§1. «Лучше вам этого не знать»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О тайне прошлого и тайне погибших говорят все мои собеседники.

«Прошлое нашей семьи было весьма непростым, как и всего народа. Кое-что, конечно, приглушалось, щадилось. Кое-что и скрывали до времени, например, подробности судеб погибших родных: обоих дедов и других. Но в принципе, мы всё знали. Оба моих деда были репрессированы. О том, что мой дед по отцу был священником и погиб (пропал без вести) еще в средине двадцатых, я узнал, уже будучи студентом. Дед по матери отсидел около 20 лет и был освобожден уже после ХХ съезда. Брат деда был расстрелян в 1938 году (58—10), сведения о нем я нашел только несколько лет назад. Досталось и другим. Я постоянно сталкивался с этими вопросами при „допускных“ проверках и при выездах за границу. Не нужно было бравировать своим непринятием системы. Я придерживался библейского, христианского правила: удались от зла и сотвори благо. Очень важный пласт моего детского и подросткового мира – время, проведенное в селах, разговоры с родичами и земляками. Это были люди, только что пережившие уже которую голодовку и разорение. Простые рассказы этих людей для меня перевесят все рассуждения „ученых“ и „политологов“, вместе взятых» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).

«Мой прадед был контужен в первом бою, почти всю войну пробыл в плену (не в концлагере, у бауэра работал), но его не преследовали за это. В плену (совсем недолго) был также брат моего деда, но дед (ортодоксальный коммунист, к тому же занимал какой-то пост в Минобразовании Тувы) мастерски вывел его из под удара, который готовился – об этом я позже узнал. Вообще, как я понял, те, кто воспитывал меня, особенно старики, всячески оберегали меня от ужасов истории. Я у прабабушки спрашивал про то, как началась война, она отвечала: „Ну, началась и началась… Мужиков забрали, немцы давай завод бомбить, а мы на печи сидим да боимся“ – вот и все. Разве что в школу приходили ветераны (и военрук был замечательный дядька, воевавший) и рассказывали такие жуткие вещи (о Сталинграде, например), что наши детские мозги не могли это воспринять как реальность.» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).

«Мало того, что запретом было окружено мнение о настоящем и будущем, тень молчания упала на близкое прошлое нашей семьи. Я не знал до 30 лет, что дед был раскулачен! Не знал, что в роду у бабушки был миллионер пароходчик Любимов, не знал даже того, что отец на войне служил в женском зенитном батальоне под Москвой, не сделал ни одного выстрела по самолету врага и всю войну играл в карты, да ублажал плоть солдаток. Правда, он предпочитал помалкивать. Это машинальное табу на все, что выходило за рамки школы, было решающей чертой моего детства и юности» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).

«Думаю, что родители были откровенны, они были убежденными коммунистами. В рамках, в русле общей пропаганды допускали, что были ошибки. О расстрелянном прадеде молчали. Мама до конца дней думала, что коммунизм – самая чистая мысль, но ее загубили. О военном опыте рассказывали, но я бы не сказала, что много. Отец не любил распространяться на эту тему» (Л. И. Интервью 7. Личный архив автора).

«Старшие в семье абсолютно не были со мной откровенны в том, что касалось политики – истории – прошлого семьи. Вопросы про все задавала, но они от них неизменно уходили. Подслушивая разговоры родителей с друзьями, узнавала о докладе Хрущева, „Докторе Живаго“, „Не хлебом единым“. Я знала, что папа в 1941 не сдал радиоприемник и узнал о начале войны ночью» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).

«Когда я стала что-то соображать, стала спрашивать. Ответ был: лучше вам этого не знать, потому что это наверняка вернется. Рот был на замке всегда» (А. Г. Интервью 11. Личный архив автора).

Мой отец, Николай Михайлович Иваницкий, ушедший воевать ребенком в шестнадцать лет, намертво молчал о своих фронтовых годах. Как он в действительности относился к мудрому партийному руководству, я узнала только потому, что подслушала.

Однажды мама с папой смотрели по телевизору документальный фильм. Завывала сирена, гремели взрывы, торжественный голос вещал про мудрое руководство родной коммунистической партии. А я, двенадцатилетняя, залюбовалась из темного коридора, как хорошо сидят рядышком молодые и красивые мама с папой. То есть меня не видели. «Может, и правда мудрое? – вздохнула мама. – Мы же победили» – «Какое, к черту, руководство! – тихо взорвался папа. – Немцы на Волге стояли!».

Странно, что эту папину мысль – единственно возможную мысль – и сегодня еще не все разделяют.

