§1. К-у-с-т-р-а-к-и-т-ы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Патологическая социализация – «пропаганда лжет, семья молчит» – воспринималась заметной частью общества как неизбежная или даже единственно возможная. На конституционный запрет государственной идеологии публицисты и педагоги откликнулись метафорой – «идейный вакуум».

«Как живется сегодня школьникам и студентам в идейном вакууме?» Уже в новом веке (не помню точно, в каком году) меня, корреспондента педагогической газеты «Первое сентября», приглашали принять участие в телевизионной передаче с таким названием. На пятом, помнится, канале. Приглашение отменили, когда я сказала во время предварительных переговоров, что идейный вакуум существовал при советской власти, а сегодня идейного вакуума нет. Наверное, метафора «ядовитого газа» или «отравленного воздуха» госидеологии была бы точнее.

Как и насколько коммунистическая идеология связывала коммунистическую власть – вопрос загадочный. Как она связывала детей – каждый помнит по себе. Но и сегодня – не только у ангажированных публицистов, но и у серьезных исследователей – существует убеждение, что никак иначе действовать было невозможно – и сейчас невозможно. В областях социальной педагогики и политической психологии эта тенденция отчетливо выражена.

«Содержание даже игровых занятий определялось под тщательным идеологическим контролем официальной идеологии» – совершенно точно пишет Елена Шестопал о предельно ранней идейно-политической обработке детей в детском саду. А потом делает поразительный для меня вывод: «Результатом была позитивная и непротиворечивая картина политического мира, усваиваемая ребенком с детства» (Е. Б. Шестопал. Психологический профиль российской политики 1990-х. Теоретические и прикладные исследования политической психологии. – М.: РОССПЭН, 2000, с. 182).

Проблема, по-моему, состоит в том, что «позитивная» картинка не соответствовала реальности. Поэтому ребенку приходилось усваивать неизбежные «комментарии» к ней: о политике нельзя говорить по своей воле, нельзя думать и спрашивать, о политике нужно (и обязательно) высказываться в определенном месте в определенное время, только по команде воспитателя и только теми словами, которые были заучены прежде. «Непротиворечивая» картинка резко противоречила чувствам тревоги и опасности, которые внушались ребенку родителями и воспитателями в дополнение к ней. Да и сама по себе картинка была вовсе не позитивная: она включала в себя образ осажденной крепости и борьбу за мир, то есть запугивание войной, а также запугивание зверствами врагов и страшной жизнью в капиталистических джунглях.

Методологические подходы политических психологов вызывают у меня недоумение и несогласие.

В рамках изучения феноменов политической психологии Алексей Щербинин ставит вопрос о причинах «ностальгии по советскому» и видит их в том, что уже в детском саду и октябрятской звездочке у детей формировалась благодарная любовь к Родине и Партии, готовность ради них на подвиг и самопожертвование. «На всю жизнь останется ностальгия по этой детской готовности», – заключает профессор (А. И. Щербинин. Матричный характер феномена ностальгии по советскому. – В кн.: Перспективы развития политической психологии: Новые направления. – М.: Издательство МГУ, 2012, с. 325).

В доказательство того, что любовь и готовность отдать жизнь «за родину и партию» реально сформировались у советских детей, исследователь анализирует тексты детских пропагандистских песен. По-моему, судить об успехе пропаганды по декларациям пропагандистов по меньшей мере странно. Лично мне большинство текстов, приведенных в статье, попросту незнакомы. Либо мы их в детском саду не пели, либо они совершенно не отложились в памяти. Твердо помню только куплет из песни «Наш край» – «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой…». Помню именно потому, что не понимала его. Вопросов не задавала, а представляла над рекой какие-то колючие предметы кустракиты (по типу – паразиты). А в романе Александра Мелихова «Нам целый мир чужбина» автобиографический герой воображал, что там прячется кто-то по имени Кустраки: «Кустраки, ты над рекой». Чтобы выяснить, насколько распространенным было непонимание, я расспросила моих корреспондентов и собеседников, а еще и в РГБ сотрудников и читателей. Трое эту песню совсем не помнили. Один человек песню помнил, но «не фиксировал» непонятное место, допуская, что кто-то объяснил его смысл. Трое – с деревенским детством – понимали правильно. Двое догадывались, что речь идет о каком-то растении. Один человек слышал «у стракиты над рекой», воображая что-то вроде сарая. Один был в полном недоумении, потому что соседи носили фамилию Ракита. Но типичный ответ: не понимал (а) и не думал (а) об этом. Иногда с пояснениями: «мелодия приятная, слова значения не имели», «велели заучить, мы и заучили». Один человек со смехом сказал, что понял смысл куплета, услышав мой вопрос, а раньше не задумывался. О непонятном слове не спросил никто.

