ей человека, — и вроде отрезала себя от мира. Единственный сын, как ни старались с мужем, вырос с нездоровой душой. Не уберегли. Видимо, чрезмерно старались, берегли больше, чем надо. Связался с жульем, получил три года. Вздумал бежать и был убит охранниками.

Из школы ее не уволили — преподавателей немецкого языка не найти и за сто верст в округе.

Школьники не любили ее не потому, что она вот такая обособленная, необщительная. Не любили язык, который она преподавала, в детской крайности считали его вражеским и потому — необязательным. Эта нелюбовь к предмету переносилась на «немку», которая владела «фашистским» языком и пыталась забить плюсквамперфектами ребячьи головы.

В сорок лет привыкнуть к одиночеству немудрено. Тягостно, обидно было, но — привыкла. А тут — война. Вовсе шарахнулись от нее — немка… Какая она немка. Белоруска по отцу, а что мать немка… Та и сама забыла об этом. Да и не все ли равно, кто ты — русская, немка, еврейка или татарка. Разве в этом достоинства человека? Слава богу, хоть товарищи из местной власти были лишены предрассудков. Поручали общественную работу, райком партии для своих сотрудников организовал кружок по изучению немецкого языка и пригласил ее руководителем. Занятия посещал даже начальник районного отделения НКВД — пожилой, очень славный и добрый человек.

Дня за два до ухода советских войск из района в ее крохотную избушку поздней ночью пришли двое. Открыла не сразу. Уж очень неспокойно было в поселке. Повылазило из каких-то щелей кулачье, распоясались ворюги. Вчера магазин райпо едва не по бревнышку раскатили. Ловили их, расстреливали прямо на улице. Откуда-то выползали новые… Открыла, когда узнала голос Степанова, начальника райотделения НКВД. Его товарищ, как она поняла, — начальник повыше Степанова.

Сперва о том о сем поговорили, после уж Степанов спросил:

— Что думаете делать, Серафима Мартыновна? Не сегодня--завтра немцы здесь будут.

— Уеду куда-нибудь, тогда уж — о том, что делать.

— Остаться не собирались?

— Не обижайте. Обо мне и без того невесть что думают.

— Я и обком партии, — Степанов, похоже, покосился на своего спутника, — совсем иного мнения. Противоположного, так сказать.

— Спасибо на добром слове, — промолвила растроганно, и глаза ее повлажнели.

— Отсюда и просьба: наберитесь мужества, останьтесь.

Серафима Мартыновна бросила на Степанова оторопелый, непонимающий взгляд.

Засиделись за полночь. Сначала разговор напугал Серафиму Мартыновну до дрожи, временами обижал даже. Один раз не стерпела, спросила в сердцах:

— Выходит, если ни родных, ни близких, то и на лобное место — как на собственное крыльцо?

— Не надо так прямолинейно, Серафима Мартыновна, — мягко сказал тот, что пришел со Степановым, но закончил мысль все же без обиняков: — Хотя и это немаловажно. Только не надо об этом. Верю — не дойдет до провала. Надежнее прикрытия, чем у вас, ни у одного человека не найти в районе.

Это-то прикрытие и оскорбляло, тревожило душу: немка, мать преступника, нелюдимая, отмежевавшаяся от всех. Жить придется не просто под косыми взглядами, но и презрительными, ненавидящими.

И все же чем дальше уходил разговор, тем ощутимее росло в ней благодарное чувство к этим людям. Она и муж, сколь могли, отдавали свои силы и знания народу. Сможет ли она быть полезной сейчас, когда на страну обрушилось величайшее бедствие? Полезной в необычной для нее, смертельно опасной роли? Убьют? Что ж, лучше такая смерть, чем от хвори в постели…

И она решилась.

Разговор заканчивали, когда стало светать.

Что ей делать?

Надо Серафиме Мартыновне поступить на работу, войти в доверие к немцам.

А дальше?

Остальное потом. Придут свои — скажут.

Пароль врезался в память до порога жизни.

…«Немка не дозналась бы…» Надо пройти и через это. Серафима Мартыновна прерывисто вздохнула. Она сидела под дождем на поваленном дереве и освобождалась от ненужных сейчас обид.