О раскулаченной и сосланной родительской семье моей бабушки, о ее расстрелянном отце никто никогда не проронил ни слова. Я знала, что о мамином отце, моем дедушке Василии Петровиче Текучеве, говорить можно. Дедушка был герой, ополченец сорок первого года, освобождал Ростов, погиб в Белоруссии в 1944 году, его именем в Ростове названа улица. О мамином дедушке говорить было нельзя. Я даже не знала, как его звали. Ну, если у бабушки Маруси отчество – Михайловна, значит, прадедушка Миша. И все. Полное, мертвое молчание. Ребенком я никогда о бабушкином детстве не спрашивала. Но понимала: там что-то жуткое.

Теперь имя моего прадеда я читаю у Соловецкого камня на «Возвращении имен». Михаил Иванович Васильев, донской казак, хлебороб, виноградарь. У него был хутор возле станицы Цимлянской. Раскулачен, сослан с семьей (под высылку не попадали только замужние дочери), в тридцать седьмом арестован и расстрелян.

Школьный учебник, ежегодным тиражом в три миллиона, учил другому прошлому: «Коммунистическая партия указала трудовому крестьянству единственно правильный путь… Отбирать у кулаков землю, инвентарь, скот, добро, накопленное путем эксплуатации крестьян и выселять кулаков с другие места, где они должны были честно трудиться. Это и означало ликвидацию кулачества как класса… Эти меры были поддержаны… с энтузиазмом встречены… Озверевшее кулачество – этот последний, самый массовый эксплуататорский класс – в ответ еще с большим ожесточением повело борьбу с колхозным движением…» (И. Б. Берхин, И. А. Федосов. История СССР. Учебник для 9 класса. Издание 7-е. – М.: Просвещение, 1982. с. 322, 327, 328)

Доверительное без утайки обсуждение прошлого было редким исключением и касалось только избирательных сюжетов.

«Мама бывала со мной очень откровенна во всем, что-то когда-то мы с нею обсуждали, в том числе о политике. Но не по конкретным поводам (официальные были скучны, а неофициальные до нас не доходили), а по тем, которые касались литературы, судеб людей, с которыми дружили, о лагере – что там была за жизнь. Иногда она рассказывала о самых черных временах очень веселые вещи – о самодеятельности в лагере, о походах в баню, о переписке через заборы. И о страшном рассказывала. Но редко. Главная ее мысль была, что везде – люди, как очень плохие, так и удивительно хорошие. И среди коммунистов (которые ведь тоже сидели) и среди лагерных начальников, среди воров и убийц, среди всякого рода бедолаг…» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).

«Про историю, включая пакт Молотова-Риббентропа и финскую войну, отец со мной разговаривал, и не раз. Сегодня я с некоторым даже удивлением вспоминаю о том, как малограмотные сельские жители безошибочно разбирались в реальном содержании „мудрой сталинской политики“. Киселева на них не было. Рассказов про прошлое семьи (семей) было много. Но политически нейтральных» (М. С. Интервью 8. Личный архив автора).

«Семья наша практически не пострадала от репрессий. Со мной об этом мало говорили. Отчим отца несколько месяцев сидел при Ежове, как бывавший в США, но с приходом Берии его выпустили. Ну, он мне сам рассказывал, лет мне 10 было, может, меньше. Он в США уехал с семьей в 1913 году, мальчишкой 17-летним, прожил там месяц-два и, дурак, вернулся» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).

Единый (= единственный) учебник истории СССР был не только лживым, но и глупым. Ложь учебника была шита белыми нитками. Сочинители не беспокоились ни о правдоподобии, ни о том, чтобы вранье на разных страницах согласовывалось одно с другим. Историки-идеологи знали, что дети покорно заучат, повторят на оценку и никогда ни о чем не спросят. Знали и то, что родители, которые сами это пережили, ни словом не возразят и не посмеют рассказать детям о том, что было по правде. Учебник истории безусловно пресекал передачу опыта в поколениях, разрушал отношения в семье, откровенность и доверительность между детьми и родителями.

В советской идеологии статус истины был странным и загадочным. Проблема истины одновременно существовала и не существовала. Претендуя на обладание абсолютной истиной, идеология абсолютно не считалась с реальностью. Анализируя феномен «двоемыслия», Юрий Левада писал, что он гораздо сложней лицемерия и предполагает «многообразие ролевых предписаний и масок», среди которых «не бывает проблемы истинного, но существуют проблемы требуемого и допустимого („как надо“) в рамках данной ролевой модели» (Юрий Левада. От мнений к пониманию Социологические очерки 1993—2000. – М.: Московская школа политических исследований, 2000. с. 410).