Каждый помнит, что дети пели пропагандистские песни только на музыкальных занятиях и уроках пения, а по собственному желанию – никогда. Хотя однажды я наблюдала показательную сценку. Моя дочь вечером напевала то, что днем разучивала в садике: «Я хочу все силы родине отдать». Это было в конце восьмидесятых, но песни оставались прежними. Я спросила: «Ты хочешь все силы родине отдать?» – «Нет, – засмеялась Надя, – хочу и себе оставить, мне тоже силы нужны».

Выводить ностальгию по советскому из успехов советской пропаганды я считаю ошибкой. Но успехи, к сожалению, были. Их болезненные – часто парадоксальные – следы очевидны и сегодня. Характерный пример – монография Андрея Андреева «Российское образование. Социально-исторические контексты» (М.: Наука, 2008). Исследователь нашел выразительную метафору – «идеологическая интервенция» – и показал ее разрушительное воздействие на образование и науку, начиная с разгрома генетики и кибернетики и кончая самоизоляцией советской науки от многих мировых тенденций и достижений, которые могли быть упомянуты только в виде «критики буржуазных концепций». Исследователь показал, как в силовом поле мертвых догм, «бюрократической реставрации» всякое живое дело, и прежде всего школьное, сводилось к формальной отчетности и «показухе». Однако тут же, на тех же страницах он повторяет и повторяет, что в Советском Союзе складывалось «общество образования», что советский образ жизни – это «общее движение к культуре» (с. 243), что для советских людей выше всего была «ценность Слова, выражающего Истину» (с. 242). По-моему, соответствовать реальности может что-то одно: либо губительная интервенция идеологической лжи – либо общество образования, основанное на ценности Слова, выражающего Истину. Но в книге парадоксально совмещаются оба утверждения, а вина за разрушение возвышенных идеалов возложена на молодежь. В 70-е годы молодежь предала, сокрушается автор, высокие ценности Образования, Культуры, Истины и Слова ради низкой псевдоценности Вещи, которую «в тех условиях еще надо было „достать“» (c. 242). Автор добавляет, что проблема советского «недопотребления» коренилась не в провалах экономики, а в психологии молодежи и «взаимном непонимании поколений» (с. 242). Что ж, идеи очень знакомые. В советской пропаганде они обозначались словами «вещизм и мещанство», а в контрпропаганде присутствовали как разоблачение вражеских измышлений о кризисе советской экономики.

Для «идеологической интервенции» и «бюрократической реставрации» Андрей Андреев находит объяснение-оправдание: они были вызваны к жизни «не какой-то „злой силой“, а определенным состоянием социума» (с. 241). Но почему молодежь 70-х из этого состояния выпала, почему на нее не подействовал образ мира, внушаемый воспитателями, в книге не объясняется.

Впрочем, существует и такое представление, будто обработка детей догматическими штампами способствует развитию у них критического мышления и самостоятельности. В статье «Конфликт двух подходов в восприятии исторического прошлого России (молодежь 70-х и 90-х годов ХХ века в среде стереотипов и мифов своего времени)» Н. Ю. Семенов именно с этим связывает интеллектуальность и независимость молодежи 70-х: «Проходя первичную социализацию в границах уже устаревшей к тому времени политико-идеологической системы, молодежь обращалась затем к самостоятельному мышлению с целью выйти за пределы этих границ» (Н. Ю. Семенов. Конфликт двух подходов в восприятии исторического прошлого России (молодежь 70-х и 90-х годов ХХ века в среде стереотипов и мифов своего времени). – В кн.: Историческая психология и ментальность. Риск. Конфликт. Дезадаптация. – СПб.: Издательство Петербургского университета, 2002, с. 23). Это утверждение – оптимистически-фантастическое, по-моему, – автор дополняет столь же фантастическим, но пессимистическим: отмена общеобязательной идеологии ведет к подрыву авторитета отцов в глазах детей. Почему? Потому, оказывается, что взрослые не располагают единой и авторитетной для всех картиной мира. Ребенок может возражать старшим. Соглашаясь с одними, он тем самым отвергает правоту других. Автор словно забыл, что на предыдущих страницах писал о том, как молодежь 70-х отвергла авторитет официальной картины мира, которую школа вдалбливала им в голову при молчании семьи.