В тихом шелесте дождя послышалось что-то, что заставило насторожиться. Все еще женщины бродят? Нет. Стон это. Стон больного, измученного существа. Быстро поднялась, взобралась на пригорок. Возле коряги лежал человек в советской военной форме с треугольниками в петлицах и силился оторвать голову от земли. Кровь рассосалась по мокрой шинели большими размывами. Присела, освободила от ремня, ломая ногти, расстегнула шинельные крючки, стала рвать гимнастерку. Откуда только сила взялась — распустила до подола. Широкая заволосатевшая грудь сильного человека, три рваные кровоточащие раны (еще две не таких страшных обнаружит потом). Сбросила с себя брезентовый плащ, мужнин пиджак, стала пластать нижнюю рубашку.

На крепком, задубевшем от сырости брезентовом плаще, в котором ходила за скотиной, ездила на покос и прополку колхозного льна, утомленная до предела, приволочила Серафима Мартыновна раненого сержанта в свою избу. В те часы она забыла обо всем на свете, свойственное чистой душе человеколюбие затмило всякую осмотрительность, ею владело одно — спасти. Жизненный опыт и познания сандружинницы позволили справиться с перевязками.

Возле сержанта просидела всю ночь. Только теперь думала не о нем, уснувшем — о себе, об этой, будь она неладна, осмотрительности. Что она наделала? Как ей быть дальше? Имела ли право на то, что сделала? Быстрые, нервные вопросы сменились тяжким размышлением. Оправдания себе не искала, просто хотела понять — как все произошло? Можно ли было обмануть себя, убедить, что ничего не слышала, и уйти? Не-е-ет, переступить через свою совесть она не могла… Сказать о находке женщинам, а самой в сторону? Тогда эта мысль не пришла в голову. Сказать сейчас? От нее же станут прятать и перепрятывать, как собака кость. Человек изошел кровью, ему покой нужен…

Измаявшись в думах, под утро вздремнула. Освеженная сном, решила: будь что будет, оставит парня у себя, станет лечить.

Трижды вызывали в управу, предлагали место машинистки и переводчика, оклад, как полицейскому, — пять рублей в день (десять рублей приравнивались к одной немецкой марке). Благодарила, обещала и, ссылаясь на женские болезни, оттягивала время. Что стоили ей эти двадцать дней — одному богу известно. С риском навлечь на себя подозрение, доставала йод, бинты и самое главное — еду. Голодали даже те, кто работал на немецких предприятиях и получал паек.

А эта вечная настороженность? Похудела, глаза ввалились, нервы измочалились, как отрепки льна.

Когда кризис прошел и сержант стал понемногу поправляться, не видя другого выхода, раскрылась перед ним и попросила: наберись сверхтерпения и осторожности, иначе обоим несдобровать. Леня Смирнов через боль, через муки помогал Маме-Симе в ее стараниях оживить его. Она ходила на работу, он в послебредовом бессилии отлеживался в погребе, по возможности следил за своей немощью, обрабатывал раны.

Со дня разговора со Степановым до того, как пришли к ней на связь, минуло полтора месяца. Пришли не от партизан, как предполагала, а из-за линии фронта. Были они в форме солдат вермахта, тот, который назвал пароль, — в звании гауптмана. Серафима Мартыновна покаянно, во всех подробностях рассказала о своей оплошности. «Гауптман» хмурился, выпытывал мельчайшие детали поведения соседей, чиновников управы, где она работала, поговорил со Смирновым. В конце концов успокаивающе притронулся к ее плечу: дескать, каждый шаг ее — выше похвал и для тревоги нет особых причин. Порадовался тем сообщениям, которые удалось добыть Серафиме Мартыновне по собственной инициативе и собственному разумению. На будущее получила подробный инструктаж.

Вскоре за Смирновым приехали с партизанской базы, а весной сорок второго года — и за ней. Теперь причины для тревог за ее судьбу были основательные. Страховавший ее подпольщик заметил подозрительное внимание гестаповцев к Серафиме Мартыновне. Руководители разведчицы, которых она никогда не видела, перевели ее в Минск. Там она продолжала работать на нелегальном положении до 4 июля 1944 года — до дня освобождения от врага столицы Белоруссии.