Осталось неизвестным, как именно и насколько откровенно сами авторы учебника обсуждали роковое по сути положение дел: к учебнику «прилагались» запуганные, замордованные родители с печатью на устах. Они сами вынуждены были заботиться, чтоб дети молча и покорно «глотали» ложь. Может быть, сочинители говорили об этом с циничной усмешкой. Может, не говорили, но думали. Может, вовсе не думали, а тупо выполняли госзаказ: как велено, так и напишем, а как было по правде – не нашего ума дело.

Вот, например: пакт о ненападении. Самое правильное, мудрое решение. Советский Союз выиграл время для укрепления обороны и сорвал планы англо-французского блока: «вторая мировая война началась не с нападения на Советский Союз, а между двумя империалистическими группировками». В школьном учебнике для 10 класса это написано на семнадцатой странице (М,: Просвещение, 1981, изд. 10-е. Тираж 1 118 000). На восемнадцатой выясняется, что гитлеровские войска вторглись в Польшу, «на что польский народ ответил справедливой антифашистской борьбой», а Красная Армия перешла польскую границу, «чтобы взять под свою защиту жизнь и имущество братских народов». Получается, что Советский Союз выступил против агрессора, военной силой поддержав справедливую борьбу польского народа. Но как же пакт о ненападении —только что, в предыдущем параграфе? Перейдя польскую границу, Советский Союз нарушил пакт о ненападении или не нарушил? Если нарушил, если Красная Армия вступила в борьбу с агрессором ради жизни братских народов, то зачем вы страницей раньше твердили про мудрое решение? Ведь у вас вышло, что Советский Союз отказался от него через три надели. А если не нарушил, если, вступив в Польшу, Советский Союз оставался верен пакту, то… что же это был за пакт? До вопроса «и на чьей стороне был Советский Союз?» я не доходила. Действовал железный занавес запуганности и самоцензуры. Но ведь в учебнике так написано. Вранье колет глаза.

Десятиклассники уже достаточно взрослые люди, чтобы не верить идеологической лжи, которую школа вбивала им в голову. Но эту ложь они постоянно и неизбежно заучивали и воспроизводили.

«Французский социолог Пьер Бурдье писал об образовании, что оно – абсолютный инструмент власти, – сказала в беседе со мной антрополог Светлана Адоньева. —То, что в тебя закладывали в течение десяти школьных лет, – оно в тебя заложено навсегда. Дальше ты с этим можешь бороться, справляться или не справляться, но это как с детской травмой: она уже есть, и ты с ней имеешь дело. То, что заложено в нас советской школой нашего детства, очень важно для нас. Оно продолжает быть и определяет те отношения, которые создаются в современной школе. Одно утешительно. Сегодня ситуация необратимо меняется, так как дети сегодня другие. У них меньше страха» («Первое сентября», 19.12.2011. https://goo.gl/0PzR7D).

С какими мыслями дети выходили из школы, с каким пониманием «мира, в котором они живут», – это, по-настоящему рассуждая, неизвестно. Из моих собеседников только двое вспоминают позитивное принятие существующего режима, все остальные говорят об отвержении разной силы и качества.

«Советский режим представлялся отличным. В отличие от американского. Помню поэму „Земляной орех“. Там безработный (негр?) катит носом по асфальту земляной орех, чтоб не умереть с голоду» (О. К. Интервью 8. Личный архив автора).

«Хорошим, за отсутствием сравнения. Как раз началась перестройка» (А. Г. Интервью 3. Личный архив автора).

«О советском режиме я не думал, а мечтал попасть в высокую науку» (А. М. Интервью 1. Личный архив автора).

«Идеологически – полный тупик. Насмешки, анекдоты. Нарождающаяся массовая коррупция, отсталость от мира. Сказки про то, что мы „впереди планеты всей“ уже даже не смешили. 15—16 лет – чистый либерализм, скорее правый. Свобода – самоценная и самодостаточная категория. Знаете, есть такая максима. Тот, кто не стал в 16 лет радикалом, не имеет сердца. Тот, кто не стал к 40 годам консерватором, не имеет ума. Вот и я так считаю» (П. Г. Интервью 2. Личный архив автора).

«У меня все-таки было какое-то политическое мировоззрение. Я была антифашистка и пацифистка. Еще я не любила бюрократию и ложь. Режим воспринимался главным образом как косная бюрократическая глупость. Моя политическая платформа проста: я хотела бы видеть у власти людей разумных, с хорошим чувством юмора, читающих, любящих музыку и хороший театр. И (очень важно) чтобы до вступления во власть они хоть чем-то занимались всерьез и у них это получалось. И еще: чтоб они не задерживались во власти слишком долго» (А. Б. Интервью 4. Личный архив автора).

