Дурная услуга старого друга

Идею романа «Черная металлургия» Фадееву подсказал старый приятель и однокашник по Горной академии Иван Федорович Тевосян, заместитель председателя Совета министров. Они дружили. Жену Тевосяна, Ольгу Александровну Хвалебнову, Фадеев взял в аппарат Союза писателей секретарем партийной организации.

Идея была примитивная: сталевар-новатор предлагает принципиально иной метод варки стали, а косные академики ему мешают. Фадеев увлекся темой столкновения старого и нового. Он поехал по заводам, жил в Магнитогорске в квартире сталевара, который должен был стать героем романа.

Он верил, что «Черная металлургия» станет его лучшим романом, и писал Суркову:

«Я не могу делать доклада на пленуме, я не могу работать ни в Союзе писателей, ни в каком угодно другом органе до того, как мне не дадут закончить мой новый роман «Черная металлургия», роман, который я считаю самым лучшим произведением своей жизни и который – я не имею права здесь скромничать – будет буквально подарком народу, партии, советской литературе…

Я вложил в роман все лучшее из моего собственного жизненного опыта, все, что я передумал и перечувствовал за пятьдесят лет своей жизни, в этом романе сейчас вся моя душа, все мое сердце. Кому как не тебе известно, что я не холодный сапожник в литературе! Сейчас роман мой уже поплыл, как корабль, многое уже вчерне написано…

И вы, мои товарищи по Союзу писателей, просто должны, обязаны сделать все, чтобы этот роман был написан. А для этого я должен быть решительно и категорически освобожден от всей остальной работы…»

Он кокетливо уверял Твардовского, что мечтает освободиться от всех должностей – «литература от этого не пострадала бы», уверял, что пишет «много, с аппетитом и, что редко бывает, с чувством удовлетворения».

Александр Александрович написал всего несколько глав, публиковавшихся в «Огоньке». Но тут выяснилось, что «великое» техническое открытие, которое он собирался воспеть, липа. Тевосян оказал Фадееву дурную услугу. Мнимые «ретрограды» вовсе не мешали техническому прогрессу, а псевдоноваторские предложения гроша ломаного не стоили.

Идея романа рухнула. Это была катастрофа – и творческая, и личная. Но Фадеев не хотел себе в этом признаваться.

В октябре 1954 года он с женой приехал к Твардовскому.

Александр Трифонович записал в дневнике:

«Прочитал, говорит, металлургам главы – все не так (в смысле технических неточностей).

Какая ерунда! Читатель с величайшей охотой прощает все допущения и неточности, если в главном автор берет его «за зебры».

Жил Фадеев на даче обкома, один со стряпухой-уборщицей и милицейским постом, на берегу озера 9x7 км, в котором много рыбы и т. п. Не похоже, чтоб ему там работалось…

Больной человек. Совершенно ясно, что милы ему рыбная ловля, охота («художественный рассказ» о подбитом им орле), выпивка на свободе от Москвы, а не штатные расписания фабрично-заводских училищ и т. п., в которых он путается и хочет представить дело так, что вся недолга в этом.

Не напишет он романа – и это грустно, и хотя это с самого начала затеи было очевидно, хотя это ему было говорено, нет злорадного торжества – горько.

Человек только не хочет признаться, что он кругом заврался, запутался и особенно подрубил себя попыткой поправить дела наиактуальнейшим романом».

Засесть за новую работу Фадеев не мог и не хотел. Только строил планы. Рассказывал знакомым, что намерен собрать книгу статей, писем и воспоминаний о людях, которых знал. Говорил, что переиздаст «Последний из удэге», переписав корейские главы, и готовит новое издание «Молодой гвардии».

Но ничего так и не сделал. Отвык от писательского труда. И не мог себя пересилить. Он больше никому не был нужен. Сознавая это, Фадеев впал в депрессию. Он привык искать спасения от всех проблем в водке и в общении с женщинами. В последнее время – только в водке.

«Он умел исчезать на несколько дней, – свидетельствовал Евгений Долматовский, – да так, что ни домашние, ни сам НКВД (если Сталин вызывал!) не могли его обнаружить. Впрочем, могу с опозданием признаться: в послевоенные десятилетия его жизни некоторые товарищи – и я в их числе – знали его именуемые «сердечными» тайны, его секретные адреса – «явки».