Сходной точки зрения придерживается и Елена Шестопал, утверждая, что единая система идеологических штампов укрепляла позицию учителей, а разрушение этой системы крайне осложнило их работу: «Учитель не может опереться на официальные требования в трактовке того или иного исторического события: ученик может возразить, что у него иное мнение. В этой ситуации учитель может уповать только на свой авторитет в глазах детей» (Е. Б. Шестопал. Психологический профиль… с. 185). Мне остается непонятным, чему научит учитель, который на свой авторитет «уповать» не может, потому что авторитета не имеет, зато может пресечь «официальным требованием» любой вопрос и возражение ученика.

Общеобязательная идеология, уверяет Елена Шестопал, укрепляла и позицию детей, защищая их от учительского произвола. Логика такая: если ученик затвердил и воспроизвел идеологические клише из учебника, то учитель двойку не поставит. А сегодня, при идейном разнобое, дети вынуждены говорить то, что хочет услышать конкретный педагог: «Ученик стал еще более беззащитным перед субъективизмом учителя и школы» (с. 185). То есть произвол учителя, бесправие детей и безгласность родителей признается не проблемой, которую обществу необходимо решить, а непреодолимой данностью, от которой нет защиты кроме идеологического единоговорения. Другие пути даже не обсуждаются.

Госидеология – основа основ для тех учителей, которым все равно, чему они учат и чему научатся их ученики. Каждый из нас таких знает. В конце восьмидесятых – начале девяностых я не раз слышала жалобы, что «раньше было лучше, а теперь неизвестно что». Особенно часто жалели о романе «Мать» и очерке «В. И. Ленин». Эти произведение было удобней всего «давать»: там вся методика была расписана в деталях – и о чем детей спрашивать, и что они должны ответить, и что в сочинении написать. А ведь учителя знали – не могли не знать, что десятиклассники насмехаются над этими текстами и, отбарабанивая ответ и сочинение, учатся только двоемыслию, цинизму, неуважению к себе и школе.

Учителя избегают обсуждать собственное участие в обработке детей госидеологией, которая противоречила реальности, то есть лгала. Когда из образовательного процесса исчезло коммунистическое воспитание, занимавшее в нем главное место, то у педагогов возникла мысль о том, что ему трудно найти замену. Джин Сазерленд в книге «Образование в новой России» приводит выразительное свидетельство московской учительницы, высказанное в начале девяностых годов: «Whatever the difficulty in finding substitutes for soviet morality or upbringing in school now, at list it is better than they do not have this terrible problem when they leave school, of having to come to terms with reality» (Jeann Sutherland. Schooling in the New Pussia. Innovation and Change? 1984—95. – New-York: St.Martin’s press, 1999, p. 18). То есть, «как ни трудно найти замену советской морали в школьном воспитании, хорошо хоть то, что у детей нет этой ужасной проблемы столкновения с реальностью после окончания школы».

Политические психологи утверждают, что и сегодня люди тоскуют по советской идеологии: «Одной из главных сильных сторон СССР, по мнению наших респондентов, является наличие общей единой идеи „Мы верили в коммунизм, хоть и не было религии. Индивидуализм ничего не дал“» (Психология политического восприятия в современной России. Под редакцией Е. Б. Шестопал. – М.: РОССПЭН, 2012, с. 350). В книге не уточняется, сколько респондентов дали такой ответ, а мне трудно вообразить хоть кого-нибудь, кто верил бы в эту химеру в годы моего детства, а тем более юности.

Н. Ю. Семенова беспокоит, что сегодня у нас нет «одной на всех» идеи, ибо в нашей идеократической стране «такое состояние является как неестественным, так и опасным» (Конфликт двух подходов…, с. 23). Из этих слов следует, что он тоже считает, будто в Советском Союзе единая, общая, всеми разделяемая идея была. Хотя была она только в пропаганде, а в реальной жизни ее не было.

С таким набором представлений, которые явно сводятся к призыву вернуть госидеологию, политические психологи претендуют на ответственную роль – давать советы и «открывать глаза» властям предержащим: «политикам, которые, как говорил когда-то Андропов, «плохо знают страну, в которой живут» (Психология политического восприятия с. 9). Так пишет Елена Шестопал, повторяя в очередном варианте застарелую легенду о генсеке, хотя Андропов в действительности ничего подобного не говорил.

Понимание политической реальности и «страны, в которой мы живем», очень трудно само по себе. Государственная идеология делает понимание невозможным.