«Советский режим – что-то не слишком приятное, но несокрушимое. Тебе при нем жить, так что выбирай профессию, где придется поменьше врать. Поскольку я склонялся к гуманитарным наукам, то выбрал филфак, а не истфак» (Р. А. Интервью 5. Личный архив автора).

«К окончанию школы моя политическая позиция свелась к глубокой аполитичности: я считал, что павший царизм и монархия, точно так же, как павшее временное правительство, как позднее разоблаченный культ Сталина, как фиаско фашизма, как снятие Хрущева и воцарение Брежнева, и прочее – все это фазы отражения тотальной матрицы человеческой цивилизации с делением на жрецов, воинов и рабов. Ни один строй не сможет снять эту иерархию, потому все будет как всегда. На этой мизантропии я стою и сейчас, хотя я не отрицаю, а уважаю тех, кто не сидит, сложа руки в позе лотоса, любуясь своим отражением в воде» (А. К. Интервью 6. Личный архив автора).

«Это я помню прекрасно. К тому моменту я перечитал все „избранные“ (школьной программой) работы В. И. Ленина, а „Государство и революция“ знал едва ли не наизусть. Я пришел к убеждению, что мерзкие люди (Сталин и вся КПССшная сволочь) извратили бесконечно прекрасную идею коммунизма. Я был твердо уверен, что точно так же думают и большинство окружающих меня людей (ну, за исключением особых дураков или подлецов), но боятся сказать это вслух. Вранье советских газет (я его воспринимал уже именно так) реально злило до бессильного бешенства» (М. С. Интервью 9. Личный архив автора).

«К окончанию школы (1980) я ненавидел СССР, уже и за вторжение в Афганистан. Вплоть до прихода Горбачева я был уверен, что после окончания института я любым путем уеду из СССР» (Л. С. Интервью 10. Личный архив автора).

Что думала власть о политическом миропонимании подданных, в том числе молодежи, – полная тайна. Известны лишь заклинания, которые повторялись без конца: «Беззаветная любовь к матери-Родине, сливающаяся с чувством безграничной преданности Коммунистической партии… Юношество Страны Советов целеустремленно готовится к созидательной деятельности по строительству коммунизма» (Л. Спирин, П. Конаныхин. Идейно-политическое воспитание школьников. – М.: Просвещение, 1982. с. 15, 116). Та очевидная идея, что любовь к родине может соединяться с ненавистью к коммунизму и партии, исключалась изначально.

«Многими фактами подтверждена непримиримость нашей молодежи к антисоциалистической, антисоветской пропаганде, к буржуазным нормам нравственности» (Владимир Соколов. Нравственный мир советского человека. – М.: Политиздат, 1981. с. 213). Что такое «буржуазные нормы нравственности» – тоже загадка. Подразумевается, может быть, индивидуализм в противоположность советскому коллективизму. Но я подозреваю, что автор сам этого не знал – и знать не хотел, а только писал грозные, опасные слова «буржуазный», «антисоветский».

Владимир Шляпентох рассказывает, как в ходе опроса читателей «Литературной газеты» ему удалось выяснить – косвенным образом – политические взгляды интеллигенции: «В тогдашних условиях симпатии или антипатии к авторам либерального „Нового мира“ или просталинского „Октября“ почти однозначно позволяли определить политическую позицию респондентов. Кстати, мы выяснили, что примерно 80% интеллигенции в конце 60-х годов были на стороне либерального социализма. Власти, бывшие категорически против выяснения реальных политических взглядов населения страны, спохватились довольно поздно – результаты опросов были уже получены» (Владимир Шляпентох. Страх и дружба в нашем тоталитарном прошлом. – СПб.: Издательство журнала «Звезда», 2003. с. 172).

На основании изучения рассекреченных документов Верховного суда и Прокуратуры Владимир Козлов высказывает твердое убеждение, что целью репрессий было не только искоренение антикоммунистических взглядов: мнения коммунистические, но в чем-то отступающие от сиюминутной генеральной линии, тоже подлежали беспощадному искоренению. «Репрессии должны были воспитать в людях „идеологическую дисциплину“, готовность если не думать, то хотя бы говорить по приказу Центрального Комитета… или – по крайней мере – молчать!» (Крамола: Инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе. 1953—1982 гг. Рассекреченные документы Верховного суда и Прокуратуры СССР. – М.: Материк, 2005. с. 9).