У Фадеева было гипнотическое обаяние. В него влюблялось большое количество женщин, что не удивительно – красивый, высокий, статный мужчина с седой головой.

«Трудно передать легкость и гибкость его движений, – писал литератор Марк Колосов, – и вместе с тем какую-то чарующую прямизну его вылепленной из одного куска стальной фигуры, с чуть поднятой головой и обращенным вдаль взглядом».

Его первой женой была писательница Валерия Герасимова. Они прожили семь лет, но, что называется, не сошлись характерами. В браке с актрисой МХАТ Ангелиной Степановой ему, похоже, не хватало душевной теплоты. Мешал ее слишком сильный характер. Хотя она простила ему роман с поэтессой Маргаритой Алигер… Как и Фадеев, Ангелина Степанова была полностью поглощена своим делом – театром, на семью и мужа сил и времени не оставалось. Александр Александрович больше жены хлопотал по хозяйству и возился с маленьким сыном.

Весной 1942 года он жил у поэта Павла Антокольского, у него возник роман с поэтессой Маргаритой Алигер. Ее муж погиб на фронте. Жена Фадеева была в эвакуации с театром. Оба чувствовали себя одинокими и сошлись. Роман этот был скоротечным. Алигер родила от Фадеева дочь – Марию. Совсем молодой Мария покончила с собой.

Уже после войны Александр Александрович вдруг вспомнил о гимназистке Асе Колесниковой, в которую был когда-то влюблен и которую не видел тридцать лет.

1 июня 1949 года он писал Колесниковой:

«Милая Ася!

Я не скрою, как мне хотелось бы быть сейчас подле Вас, потому что Вы – тоже моя далекая милая юность…

Если бы знали Вы, как я вспоминал Вас и все, что связано с Вами, в 1933-34-35 годах! В эти годы я дважды ездил на Дальний Восток – после такого многолетнего перерыва! – и жил там… Боже мой, как я снова в эти уже зрелые годы был влюблен в Вас, милая Ася!

Конечно, Вам трудно было увлечься этим, тогда еще не вышедшим ростом и без всякого намека на усы умненьким мальчиком с большими ушами. Но если бы Вы знали, какие страсти бушевали в моей душе! Я сгорал от ревности, от нежности, от постоянного желания видеть, видеть Вас, быть возле Вас…

Моя жизнь личная (первой половины жизни) сложилась неудачно. К тем годам (1933-35) я остался совершенно одинок, детей у меня от первого брака не было, я не имел никаких должностей, кроме своей профессии, и – совершенно свободный, несколько «разочарованный», что меня красило, – я вернулся на родину с намерением навсегда остаться в крае…»

В следующем письме, от 16 июня, Александр Александрович продолжал исповедоваться:

«Я вернулся с Дальнего Востока в сентябре 35 года, но еще до лета 1937 года был одиноким. Это очень плохо – человеку быть одиноким в течение многих лет в самом расцвете его сил…

Потом – в 1937 году – я женился, женился – наконец-то – по большой и взаимной любви, которая связывает наши жизни и теперь, и думаю, что все, на что может рассчитывать в семейном счастье человек моего возраста, я имею…

Когда люди сходятся, уже перевалив самую молодую и счастливую – и длительную, от 17 до 37 (20 лет полного физического расцвета!) – пору жизни (а мы сошлись с моей женой, когда обоим тянуло все ближе и ближе к 40), – когда люди сходятся, прожив свою молодую пору совершенно порознь, прожив ее с другими, другим отдав многие силы своей души, лишенные общих молодых воспоминаний, многое и многое в их жизни уже невозвратимо, неповторимо, невоспроизводимо. В их поздней любви свои большие радости. Но не случайно все-таки эту любовь так и называют люди – «поздней».

Теперь Фадеев с юношеским пылом признавался в любви далекой Асе:

«Я бы немедленно умчался бы к Вам! Как бы нам было хорошо у нас на родине!.. Мы могли бы ходить по родным для нас местам, поехать вместе куда-нибудь… Но я не имею права уехать из Москвы…»

Он уговорил Асю Колесникову приехать в столицу, раздобыл для нее путевку в подмосковный санаторий. Он надеялся, что стоит им увидеть друг друга, и прежние чувства вернутся… Александра Филипповна приехала в Москву, больше озабоченная устройством собственных дел. Встреча разочаровала обоих.

В августе 1951 года он написал ей:

«Пожалуй, мне во многом везло, не везло только в любви… С тобой, первой и чистой любовью души моей, жизнь свела так поздно, что и чувства, и сама природа уже оказались не властны над временем истекшим, над возрастом, и ничего в сложившейся жизни уже не изменить, да и менять нельзя.

Так вот и остались мы, два глубоких душевных друга, два осколка милого и дорогого нам прошлого, с нашей неосуществимой привязанностью».

Из единственных доступных ему транквилизаторов оставался один только алкоголь.

3 июля 1949 года Корней Чуковский записал в дневнике:

«Воскресенье. Встретил на задворках Переделкина А.А. Фадеева. Он только что вернулся из Барвихи – напился – и теперь бредет домой в сопровождении В.И. Язвицкого (писателя). Боюсь, что у него начался запой. Он обнял меня, и я обрадовался ему как родному. «А Еголин – скотина!» – сказал он мне ни с того, ни с сего».

Александр Михайлович Еголин был одним из руководителей управления пропаганды и агитации ЦК партии. Фадеев был недалек от истины. В свободное от борьбы за линию партии время Еголин с использованием служебного положения зарабатывал большие деньги и затаскивал в постель молоденьких девиц…

В последние годы Фадеев, когда пил, уходил из дома, и бродил сутками по лесу, как когда-то по тайге. Он словно пытался убежать, вернуться назад, в свою молодость, прошедшую на Дальнем Востоке. Иногда пьянствовал с электромонтером, чья жена ему нравилась. Во время запоев он находился в сильнейшем нервном возбуждении. Он не мог быть один, он все время говорил, и ему нужны были слушатели. Кто угодно годился в собутыльники – лишь бы согласился его выслушать.

– Знаешь, я однажды так захмелел, – слабым голосом сказал он Валерии Герасимовой, – что упал прямо на улице и проснулся наутро там же, на мостовой.

Он словно не придал этому эпизоду особого значения и даже ухмыльнулся, но в глубине его светлых глаз Герасимова угадала ужас. Валерия Герасимова справедливо писала, что внешние обстоятельства не должны были привести его к самоубийству. Несмотря на опалу, у него оставались «литературная известность, дача, квартира, жена, любовница, охота, рыбалка…»

К роковому выстрелу привели другие причины.

Он был человеком одиноким, закрытым для других. Собутыльников, приятелей было хоть отбавляй. Но он не имел ни одного настоящего друга, некому было раскрыть душу.

Так и сказал писательнице Вере Кетлинской:

– А я, знаете, сейчас очень одинок.

В последние месяцы перед смертью он не пил. У него развилась тяжелая депрессия. Первые проявления душевной болезни обнаружились у него довольно рано. Ему и тридцати не было, когда у него случилась, как он сам выразился, «неврастения в очень острой форме».

В 1929 году он писал своей партийной наставнице Розалии Землячке: «В дом отдыха загнала меня неврастения в очень острой форме. Объясняется она все возраставшим и все более мучившим меня противоречием между желанием, органической потребностью писать, сознанием, что в этом состоит мой долг, и той литературно-общественной нагрузкой, которая не дает возможности писать и от которой никак нельзя избавиться».

В 1945 году Фадеев подумывал о самоубийстве. Зашли к нему в комнату, а он пишет прощальную записку, и на столе лежит наган.

Накануне самоубийства Фадеева навестил старый друг – Юрий Николаевич Либединский (в прошлом один из руководителей РАПП, автор знаменитой повести «Неделя»; в 1937 году его исключили из партии, но не арестовали). Фадеев недавно вернулся из больницы. Врачи, добиваясь, чтобы он бросил пить, запугивали его, говорили, что у него цирроз печени – неизлечимая болезнь. Он удрученно рассказал Юрию Николаевичу, что у него осталось всего четверть печени.

«Врачи, – вспоминал Либединский, – исходя из неправильно понимаемой психотерапии, с целью отвратить от алкоголизма, уверяли, что состояние здоровья у него хуже, чем оно было в действительности. Следовательно, он думал, что ему предстоит до конца своих дней, – конца, судя по тому, что говорили врачи, все равно недалекого, – безуспешная борьба с болезнью, которой он стыдился.

Он знал, что в связи с этой болезнью ему предстоит унижение, что его будут срамить общественно, – а он всегда переносил этого рода упреки с особенной болезненностью».

В те же дни Фадеев побывал у кинорежиссера Эсфири Ильиничны Шуб. Они дружили. Она оставила воспоминания, опубликованные через много лет (см. «Литературная газета», № 52/2001):

«У Фадеева было уставшее лицо, пронзительный взгляд по-необычному светлых глаз, и он часто зевал. Он сказал, что принял ночью четыре облатки нембутала, и они не подействовали. Принимал их каждый час. Как видно, засыпать ночью ему будет все трудней. И что надо с этим смириться.

Как правило, несмотря на сильное отравление алкоголем, с сердцем и печенью в Кремлевской больнице справляются. Он сказал, что и сердце, и печень у него все же «ваньки-встаньки». Хуже с психикой.

Он находится под наблюдением психиатра и что он сам хотел полной изоляции в больнице. С психиатром он много говорит о своей душевной усталости, о невыносимой тоске, охватывающей его после запоя и о его неудержимом, навязчивом желании «броситься под поезд».

Самоубийство его дочери, похоже, лишь подтверждает генетический характер фадеевского недуга. Он был душевно больным человеком, нуждался в психиатрическом лечении. Но медицина того времени не могла оказать ему такой помощи. Лекарства, способные влиять на биохимические процессы в головном мозге, уже появились на Западе, но еще не дошли даже до лечебно-санитарного управления Кремля.

В момент острой депрессии Фадеев лег на диван, обложился подушками и выстрелил прямо в сердце из револьвера системы Нагана.

«Оставаясь человеком умным и тонкой души, – говорил Хрущев, – он, после того как разоблачили Сталина и показали, что тысячные жертвы были вовсе не преступниками, не смог простить себе своего отступничества от правды. Ведь гибла, наряду с другими, и творческая интеллигенция. А Фадеев лжесвидетельствовал, что такой-то и такой-то из ее рядов выступали против Родины.

Готов думать, что он поступал искренне, веруя в необходимость того, что делалось. Но все же представал перед творческой интеллигенцией в роли сталинского прокурора…

Фадеев, терзаемый угрызениями совести, изжил себя и к тому же боялся встретиться лицом к лицу с теми писателями, которых он помогал Сталину загонять в лагеря. Некоторые вернулись потом. Он, как честный человек, не смог пережить такого и покончил жизнь самоубийством».

Корней Чуковский записал в дневнике:

«13 мая. Воскресенье. Застрелился Фадеев.

Мне сказали об этом в Доме творчества – и я сейчас подумал об одной из его вдов – Маргарите Алигер, наиболее любившей его, поехал к ней, не застал, сказали: она – у Либединских, я – туда, там – смятение и ужас: Либединский лежит в предынфарктном состоянии, на антресолях рыдает первая жена Фадеева – Валерия Герасимова, в боковушке сидит вся окаменелая – Алигер.

Мне очень жаль милого А.А., в нем – под всеми наслоениями – чувствовался русский самородок, большой человек, но боже, что это были за наслоения! Вся брехня Сталинской эпохи, все ее идиотские зверства, весь ее страшный бюрократизм, вся ее растленность и казенность находили в нем свое послушное орудие.

Он – по существу добрый, человечный, любящий литературу «до слез умиления», должен был вести весь литературный корабль самым гибельным и позорным путем – и пытался совместить человечность с гепеушничеством. Отсюда зигзаги его поведения, отсюда его замученная совесть в последние годы.

Он не имел ни одного друга – кто сказал бы ему, что его «Металлургия» никуда не годится, что такие статьи, какие он писал в последнее время, – трусливенькие, мутные, притязающие на руководящее значение, только роняют его в глазах читателя, что перекраивать «Молодую гвардию» в угоду начальству постыдно; он – совестливый, талантливый, чуткий – барахтался в жидкой зловонной грязи, заливая свою совесть вином».

Генетическая предрасположенность к той или иной болезни вовсе не означает ее неизбежности. В иных исторических обстоятельствах Фадеев мог бы прожить долгую и счастливую жизнь. Но все, чему он служил, оказалось фальшью. Когда Фадеев застрелился, Юрий Либединский с горечью заметил:

– Бедный Саша! Он всю жизнь простоял на часах, а выяснилось, что стоял на часах перед сортиром.